Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 8, 2010
Штудии
Зульфия АЛЬКАЕВА
КЛАССИЧЕСКИЕ ВСПОМИНАНИЯ ВАДИМА РАБИНОВИЧА
У Вадима Рабиновича разные глаза. Не ищите изъяна. Ищите чуда рождения поэтовидения, две глубины проникновения в реальность через оптические системы глаза и ока.
Обзор «глаза» завершается горизонтами реального мира («глазом обличаю мир сквозь дымы»). Проникающая способность «ока», напротив, безгранична, вернее она ограничена лишь духовным уровнем смотрящего («А вот оком вижу синь такую — // Веселей синицы молодой»). Как же появилось это разно-видение?
Таинство сего процесса раскрывается в стихотворении «Синица ока» с эпиграфом из Пушкина «…очей очарованье…», давшем название книге стихотворений и поэм Вадима Рабиновича (Москва: Издательский дом «Стратегия», 2008 г.). Сюрреалистический сюжет этого произведения рисует перед нами метаморфозу изменения мировидения Рабиновича, присущее ему «лицезренье на два мирозданья». Волшебство совершает раненная птица, оживленная автором.
И она синицей разметалась
В синеве и в жарком фиолете,
Превратившей левый глаз мой в око,
Правый же оставила как есть.
Вспомним пушкинскую «Птичку».
В чужбине свято наблюдаю
родной обычай старины.
На волю птичку выпускаю
при светлом празднике весны
Именно эта птаха, побывавшая в руках великого русского поэта, на мой взгляд, является дальней родственницей «синицы» Рабиновича.
Не любя просто смешивать лексические компоненты слов и выражений, алхимик Рабинович заставляет их вступать в реакцию и преобразовываться в новую материю. Гибриды поэта могут быть похожими на все и при этом сохранять чистоту своей природы. Алхимическое мастерство поражает воображение! Ну, кто бы так сумел — превратить синицу ока в птицу, описать, как она «синицей разметалась», как хотела бы «синичествовать серебром», и все же не позволить ей, пернатой, стать синичкой как таковой.
В птичке-синичке как таковой Рабиновича, видимо, не устроил связанный с этим образом суеверно-похоронный мотив. Его птица должна быть яркой, живой, веселой, солнечной. Поэтому она имеет не синичье происхождение, а синеглазое такое, есенинское. Она призвана подтверждать пафос, но сглаживать вселенскую печаль известной фразы Краевского из некролога на смерть Александра Пушкина: «Закатилось солнце русской литературы». Так и хочется по-цветаевски ответить: «незакатные оны дни». «Оны дни» — читай наоборот — «индыно» — «индиго» — «indian blue» (анг.). Строчка «в синеве и в жарком фиолете» иллюстрирует составные части диковинного пронзительного цвета, получившего название от растения индиго, произрастающего в Индии. Тем же словом — «индиго» — сегодня называют, имея в виду цвет ауры, людей с необычными способностями, как правило, рожденных в XXI веке.
Новое небо современности, экзо-синее, видимо, возвращает нам и новое солнце, вернее, солнца. Недаром рядом с повторенным в последней строфе эпиграфом солнце как бы множится благодаря бликам:
Длю и длю очей очарованье,
Зайчиками солнца жизнь играю…
Слегка неправильно, по-детски мило звучит мысль об игре. Картинка смещена или даже перевернута… Вот так, стоя на земле, на обжитой умами прошлого культурологической почве, поэт спонтанно передает то, что надиктовано ему сверху. Он может, подобно Римме Казаковой, подивиться: «с чьих высок, с какого облака — ты диктуешь мне, Господь?»
В «Синице ока» с Пушкиным мы встречаемся не раз, хотя индивидуальность поэтики Вадима Рабиновича от этого становится еще более выпуклой. Русский классик присутствует не только в эпиграфе и в озвученной строфе. Он посредством лексики высокого штиля («зеница», «вовек», «лицезренье») и некоторой переклички сюжетов «Синицы ока» и «Птички» прочно вплетен в ткань стихотворения.
На фоне Пушкина наш Рабинович — Ра. Рожденный в России и вскормленный стихами великого поэта, наш современник туго, словно стрелы, натянул струны своей лиры и отважился вдохнуть жизнь в старую речь, как в раненую птицу, с тем, чтобы произошло чудесное рождение обновленной речи. А уверенность в нем такая, что проникаешься и доверяешь! Трепещущая птица Рабиновича превращает-таки «зеницу ока» в «синицу ока».
Я хотел сберечь зеницу ока,
Но, не зная ни одной зеницы,
Раненую птицу взял я нежно,
В носик ей подул и на брюшко.
Продолжая параллель с «Птичкой» Александра Сергеевича, можно сказать, что своего Пушкина Вадим Рабинович присвоил себе деликатно-мудрым образом. Он просто тихо встал рядом с Учителем, ничуть не смущаясь лучезарным соседством. Что я имею в виду? В своем стихотворении Пушкин выпускает птичку «на волю» «при светлом празднике весны». У алхимика Рабиновича раненая птица становится его синицей ока, то бишь ее воля вольная — это не воздушные дали, а простор, оптически преображенный во всевидящее око автора. В этой окружности ей должно быть тепло и уютно, как в солнечном гнезде.
Ай да Рабинович! Ай да… божий сын! Дух захватывает от его фантазии! Не какая-нибудь соринка в глаз поэту залетела — птица небесная, сладкопевная, оком ставшая сам. Око это как страж. Охранная грамота. Индивидуальная прививка от неправды и пошлости. Гарантия любой несвободы, которой вдруг захочет заразить нежную душу поэта второй, вполне нормальный орган зрения. Как говорится, Хлестаков отдыхает. Дружеская нога Пушкина уже неактуальна. Гораздо надежней иметь русского гения при себе. Навсегда, то есть навечно.
Как свободный художник Вадим Рабинович понимает, что нельзя далеко прозревать вовне, не доискавшись себя самого до первой адамовой кости, до той кости, что и до Пушкина бытовала.
Это первородное море так естественно живет в нем, что он способен добраться до него простым «одиннадцатым трамваем» (правда, номер непростой — мистический) и даже даму сердца за собой увлечь. Этот путь описан в стихотворении «На тему бального танца». Трамвай у Рабиновича судьбоносный, как у Булгакова или Окуджавы, танец по-ницшениански ритуален, отношение к женщине блоковско-гумилевское, возвышенное и лиричное, словно прикосновение к непостижимой загадке.
Наматываю предпоследнее лье,
Из пестрых ракушек нижу Вам колье,
К пустым берегам пребывая…
А Вас приглашаю на Па-де-Кале,
Под музыку — по вековой колее,
Летящего в небо трамвая.
К слову, затевая статью, я оповестила автора «Синицы ока» о своих намерениях, сказав, что классические параллели, существующие в его стихах, и его самого, быть может, ставят в великий ряд. «Да-да, я встану в ряд, хоть я из ряда вон!» — лукаво улыбаясь, ответил Вадим Львович. Это выражение есть в той же книге, в том же стихотворении. Процитирую целую строфу, ибо она озвучивает важный для поэта образ свободного странника. В нем он, разумеется, видит себя.
И с посохом, посуху, как по воде,
И по-над водою скользящий,
Сквозь мрежи пространств продираюсь к тебе —
Из ряда вон приходящий.
«Из ряда вон» и все-таки в ряду… Этот ряд существует и поэтом обозначен, хотя, бесспорно, Пушкин — наше все. Наше главное и единственное все! Вспомнилось, как на юбилейном вечере Риммы Казаковой, проходившем 3 февраля 2007 года в ЦДЛ, восторженный поклонник бросил к ногам поэтессы кощунственно переделанную нетленную фразу: «Вы — наше все!». Римма Фёдоровна остроумно отпарировала: «Я — ваше кое-что!»
Я почему-то уверена, что Вадим Рабинович так же согласен быть кое-чем, главное — где и зачем. В своей «Синице ока» он, к примеру, галантно пропускает вперед поэтические светила, воссиявшие до него. Изящно и ненавязчиво автор показывает передачу пушкинского наследства в руки поэтов Серебряного века: Александр Блок проглядывает «сквозь дымы», память о синеглазом Есенине приходит через восторг поэта перед красотой небес: «А вот оком вижу синь такую — Веселей синицы молодой». Из контекста видно, что пушкинская птица погостила и в краях Марины Цветаевой, в ее благословенной Тарусе, городе, стоящем на Оке.
И осталась жить она при оке,
А не у реки Оки осталась.
Вадим Рабинович мастерски преодолевает классические традиции русской поэзии. В его ретро-авангардных вещах вы не обнаружите грубых швов — одни лишь потайные спайки, склейки, перепонки. Почти неизмененной пластикой средств языка ему удается показать неосязаемые простым глазом, но реально существующие и видимые оком мощные процессы взаимообмена творческими энергиями Неба и Поэта. Вот как, на мой взгляд, выглядит символическая расшифровка уже выделенных мной «синичьих» выражений автора. Если предположить, что «раненая птица» Рабиновича взяла краску у неба и синих поэтовых глаз, то словосочетание «синицей разметалась» стоит понимать как поэтом развеянные по миру частицы неба, или крупицы высшей истины.
Ей бы щебетать и куролесить
И синичествовать серебром.
Птичья способность «щебетать» и человечья — «куролесить» материализуют в нашем сознании крылатого человека, песнопевца и созидающего сеятеля. Может он «синичествовать серебром», то есть бытовать в вершинах горних, возвращая Творцу серебряный дождь осененных глубоким пониманием вещих глаголов.
Сложную ритмическую организацию «Синицы ока» хочется сравнить с волной: рифма то появляется, то пропадает. Кажущаяся стихийность звучания, согласуясь, возможно, с некоей древнерусской иносказательностью, придает поэтическим строчкам особое очарование и гармонию и побуждает уверовать в неслучайность каждого образа.
В конце строфы и всего стихотворения, вспомнив о втором, обычном, глазе, воспринимающем лишь поверхностное, автор спокойно констатирует:
При таком крутом астигматизме
Мне вовек очков не подобрать.
Аномальный «астигматизм» поэта представляется мне диагнозом гения, могущего смотреть далеко. А что если «в жарком фиолете» его преобразующего пространства проглядывают ультрафиолетовые пути фантастического прозрения? Еще в… году, когда вышла в свет книга стихов Вадима Рабиновича «Фиолетовый грач», Сергей Мнацаканян, подбирая слова, подходящие к личности автора, нашел оригинальное название алхимической сути его феномена — «Ультрафиолетовый грач». (Статья была опубликована в «Литературной газете» и включена в недавно изданную книгу «Имитафоры Рабиновича, или Небесный закройщик» (М., Захаров, 2010).
В изящном и парящем стихотворении «Синица ока» лишь раз, в самом конце, возникает одна бытовая деталь — «очки». И вещица эта оказывается бесполезной. В ней нет смысла, может быть так же, как во всем, что осязаемо и слишком зримо. Зачем нужны очки, когда задача наведения оптического порядка решается в сфере внутреннего видения поэта? Таким образом, установленные автором пропорции между бытом и бытием явно смещены во вторую, небесную, сторону. Дело поэта — «синичествовать» в заоблачных высях, лишь изредка опускаясь на землю, чтобы зернышко склевать.
Кстати, о птичках. Реальные легкокрылые существа, похоже, мало интересуют поэта. Возможности обычных птиц ограничены, ибо «редкая (сволочь) долетит до середины Днепра». Зато какой полет являют нам все остальные якобы бескрылые существа, начиная с людей. «Все люди — птицы, — уверяет Рабинович, — потому что божии странники. И рыбы тоже, потому что они птицы воды, как о том догадался Андрей Битов по плавникам-крыльям. И птеродактиль, который ящер и птица сразу… Летят ковры, взмывают змеи, разбегаются в вышине геометрические многоточия водородных шаров».
Во всем блеске раскрыть тему лирического эссе «Полевые и лесные птицы» автору помогают бессмертные цитаты: из Чехова — «Люди, львы, орлы и куропатки…», из Хлебникова — «Стая легких времирей…», из Шведова — «Орленок, орленок! Взмахни опереньем…» и т. д. Поэт и таракану готов крылышки приделать, но пока не получается.
Многие птицы, выписанные поэтом, не простые — золотые. Они обладают чудесными свойствами. Пушкинская, ершовская и, вообще, народная сказочность сквозит, к примеру, в его «Петухе» и в таинственной хлебниковской птичке Зинзивер, открывающей «свой бьеннале музыкою сфер» («Тише воды! Ниже травы»).
Чем Зинзивер не царевна-лягушка, если возле ее крыл такая красота творится?
Станут медленны форели
С левой стороны,
И пугливы свиристели
С правой стороны,
Станут ковыли безмолвны,
Голубые льны,
В час отлива схлынут волны,
Полные луны.
В стихотворении «Петух» преображается не столько окружающий мир, сколько сам поэт. Он верит, что однажды ночью предстанут перед ним не богатыри из сказки Пушкина, но «прилетит, как жар горя, красный кочет» и принесет ему, словно конек-горбунок из сказки Ершова, рецепт красоты и молодости:
Стукнет, шпорами звеня:
«Ку-ка-ре-ку!..»
И перенесет меня
Через реку.
Златовласый, молодой,
Вышел телом.
Подле Девы молодой
Белотелой.
Говоря о традициях Пушкина в творчестве Вадима Рабиновиче, нельзя пройти мимо стихотворения, вызвавшего к жизни остроумную пародию Александра Иванова. Виной тому словосочетание «серафимный шестикрыл» (стихотворение «День покуда не погас»). Увы, привлекательность фразы в глазах талантливого пародиста перевесила желание найти ей логичное оправдание в авторском тексте.
Рабинович, надо заметить, на Иванова не обиделся. Но, как говорится, истина дороже… Вряд ли наш современник был настолько наивен, чтобы не понимать, что яркий перевертыш классического словосочетания может вызвать чесотку в перьях пародистов. В своем стихотворении он продумал каждое слово. Его «шестикрыл» на самом деле ничуть не умалил величия пушкинских словес.
Вспомним, какую роль играет шестикрылый ангел у Пушкина («Пророк»).
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Перстами легкими, как сон
Моих зениц коснулся он;
Отверзлись вещие зеницы.
Высокую духовную миссию пушкинского серафима для Вадима Рабиновича выполняет раненая птица в «Синице ока». А вот в стихотворении о любви, «День покуда не погас», решая менее грандиозную задачу, он использует сам образ серафима, но весьма деликатно, лишь намекая на вероятное присутствие ангельского существа.
«Шестикрыл»-то у него есть, но какого рода сия птица — это еще вопрос. Прилагательное «серафимный» вовсе не есть гарантия ее божественной сути. Древнееврейское слово «сараф» имеет несколько значений: 1) пылающий, огненный; 2) змей, летающий змей, змееподобная молния; 3) летающий дракон или грифон.
В названном произведении все указывает на первое значение, то есть «шестикрыл» у Рабиновича огненный, пылающий, хочется добавить синонимы: пламенный, чувственный, ангелоподобный. Поэт переставил слова в пушкинской фразе спонтанно, из-за волнения перед черноглазой Людмилой. Нет, он не впал «в ступор речи, в нечленоразделье», как перед лицом некой Л. Л., которой адресовано стихотворение под названием «Праречь 2. Накануне», но от избытка чувств язык все же заплелся. И еще здесь стоит учесть целую гамму эмоций: радость, удивление, смущение и самоиронию человека, не очень-то верящего знакам внимания прекрасной незнакомки.
День покуда не погас,
Я успел узреть такое:
Положила черный глаз
На мое лицо кривое.
Кривонос и косорыл,
Удивился и смутился:
Серафимный шестикрыл
В юном облике явился.
«Серафимный шестикрыл»… Оговорка по Фрейду с пушкинским уклоном. Вот что это такое. Появись в этом тексте настоящий серафим, ангельский, и лукавой Людмиле, «ломким пальчиком» манящей обалдевшего от счастья пиита, пришлось бы сделаться как минимум Татьяной Лариной. А такой генетический материал, к сожалению, в мире уже перевелся.
Итак, от перестановки слов сумма слагаемых изменилась как раз в нужную для автора сторону. Если пророк в стихотворении Пушкина был «духовной жаждою томим», то поэтом Рабиновичем в стихотворении «День покуда не погас» овладела жажда разделенной любви с красавицей Людмилой.
О да, Людмила не Татьяна, тополь не дуб, авторучка не перо. «Девятнадцатый… Милое время» во всем нелепом в наши дни щегольстве предстает перед нами в стихотворении «Гусиное перо». Бог знает, какого собрата призывает Вадим Рабинович: «Очините гусиные перья, / Чтоб крылатые строки писать, / Чтобы буквы и те, чтоб крылаты, / Как крылат и серебрянен снег»? Сам он тут же констатирует: «Такой, видно, век — / Самопишущие агрегаты, / Огнедышащий человек».
Тоска по Пушкину и тем золотым временам — морока, разоблаченная Львом Анненским уже в предисловии к «Синице ока». В ответ на обещание Иванова вырвать «язный грешик» поэта, «чтобы Пушкина не трогал», литературный критик утверждает, что Вадим Рабинович «трогает» классика «не случайно, не из праздного озорства, не ради игры». Он жаждет «…пушкинской гармонии. В дебрях затейливых оксюморонов таится у него вера в логичный миропорядок, который приходится ежестрочно испытывать от обратного, чтобы заклясть от порчи».
Одним из примеров такого заклятья представляется мне оригинальное стихотворение «Между Собакой и Волком». В нем Рабинович с невероятным азартом, «с присвистом и перещелком», соединил казалось бы несовместимые составляющие: невесомый шелк лирического признания «Я помню чудное мгновенье» и тяжелый театральный бархат вопроса из «Бесов»: «…Ведьму ль замуж выдают?».
Поэт отважно решает для себя: «Меж Собакою и Волком / Изловчусь и проскочу». В роли Собаки у него выступает Синий Сириус, Волк — это Красная Венера. Мы видим великолепные многозначные символы: лед и пламя, свет и тень, добро и зло, ум и страсть, мудрая синяя власть Высших сил и раскаленная докрасна политика земной жизни. А между контрастами этими — поэт, его «не очень громкий голос», сохранивший свою самобытность в бездне мрачного безвременья, когда «Тьмы кромешные грядут», благодаря родниковым звукам великой поэзии и истинной любви.
В это чудное мгновенье
Сумраки у той реки
Разошлись по мановенью
Именно твоей руки.
Для Вадима Рабиновича русская классическая литература точно фрак, вывернутый наизнанку. Фрак — благородство, изнанка — нелепость, и все-таки это две стороны одного и того же предмета гардероба. Можно забросить старую вещь на чердак, где она истлеет, а можно время от времени доставать ее как музейную редкость, бережно ухаживать за ней: чистить, проветривать, следить за целостностью швов, изучать и шить новую одежду, беря за основу классические лекала.
Поэт так и поступает, набирая курсивом слова, выражения и целые строчки из Лермонтова, Пушкина, Толстого, Блока, Есенина, Вертинского, Сельвинского, Хлебникова, Булгакова («Литература и жизнь, «Междуречье», «Если» и т. д.)
Наш современник аккуратно переводит на ткань своих произведений кокетки, выточки и жабо, оставляя при этом намеки или прямые ссылки на имена придумавших эти штучки первых русских литературных кутюрье. Сюда же вплетены идеи художников, авторов неповторимого колорита своей эпохи («Зонтики Магритта», «Зонтики Ларионова», «Синий квадрат», стихотворение о Пиросмани «…и за простым таким столом»).
Вадим Рабинович может начать стихотворение платоновской строкой — «В прекрасном и яростном мире» или есенинской — «Никогда я не был на Босфоре» («Геополитическое») или крученовской — «Цветная клей и сулька сва», и все равно остаться собой, не смотря на заданные уже параметры безупречной огранки. Колокол его по-своему клокочет («На тему колокола»).
И Александр Сергеевич, и многие другие небожители прошлого и настоящего, включая представителей так называемой современной классики: Платонова, Мартынова, Светлова, Коржавина, Пригова, — живут в самом Рабиновиче и поэтому растворяются в его произведениях правильно, с нужным остатком. Они присутствуют в его стихах в тщательно выверенных соотношениях, ясно и красиво. Поколение пепси может их даже не заметить. Вряд ли увидит оно легкий, как перышко, намек на романс «Очи черные» в стихотворении «И в платье легком, как ромашка…», а в стихотворении про утро и туман «Налегке» не послышится, может быть, знаменитый романс на стихи Ивана Тургенева «Утро туманное, утро седое». Читая про каплю меда, светлую, как печаль («Ключевые слова») не каждый вспомнит бессмертный шедевр Александра Сергеевича «На холмах Грузии лежит ночная мгла». Однако, даже наскоро проглотив интеллектуальный коктейль Рабиновича (главное, чтобы он им достался), молодые читатели, я уверена, почувствуют целительное действие каждого компонента напитка. Не зря же Мастер старался, взращивая в себе лучший вкус, воспитывая «лицезренье».
Откуда же в Рабиновиче взялась смелость на каждом шагу нарушать неприкосновенность классики? По всей вероятности из его философско-мистической убежденности в том, что предшественники и последователи могут меняться местами и взаимодействовать. «Перевожу Гермеса, но и он переводит меня» — этой фразой закрепляет он на бумаге свою парадоксальную мысль (поэма «Гермес»). А в следующей строфе поэт поясняет: «Пере-вожу, чтоб уютно жилось: Мне и ему и всем, кто меж нами…» Взявшись собой «заделать просвет» между веками, поэт «восьмым» ощущеньем чует, «что вышло не с буквы на букву, а с сердца на сердце…».
Рабинович сам себе Гермес, временно исполняющий божественную миссию «межвременного эсперанто». «Дегерметизировать» культурные слои человечества — его естественное дело. Но сначала еще нужно найти истоки всего, разобрать конструктор до элементарных частей.
И только где-то в прапамяти
Волнился пещерный пепл.
И синий цветочек пламени
Ронял лепестки и пел.
«На тему гальского петуха».
Переводчик с прошлого на настоящее не может обойтись без прапамяти и пра-зрения.
Для «синицы ока» Рабиновича нет в мире иного гнезда, кроме как его глазница, и нет ей иной жердочки, чем ветка на широком, разветвленном дереве души поэта. Книги Рабиновича, будь то проза или стихи, — это его самоучитель по языкам, не только русскому, но русскому в особенности. Именно на родном языке ему хочется признаваться в любви.
Подобно футуристам Хлебникову и Крученых он живет, играя в первооткрывателя звуков, не стесняясь возникающей порой детской корявости и нескладухи, понимая, что в ней бывает более глубокий смысл, чем может показаться.
Складывались звуки в междометья,
До ре му мычалось, до, ре, лю…
Замер Бог и с ним все Божьи дети
В ожиданье моего люблю.
(«Праречь 2. Накануне»)
Может Вадим Рабинович стоять и так, гордо, на горе необозримой высоты, но и под гору нога его ступала. Червь сомнения в этом ярком художнике, умело перешивающим дивные старые платья, тоже живет полной жизнью, такой, как в стихотворении «Старинный романс»:
Я никто среди многолюдия площадей,
Потому что я слабый что-то перерешить…
Ямщик, не гони, пожалуйста, лошадей,
Виноват, но мне некуда больше спешить.
Зульфия Алькаева — очеркист, поэтесса. Печаталась в газетах «Культура», «Ежедневные новости Подмосковья», журналах «Мир женщины», «Журнале ПОэтов», «Ave», альманахах «Литературные знакомства», «Муза», «Эолова Арфа», «Московский Парнас». Автор четырех книг стихов — «Воздушные пробки» (2006), «С поправкой на любовь», «Дождь в стиле тетрис» (2009), «Шанс чистовика» (2010).