Рассказы
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2010
Дарья Стамбульская
В свое время тверской купец Афанасий Никитин ходил за три моря в Индию, и хождение его продолжалось около пяти лет.
«Записал я здесь про своe грешное хождение за три моря: первое море — Дербентское, дарья Хвалисская, второе море — Индийское, дарья Гундустанская, третье море — Чeрное, дарья Стамбульская».
На обратном пути… «Божией милостью дошeл я до третьего моря — Чeрного, что по-персидски дарья Стамбульская. С попутным ветром шли морем десять дней…
Море перешли, да занесло нас к Балаклаве, и оттуда пошли в Гурзуф, и стояли мы там пять дней. Божиею милостью пришeл я в Кафу».
Кафу, то есть Феодосию, откуда Афанасий пошeл на север, но, не дойдя до Смоленска, умер, отдав записки купцам, а через них они попали к дьяку великого князя.
Феодосия — морской торговый порт. В ясную погоду с его маяка, говорят, Турция видна.
И привeл Господь мне, грешной, в конце восьмидесятых плыть в страны — Турецкую и Греческую — дарьей Стамбульской, но не из Феодосии, а из Одессы.
Сижу я в граде Москве, улыбаюсь, по бульварам гуляю, в Третьяковскую галерею захожу, но не просто так, — перенимаю выражение лица у Незнакомки Крамского, чтобы именно так мне на мужчин глядеть. Как-то в обед, только холодильник открыла, чтобы заглянуть, что я в нeм могу обнаружить, — звонок телефонный, по интенсивности узнаю междугородний. Подружка из Одессы, прямо захлeбывается. «Наталья, чтоб мне так жить, круиз в полцены, льготный, для «своих»: Одесса — Стамбул — Пирей. Пять дней, все включено. Срочно выезжай!» И уже послезавтра после обеда отходит какой-то их то ли двухвeдерный, то ли трeхпалубный главный пароход. И стоил тот круиз, как сейчас помню, сто десять долларов.
Не знаю, как во времена Афанасия Никитина, но у нас о ту пору в нашей русской земле доллары не водились. А те, у кого они водились, давно уже сидели по тюрьмам за спекуляцию валютой. Но у меня доллары были, немного, конечно. Я язык знаю. Не греческий, но латинский, то есть итальянский. И работала с первыми любопытными Буратино, которые в конце восьмидесятых, как раз начали совать к нам нос, наивно полагая, что за этой тяжeлой дверцей, здесь именно, волшебную страну и обнаружат. И на переговорах о создании совместных советско-итальянских взаимовыгодных предприятий с разрешением всех споров в Женеве эти доллары честно заработала. Держала их на тот случай, а вдруг откроется у нас магазин со свободной продажей достойных товаров на доллары или что попаду я за границу. И была у меня мечта купить шубку. И вот вам, пожалуйста, привeл Господь. Приглашение в международный круиз, то есть за границу — и даже не в одну, а в целых две.
Подхватилась я, долго не думая, подставила табуретку, чтобы дотянуться до антресоли, стащила вниз две дорожные сумки, вытряхнула, что в них было, сложила своe — на будни и на дискотеку, и прямиком на Киевский вокзал. Поездом в Одессу — меньше суток. Встретили меня одесситы тепло, расцеловались, пропустили на посошок, — и уже за плечико в зону досмотра подталкивают. Нервозность на таможне, сознаюсь, проявила, но внутреннюю. Одну стодолларовую бумажку, из тех, что сверх положенного разрешeнного, в крохотную узкую полосочку сложила, как шпаргалку (слышала, что турки любые доллары охотно берут, и мятые, и грязные), и в маленький карманчик в джинсах утопила. Но внешне проявляю полную безмятежность. Молнии на сумках сама расстeгиваю, демонстрирую свою лояльность.
И вот я на палубе, вот мы уже и плывeм. Волны большие, но и теплоход большой. В барах коктейли разноцветные с соломинкой, с включением «Шартреза» и «Кампари», в кинозале «Дикую орхидею» демонстрируют. Пахнет заграницей, ух, как пахнет. Утром в шезлонгах на верхней палубе загораем. Вечером на «нижней» в сауне шлаки гоняем. В сауне же я и подружками обзавелась. Договорились мы в Турции поодиночке не ходить. Было нам такое предупреждение — лучше ходить группками, особенно женщинам. И мы уже примерно знаем, кто, что нацелил в Стамбуле прикупить, а что в Пирее, Греции, значит.
Русские берега «уже за шеломяном еси», входит наше судно на закате в Дарданеллов пролив. А за ужином в ресторан входит тем временем администратор-распорядитель — и такое от него объявление, что в Стамбул прибываем завтра после завтрака и чтобы сдавали по десять долларов на экскурсию по городу те, кто хотят посетить знаменитый храм Айя-Софию и в музее усекновенную главу Иоанна Крестителя узреть. «Ишь ты…, — про себя отмечаю, — чего захотели. Да за десять долларов в Стамбуле ковер можно купить». И по выражению лиц моих соседок за столиком понимаю, что они точно такого же мнения. Да, на экскурсию очень мало людей деньги сдало, распорядитель даже рассердился и что-то вскользь сказал про культуру нации, но на него никто особого внимания не обратил.
Утром вошли мы в бухту «Золотой Рог» по расписанию. Якорь бросили. Смотрим пока сверху на Турцию. Разрешения сходить на берег ещe не было, таможенный досмотр заканчивается. Внизу чернявые мальчишки вьются. Хозяева магазинчиков специально их в порт к пароходам отсылают, чтобы те приводили потенциальных покупателей, за это им процент. Спустились мы, наконец, по трапу за границу. Выражение лица у меня — открытое, доступное. Даю в округе всем понять, что наша нация ко всему благожелательная. И вдруг меня кто-то окликает мужским голосом: «Наташа!» Оглядываюсь — никого нет. Дальше путь держу. Опять: «Наташа, Наташа…». Ну, точно, меня кто-то зовeт. Остановилась, жду. Мальчишки тотчас саранчой налетели, за рукав тянут: «Мадам, люстра, посуда…». Подружки меня отбили, одна, которая не первый раз в Турции, объяснила: «Да они Наташей всех русских девушек кличут». Тесными проулками вперeд пробираемся, стараемся по сторонам все толково оглядеть. Ощущение — что внутри огромного муравейника. И город их Стамбул — чисто наш Черкизовский рынок в пору его расцвета. Тут тебе ряды — и открытые, и закрытые. Гомон. Зазывание. Запах рыбный из порта. И все стараются тебя коснуться. Мужчин на улицах много, чай пьют, кофе, женщин почти совсем нет. И взгляды такие оценивающие. «Ох, несладко было, — подумалось мне, — первой нашей эмиграции в тонком батисте в такой рынок с трапов спускаться».
Весь день мы по этому рынку кружили. Ноги сбили. Во многих лавочках побывали — и масла ароматные в стеклянных кубах видели, и кальяны, и украшения серебряные и золотые, и шали, и туфли с загнутыми носами. Одно слово, Восток. За границей, конечно, хорошо, интересно. Но к вечеру к своему трапу торопишься, на палубу скорее подняться.
В порту Пирей мечта моя была осуществлена. Была куплена шубка, цвета мокрого антрацита, и даже не из хвостиков норки, а из каких-то более ценных еe частей, вроде лобиков, да еще с таким блеском, как будто смазано густо вазелином. … А мне ещe нет и сорока. Вот теперь можно с уверенностью сказать, что жизнь удалась и что на всю эту оставшуюся жизнь я одета. Облокотившись о борт нашего теплохода (не припомню, как он назывался — то ли «Тарас Шевченко», то ли «Максим Горький»), взираю на греческие берега с особым чувством, но уже, затаенно, мыслями — в Москве. Много ли в Москве по метро в таких шубках ходят, не думаю. Хороша шубка, чуть коротковата, но ничего, под брюки в самый раз.
Вечером заперлась в своей каюте, достала шубейку. Ищу, во что поглядеться. На внутренней створке платяного шкафа — зеркало, но очень уж маленькое, только губы накрасить, да если еще и привстать на стуле. Пододвигаю что-то вроде табурета и смотрю на себя в зеркало. Удовольствуюсь своим видом вполне, вешаю аккуратно на плечики обновку и ложусь в койку. В иллюминатор — чeрные волны гекзаметром. Настроение самое поэтическое. Лежу, переживаю свою неотразимость. Нет, определенно надо в другой раз на себя взглянуть, — уж так ли хорошо? Встаю, зажигаю свет, придвигаю табурет, — видно, правда, чуть ниже линии плеч, но всe равно понимаю, что хорошо, что не ошиблась. Теперь спокойно можно и на боковую. Выключаю свет, укладываюсь в узкую койку.
«Да… и море, и Гомер, — все движется любовью». Движется в Москву, скорей бы. Послезавтра будем в Одессе, ночь в поезде, — и вот я уже на улице Горького, в самом центре, захожу в кафе-мороженое «Север» через тяжелые двери, вполне возможно — и в сам «Интурист», выпить в баре чашечку кофе. Есть и ресторан дома ВТО, но не все же сразу, ещe и зима должна прийти. Ничего, все сложится самым лучшим образом. Пожалуй, стоит на себя взглянуть последний разок. Я — в шубке из лобиков норки. А ведь не так давно носила тяжeлую цигейковую шубу, — а были зимы, когда только в пальто ходила, — правда, пальто с зимним воротником. Да, я молодец. Заработала переводами, доллары сберегла. И купила вот эту, чeрную, блестящую, из лобиков. В самый распоследний раз гляну, и — спать, спать, спать. И не поверите, сколько ещe после этого я на себя в то иллюминаторное зеркало смотрелась. До самого рассвета. И что это со мной было, никак культурный шок. Я вообще-то к одежде спокойно отношусь. Люблю, конечно, красивое, — но чтобы всю ночь на табурете простоять!.. Вот оно, море Стамбульское. Торговое.
В Греции в церковь зашла, один доллар в жертвенную плошку опустила. Не пожалела. А на доллар жвачку можно было в подарок купить или леденцы иностранные. На пятый день закончилось моe хождение. Спускаюсь с поезда на Киевском вокзале в Москве, с трeх вагонных ступенек, как с высокого трапа. В правой руке — ковeр тяжeлой сигарой, в левой, в заграничном ярком пакете — шубка. В сторону Незнакомки не гляжу, что на ней — только шапочка, а у меня даже не жакет, а полноправная шубка.
А подружки уже о Гундустанском море разговоры ведут — там-де и пляжи, и факиры, и бусы красные коралловые крупные. Индостанская земля, конечно, далековато, но и до нас туда люди морем ходили, да и бусы коралловые мне тоже идут.
«Вольный ветер»
В Севастополе у отца была подруга на берегу. В то время, как по утрам на удобных клеeнках большинство в его возрасте добавляют молоко или сливки в кофе, он попeрся моряком, чтобы на рассвете, а то и ночью, грузить тяжеленные паки с рыбой вручную. Ему было уже за шестьдесят — и его громкое звание генерал-лейтенант авиации и последнее высокое назначение — командиром 64-го истребительного авиационного корпуса ИАК в Корее (а он был летающим командиром, то есть лично участвовал в воздушных боях), где он прослужил более других, с 1952 по 1955 год, закончилось. Закончилось и отбывание на кафедре Военно-воздушной академии имени Гагарина, начальником командного факультета в подмосковном гарнизоне Монино. Короткое слово — запас. И тут он почувствовал, что его хотят откатить в дальний угол ангара.
С детства обучивший сам себя карабкаться по высоченным ступенькам своей мечты, он вырезал очередную ступеньку из кружев девятого вала Айвазовского. Альбом с репродукциями картин знаменитого мариниста лежал у него на столе на почeтном месте. Он возмечтал попасть на китобойную флотилию «Слава». Ещe пятьдесят лет тому назад ни для кого не было ничего ужасного в том, чтобы бить китов по голове баграми, тянуть крючьями и разделывать их огромные туши на палубах, чем и занималась «славная» тихоокеанская флотилия. Глубже познать и укрепить образ китобоя помог ему и театр Оперетты, а именно спектакль И. Дунаевского «Белая акация». Раскачиваясь из стороны в сторону, имитируя неустойчивую походку при качке на палубе, в белых клeшах появлялись на сцене попеременно то команда, то капитан. В финале девушки в светлых платьицах в горошек, с маленькими сумочками, махали отплывающему белому картонному носу корабля, разумеется, с одесского причала.
Я вижу везде твои ясные зори Одесса,
Со мною везде твоe море и небо, Одесса,
Ты в сердце моeм, ты всюду со мной
Одесса, мой город родной.
Отец рванул в Одессу, там у него был друг в пароходстве. И какое-то бесконечное количество раз у него ничего не получалось. Ему отказывали.
В тот сезон китобойная флотилия «Слава» ушла бить голубых и полосатых китов без него. Он должен был рассчитаться в гостинице до двенадцати часов дня и возвращаться в Москву. Но привыкший брать Измаил — когда атакой, когда измором, — он пропустил расчeтный час и остался в городе-герое Одессе. Вышел из гостиницы — и пошeл к морю, поговорить с ним по-мужски. Что он ему сказал, я не знаю, но море дало ему добро. Буквально в ту же неделю его взяли на борт. А растроганный театр Оперетты, искренне любивший, когда отец входил в театр, ценивший его громкие аплодисменты и крики «браво», пожертвовал по такому случаю вторым словом от названия другого спектакля Дунаевского «Вольный ветер» — и, оторвав таковой от театральной тумбы, прикрепил на борт его корабля. И ещe много раз отец подставлял ему лицо.
Взяли его не капитаном, боцманом или юнгой, а обыкновенным матросом на промысловую базу (бывший банановоз из Германии), траулер «Ветер», приписанный к Севастополю, разгружать в открытом море подходившие рыболовные суда. Он был безумно счастлив. Он считал валы в океане, и они все были девятыми. Через радиста отправлял чудесные лаконичные телеграммы, в которых перечислялись только названия островов и берегов, звучавших, как волшебная музыка: «Прошли… Сицилию, Марокко, Испанскую Сахару, острова Зелeного Мыса, Либерию…». И отмечал в своей маленькой записной книжке, нечто вроде судового журнала: «…уже разгрузили: «Тбилиси», «Мисхор», «Альбатрос», «Морская звезда», «Андромеда», «Лангуст», «Сириус». …«Я список кораблей прочeл до середины».
Он пересeк экватор — и русалки и черти, как им и положено, мазали чернилами и бросали в купель морехода, впервые пересекающего нулевую параллель. Он адски уставал на сменах разгрузки. У него дрожали пальцы, так что он не мог держать в руке лист бумаги. Но он был счастлив, счастлив и ещe раз счастлив, с гордостью записывая в свой бортжурнал: «сегодня мы разгрузили столько-то тонн рыбы». Он был нужен и приносил пользу.
На него немного досадовал его сосед по кубрику, потому что он уставил весь кубрик горшками с кактусами, цветами и рассадой. При качке земля высыпалась из горшков на пол каюты и на койки. Порой в койках обнаруживались фрагменты самих кактусов. Сосед злился, а отец горстями возвращал землю в горшки. Носил, для подкормки корней, из кают-компании спитой чай, укреплял почву камешками с пляжа, но она всe равно щедро рассыпалась, как при бортовой, так и при килевой качке. Ближе к солнцу и иллюминатору в той же каюте он сушил рапанов, крабов, морских коньков, от которых шeл далеко не французский дух, кроил из акул галстуки, удивляя всю команду той разнообразной деятельностью, которая доступна человеку. И был очень рад, когда по трапу к ним на борт поднималась делегация с дружественного болгарского корабля с небольшим запасом болгарской «Плиски», но всем хватало промочить горло, а также завернуть цветистый тост (разумеется, за дружбу), произносить которые отец был большой мастер.
Мы слали ему не менее чудесные телеграммы, начинавшиеся сказочным «на борт траулера «Ветер», поздравляя его с Днeм Победы, как же иначе, с днeм Военно-Воздушных сил, с днeм моряка. Он отвечал приветами и поздравлениями на все наши дамские праздники, включая восьмое марта. Неизменно писал, что скучает и ждeт не дождeтся, когда прижмeт нас к своей груди. Он приезжал домой, но только в отпуск, на побывку, зная, что к пятнадцатому числу следующего месяца он уже должен быть в Севастополе, где у них — база и где на причале стоит его «Ветер».
Мы ждали этих побывок, мы сгорали от нетерпения, что привезут нам из-за моря. У отца был отменный вкус. Когда маме особенно нравилось что-нибудь из привезенного, она смотрела ему прямо в глаза своими не менее глубинными звездами-глазами и пела, как сирена: «…самое синее в мире — Чeрное море моe, Черное море моe».
В дни побывок морехода мы с подружками на балконе пили исключительно растворимый редкий кофе «Нескафе» с добавкой пары капель болгарского коньяка «Плиска», откусывая, как бы по-французски, маленькие кусочки от шоколадок «Нескафе». Он был очень добр, снисходителен, почти не ссорился с мамой. Он тянул нас гулять по Москве. Ему нравилось ходить. Он просто летел по улицам со скоростью быстроходной яхты. Наш выводок никогда не поспевал за ним. «Сергей, ну куда ты так летишь?» — вечный мамин рефрен. Мы гуляли по Выставке народного хозяйства. Отец уводил нас в самый дальний угол территории, где мы смотрели на тучных коров-рекордсменок, на бокастых жеребцов, жирных карпов в пруду. Обедали в ресторане «Золотой колос», котлетами «де валяй», но до обеда непременно заворачивали в дегустационный зал, где я с удивлением взирала на узкую рюмку, в которой поверх коричневого коньяка плавал сырой желток. «Неужели и добровольно — такую гадость»? — недоумевала я.
Он торопился возвращаться. «Пора на базу». Порой он срывался раньше окончания срока побывки. «В Камышовой бухте заканчивается ремонт». Он-де нужен лично какому-то такелажу. Маму это просто возмущало. После того, как его списали на берег через три года, по возрасту, он прожил ещe какое-то количество лет. Один раз купил билет на речной круиз и поплыл пассажиром по ленивой реке вверх куда-то к Муромским лесам, но ничего родного в мелкой речной волне для себя не обнаружил. И вскоре умер.
Я думаю, вольный ветер, который он так любил, в ответ на его любовь, напоследок, в порыве, поднял этот зрелый золотой лист, поносил его какое-то время по голубому простору — и осторожно опустил на землю.
Sur mer
Их было несколько адресов — с конвертов со штампом: sur-Mer, что означает в переводе с французского «на море», Вандея сюр Мер, Див сюр Мер… несколько мест, где жила в эмиграции Марина Цветаева, которая его не полюбила. «Не люблю моря. Сознаю всю огромность явления и не люблю. В который раз не люблю. (Как любовь, за которую — душу отдам! И отдаю). Не моe. А море здесь навязано отовсюду, не хочешь, а входишь…, не хочешь, а лежишь, а оно на тебе, — и ничего хорошего не выходит. Опустошение».
Эх, Марина! Даром, что «морская». Слышала, что рай, Эдем — место между двух рек, точно не помню, каких, — Тигром и Евфратом, Евфратом и Танаисом?.. Междуречье. Но если положа руку на сердце? Какие тут реки? Рай может быть только на море. Эдем может быть только сюр Мер. Другого адреса нет.
Море ужалило меня, когда мне было шесть лет. Оно возникло в моей жизни даже раньше, судя по старой, с загнутым уголком, фотографии: я в жeлтеньком не раздельном купальнике с красным парусом на грудке, на руках у мамы, на круглом большом камне, наискосок через который надпись: «Ялта». Ялту не помню. Помню Дайрен. В Дайрен, он же Дальний, он же Дайлянь, родители заехали с нами на обратном пути из Китая, взглянуть на места, где мы родились. Помню, что день был ветреный. Сильно ветреный. Жeлтое море и группа скал, в чьeм направлении мы тарахтим на старенькой зафрахтованной посудине. Чтобы оглядеть панораму, нужно подняться на небольшую скалу. Ветер и страх поднимают меня, пригнувшуюся, буквально на четвереньках, по спиралевидной обвивающей скалу тропинке наверх. Чувствую, как вокруг парусом хлопает что-то огромное. Ветер. Смотреть боюсь. Ещe глазами — последние метры вниз под собой, и вот вся сама — на вершине крохотной площадки. Поднимаю лицо — и тотчас взглядом падаю в кипящую, плавящуюся серебром плазму, переходящую в отчаянную синеву до самого горизонта. Яд проникает в вены. Литургия Голубого Духа отпечаталась на моей сетчатке, и великая Любовь вошла в меня, как и положено ей входить, через глаза.
Вчера море пахло арбузом — и я в нeм, по курсу на нос пирса, на котором — рыбалка с удочками, встретила парочку медуз. Отодвинула от себя рукой сначала одну, потом другую. А ведь это что-то означает — море, пахнущее арбузом, и медузы. Но сегодня ничего не произошло. Утром на море штиль, потом оно пошло зыбью, холмиками. Ветер дул южный и пригнал тeплую воду. Спустя какое-то время волна стала смелее. Ветер поменялся на западный. И пошло море гулять.
Вчера на пирсе, когда практически совсем стемнело, обратила внимание на то, что отдыхающие, обступив одного с удочкой, нагнувшись, что-то рассматривали. Решила, что глядят на краба. Подошла поближе. Кто-то странный резко подскочил вверх — краб так не может, — я слегка отпрянула. Пригляделась — вроде рыбка, сама небольшая, с раздутой шаровидной головой, поджатой нижней толстой губой. Владелец «странной» объявил еe морским ершом. Пока на него смотрели, этот «морской», тяжело дыша, подпрыгивал на бетоне, оставляя мокрые следы. Вот оно, перед глазами, — литературное сравнение, «как рыба без воды». Eрш сделал ещe несколько высоких прыжков в ночное небо, потом улегся на бок и начал хлопать себя по бокам плавниками, как руками. И как будто охает внутренне: «Ох, ох…», как старый человек. «Так ему ж неотложку надо», — просвистела над ухом первая мысль, а следом за ней — робкая вторая: «Может, выкупить его? Спросить — сколько он стоит?..» Но в эту самую секунду, сбив с курса мою робкую мысль, рыбак грубо поддал носком сандалии морского ерша в сторону своей брезентовой сумки — и тот исчез из моей жизни навсегда.
Каждый раз жду: увижу ли дельфинов в море. И ведь много раз видела. И так интересно, как они смeтывают подол моря стежками, да только он слишком долог. В Керчи, в археологическом музее, — терракотовая статуэтка «Венера, опирающаяся на дельфина». Что-то изумительное.
Отплываю от каменистого пляжа на Биостанции. «Вот дельфин!» Жду, когда выпрыгнет ещe раз. Нет, не выпрыгивает. И потом — один… странно, обычно они — парой или уже стаей. Нет, не показывается в обозримом пространстве. Пришлось сделать вывод, что то был хорошо подпрыгивающий пловец. Слева впереди нечто молниеносно выскочило из воды чeрной дугой. Дельфин?.. Нет, нырок. Чeрненькая уточка с жeлтым плоским носиком, через который пропускает воду. «Прошлым летом трое дельфинов заиграли одного мужчину». Что бы это значило? — но так слышала в посeлке от людей.
Жаркий день. Дверь в дельфинарий на выход оставлена приоткрытой для проветривания. Два дельфинчика дрейфовали головками вверх в маленьком сером бассейне. Оба поскрипывали. «Скррепку, скррепку», — просил один, покачиваясь на воде, имея в виду рыбку. «Да, скррепку», — подхватывал второй потише и поскромнее. Оба улыбались, держа ротики открытыми, демонстрируя зубки — ровный ряд маленьких равнобедренных треугольников или острые кончики пилы, сравнение на выбор.
Неожиданно один из них высоко подпрыгнул, сделал сальто назад, подмахнул хвостом воздушный шарик под потолком — номер для послеобеденного представления — и ушeл под воду. Вынырнул, показал свой улыбающийся ротик и громко застучал телеграмму-молнию: «сррочно, скррепку, трретий рраз, …сррочно…»
Переулок Серова
В первый раз на коктебельские берега нас вывез на машине отец. Мы в тот год, заканчивая школу, отдыхали в Феодосии у маминой родни. По вечерам в летнем кинотеатре на набережной смотрели цветные, большей частью американские, с гривастой заставкой, «голденмайеровские» фильмы, например с Марио Ланца, в которого я, разумеется, была влюблена без памяти, за голос и глаза.
Коктебель встретил нас синевой обеих стихий, скудной растительностью и пустынным пляжем — галька с песком, — на котором мы по-хозяйски расположились широким пикником.
Переулок Серова, узкий и кривой, больше похожий на щель, от моря вверх к Тепсеню, по которому всегда стекает вода после дождя, в камушках, мелком соре, листьях по осени — для меня лучший шлях, нежели чем все виа Аппия, липовые аллеи и так далее…
Переулок Серова явно — не в честь замечательного русского художника Валентина Серова. Мне хочется думать, что в честь летчика Серова, любимого друга отца, Анатолия, разбившегося при испытании самолeта в 1939 году. По этой же причине отец никогда не любил Константина Симонова, что бы тот ни писал, забравшего жену друга.
Ещe один день, да какой. Один из самых великолепных рассветов. Пыталась записать словами. «В небе ликовала звезда. В небе сиял голубой бриллиант (это я о Венере стараюсь). Высоко в небе торчала бриллиантовая булавка. Музыку, записанную облаками, подавали конвейером со стороны Кара-Дага. Высоко в небе нестерпимым блеском сверкал голубой бриллиант в не очень много карат. Над целомудренно спящим морем царило: «мир всем».
Солнце выпрыгнуло из седловины какой-то там «котломы», как будто кто-то снизу дал ему щелчка. Маленькие птички с куста, вереща, всей группкой, наверное, отрядом (какое может быть самое маленькое подразделение в армии?), шарахнулись в сторону солнца, что меня поразило. И вот оно. В моeм фартуке — золотой диск Атона».
Сегодня дождь выливается порциями, как из фартука. Читаю о Пушкине, из двухтомника, вывезенного с книжного развала, из Феодосии. Пушкин шутливо называл Воронцову «bellvetril», оттого, что она любила повторять стихи «Не белеют ли ветрила, не плывут ли корабли?..» Воронцовы принимали гостей чуть ли не всякий день. В самом деле, 12 декабря у Воронцовых был большой бал, 25 декабря — обед для множества приглашeнных, 31 декабря — маскарад, 12 февраля снова маскарад. Особенно легко чувствовали себя гости в отсутствие графа, который пробыл в Кишинeве с 25 января по 5 февраля. …В Михайловском, получив письмо из Одессы с такой же печатью, как и на его перстне, Пушкин долго не выходил из своей комнаты.
Отворачиваясь от торговых палаток, ищу старый Коктебель. На Тепсене — пахучая полынь и «венерин башмачок» — фиолетовый цветик на сухом членистом стебельке, как долгие ножки кузнечика. В канавах вдоль дороги валяются папиросные окурки каких-то старых солдат. На дальнем пирсе просолeнные амфоры, пифосы, продукция древних горшечников, еще позволяют изредка таскать себя из моря за косы — обломанные ручки и горлышки. Из тюркского — «дастарханы» (низкие столы для гостей), жeлтая шафрановая рожица плова из чeрной ямы казана, да на надвигающийся дождь моя соседка, натягивая на голову ветровку: «Ну, все, кирдык!»
Новый Коктебель. Доморощенные столики с неустойчивыми ножками. Вместе со столиками покачивается вся египетская премудрость: нефритовые пирамиды, глаза Гора, стеклянные сферы, сфинксы.
По пляжу зигзагами — мужичок в закатанных штанах, взывая к «сердитым» (море холодное, плюс пятнадцать градусов): «Пироги с маками, вишнями, картошками, капустами…»
В Коктебеле — Саша Соколов, живeт у Алейникова. Вот это новость!
Море струилось от берега до самого горизонта. Если присмотреться — слева направо, если оглядеть небо — с востока на запад. Ветер, не ветерок, подталкивая в спину синее счастье, спешил к мысу Меганом, огибая торчащие у берега обрезки ржавых труб, раздолбанные остовы бетонных плит. Одинокая калитка, без намeка на забор или ограду, громко хлопала при набиравшем силу ветре, как бы приглашая вступить в иное чистое пространство.
На камне устроилась чайка, немного странная. Когда поднялась в воздух, то по еe, как бы подломанными спичками, лапкам сразу стало понятно, что это цапля.
Белые лебеди летели из Ялты в метель. Низко, стая за стаей, в медленно падающих хлопьях снега.
Ах, Посейдон, Посейдон, чего ты только не изобретeшь, чтобы порадовать меня. Миллиарды белых, шоркающих, смеющихся тапочек шлeпают к моим ногам.
Большая вода — то шeлком, то слюдой… белая оспа на синем… траченная светом шкура барана.
На дне песчаный узор, повторяющий рельеф верхних маленьких волн. Ну что за чудесность!
Вижу тебя князем Гвидоном. В синем кафтане, заломленной шапке. Широким шагом меряешь свою межу. С ветром побрательники. Я бегу берегом, следом, и кричу: «Царевич, я здесь!..» — «Знать, близка судьба твоя, ведь царевна — это я». Но ветер относит мой крик. Слышно, как кричат чайки.
Всем, любящим море, в радость, переписываю из Бориса Пастернака:
Вот оно, и в предвкушении
Сладко бушующих новшеств,
Камнем в пучину крушений
Падает чайка, как ковшик.
В небе — птицы, улетающие на юг, кричащие про это так откровенно. И весь строй — роем, не по прямой, а по спирали — возвращающийся на «круги своя» и, тем не менее, удаляющийся. Не экономно, но пронзительно.
Тополя вдоль трассы плотные, крымские. Новый сорт винограда кистями вверх.
Вечер, посвящeнный передаче от Михаила Барышникова акварелей Максимилиана Волошина в дар московскому музею ГМИИ имени Пушкина, открыл министр культуры, в свою очередь, представив удивительного молодого человека с усиками антеннами до ушей. Человечек оказался курьером акварелей, не без трудностей доставившим их в Москву. Особенно понравилась одна акварель, самая светлая, с пепельной тишиной, — судя по дате, написанная на следующий день после того, как с Максом приключился удар.
Бабочки
В этом году на Биостанции — много бабочек, просто очень много. Летят над морем куда-то одним им ведомым маршрутом, далеко от берега, не боясь замочить в воде свои крылышки. Как будто их пригласили на приeм к королевской чете, и отказаться невозможно.
Бабочек много, точно как и в тот год, в середине семидесятых, когда мы с сестрой попали сюда впервые.
Сойдя в первых числах августа с поезда Москва-Феодосия, я предложила сестре сразу ехать в Коктебель, в котором уже была и который запал мне в душу зноем, морем и мерой свободы. Но, пропетляв безуспешно большую часть дня по плотно занятым коктебельским дворам, постоя не нашли, и вынуждены были к вечеру вернуться на шоссе. Местные шофeры со стоянки посоветовали проехать вперeд, в сторону Судака, до Биостанции, где никогда не бывает наплыва отдыхающих. К нам прибились ещe двое мальчишек, младше нас, учившихся в последних классах, — и, заняв машину на четверых, удачно сэкономив, мы тронулись в путь.
На юге темнеет рано — и за те двадцать минут, что мы провели в дороге, порядочно стемнело. Выйдя где-то на невзрачной бетонной дороге, толком не понимая и не видя, где тут посeлок, где море, и где собственно Биостанция, мы пошли на мах шофeра «идти туда». Слева, повыше на горе, белел дом. И как в сказках идут на избушку или на замок, мы потянулись в сторону белеющего строения, оказавшегося домом для сотрудников Биостанции. И сразу сняли для себя комнату — за рубль, и терраску для парнишек — за семьдесят копеек.
На следующее утро мы огляделись. В комнату залетали бабочки. Они возникали перед ресницами, как видимые пузырьки воздуха, спускались с неба, как лепестки белых роз. «Ну, просто Индия», — засмеялись мы. И этот первый смех на бабочек продолжался уже общим смехом на все, что угодно, в течение всего отпущенного нам срока — двух недель пребывания на Биостанции. Мы смеялись на то, что выход из моря — на неудобные камни, что созревающий шиповник колется. Смеялись, что пляж находится очень низко под горой и просто далеко — и, чтобы попасть на него, нужно спускаться по крутой, неудобной, вырубленной лестнице с поворотами. Спускаться ещe ладно, а подниматься? Мы хохотали при подъeме уже на третьей ступеньке, потому что нога не хотела подниматься на следующую, и нам не хватало дыхания. Мы покатывались от смеха из-за того, что поблизости в округе нет ни одного продуктового магазина, а рынка вообще нигде не видать. Смеялись, глядя сверху на мальчишек, которые тащили в гору картошку и на нашу долю. Смеялись, смеялись, смеялись. И отмахивались от бабочек. «Ну, налетели… Индира Ганди…» Вечером бабочки исчезали, зато зажигались звeзды.
Тем же знойным августом море пригнало к берегам Биостанции много таинственных рассказов. В Европе со страниц глянцевых журналов тогда красовалось Лох-Несское чудовище. Соседки по пляжу, расправляясь с мелкими чeрными семечками, повествовали о молочнице, видевшей в Кара-Дагской бухте кого-то, похожего на змея, ещe в двадцатые годы, и егере, который не так давно с Чeртова пальца — вертикальный выступ на хребте — усмотрел высунувшуюся из волн чью-то голову, размером с лошадь, и тень большой толстой змеи. «А мeртвые дельфины, выброшенные на берег с выеденным брюхом, одним укусом?..» В мeртвый город — причудливые камни, продукт выветривания — не следовало ходить в полнолуние. Давно в одну такую лунную ночь по дороге в свой монастырь по мeртвому городу проходили трое монахов: двое умерли сразу, третий потерял рассудок. И с чем они встретились на залитой луной тeплой тропе — никто до сих пор не знает. Король и Королева — скалы на Карагаче — спускаются в море. Каждый год на несколько сантиметров. Когда они спустятся к первой волне, откроется коридор в иные времена и пространства — и что-то произойдeт.
Распластав крылышки, бабочка море тихо покачивалась на волнах. На бархатный полог ночи выставляли светящиеся фигуры. Построения становились все выразительнее. Кто-то садился за большую шахматную партию. На рассвете звeзды смахивали с доски. Возможно, под утро они спускались бабочками.
«Как много бабочек в этом году на Биостанции», — сказала я и заплакала. Потому что со мной не было моей сестры. Еe уже давно не было в живых, и мне не с кем было засмеяться.
Понза
На морскую прогулку на остров Понза итальянцы забрали нас в первое же воскресенье, не дав толком адаптироваться к июльскому зною. Нас — это меня, как переводчицу, и группу, примерно из двадцати русских детей, прибывших в рамках благотворительной программы «Дети из России на летний отдых в Италию». Как объявили накануне итальянским семьям — детей они будут принимать из Чернобыля, то есть особо нуждающихся в щедром солнце и ласковом море. Однако в то лето наше министерство иностранных дел выделило по разнарядке партию мурманских детей, на взгляд итальянцев, очевидно ослабленных: в чeрно-белой одeжке, не лоснящихся упитанностью, а главное, бледных. Естественно, откуда в Мурманске солнце? Хотя море там есть, не Средиземное, зато своe, Баренцево, бьющее холодной белой пеной. И если бы Афродите суждено было родиться из мурманского прибоя, она должна была бы появиться в чeм-то вязаном, во всяком случае, в вязаной шапочке и вязаных носках.
Принимала нас провинция Лацио. Географически провинция — самая серединная. Столица — город Рим. Вечный Рим. На юг от него, в двадцати километрах южнее, и размещался городок Латина, который принимал русскую делегацию. Городок был заложен и построен Муссолини прямо в сердцевине Понтийских болот в 1934 году, за что итальянцы чтят дуче до сих пор, так как он предоставил им работу. Дочери хозяйки, примерно одного со мной возраста, буквально с порога осведомились у меня: «А в Москве работа есть?»
— Работа?.. — протянула я философски, допивая вторую чашечку эспрессо (и совершенно напрасно, так как последующие три ночи провела с открытыми глазами), — да, у нас еe сколько хочешь… этой работы. Мы в России вообще часто друг другу говорим: «Работа не волк, в лес не убежит».
— Неужели? — с завистью протянули девочки, как бы примериваясь, тотчас ли им брать билеты в Москву или посоветоваться всe-таки с женихами.
В первое же воскресенье мы погрузились в ближайшем порту Анцио на белый катер и поплыли на остров Понза. Остров маленький, но с цветным городком, белыми яхтами на стоянке и второй бухтой на другом конце острова. Те, кто читал Гомера, знают, что это остров Цирцеи. Берегитесь, мореходы. Островок знаменит ещe тем, что Феллини снимал на нeм свой скандальный фильм «Сатирикон», и — тоннелем, проложенным римскими легионерами. Тоннель прорыт в горе и соединяет два берега. В случае высадки неприятеля в одной из бухт, центурион уводит свою сотню подземным коридором на противоположный берег и отчаливает на триремах. Тоннель широкий и высокий. Пройдут и кони, и повозки. Своды выложены тeсаным камнем. Работа на века и на славу.
Пройдя два километра в тени и прохладе, мы, наконец, вышли из тоннеля. И когда мы вышли из него на крохотный песчаный пляж, все вокруг заливало солнце. Ни деревца, ни навеса, ни малейшего намeка на тень. Открытая арена Колизея. Умри, гладиатор, достойно, приветствуя своего диктатора — Солнце.
Хозяева благоразумно захватили с собой пару парусиновых зонтиков, но на всю группу этой тени не хватило бы. Наказав строго мурманчанам находиться исключительно в тени зонтиков, я, подобно римскому легионеру, стала оценивать диспозицию. Необходимо было обнаружить тень, и я обнаружила еe. В ста метрах прямо по курсу из воды торчали небольшие скалы, как кусты, густо усеянные морскими ежами, дотрагиваться до которых не следовало ни ногой, ни рукой. Облачившись в купальник, я вошла в Тирренское море, море солeное, зелeное и совершенно прозрачное, как слеза, и поплыла к цели. Подплыв совсем близко, я обнаружила в углублении одной из нависающих скал небольшое сиденьице, так что, если вжаться в него, то можно было оставаться в тени. Я забилась в это спасительное креслице — и те пять часов, которые нам предлагалось наслаждаться пляжем и морем на острове, провела, тесно прижавшись спиной к скале. И на все предложения плыть к берегу, есть пиццу, бутерброды, пить колу, лимонад, радостно улыбалась и махала рукой — мол, мне здесь очень хорошо, что в душе я некто вроде ихтиолога, и мне радостно использовать такую редкую возможность — изучать жизнь морских ежей.
И все-таки, всей апеннинской тени не хватило, чтобы укрыть меня целиком, как и сестре из сказки Андерсена «Дикие лебеди» не хватило крапивы, чтобы довязать рубашку младшему брату, оставив у него незащищeнными руки, а у меня — ноги. Вечером от колен до ступней мои ноги были багровыми, как будто их ошпарили кипятком. А бледным мурманчанам, которые проигнорировали зонтики, — так им хотелось быть похожими на загорелых Чиполлино, — пришлось совсем худо. К вечеру они затемпературили — и облезали, краснея и белея попеременно, все последующие дни присутствия в Италии по благотворительной программе.
На обратном пути с нами приключилось нечто вроде истории. В те минуты, когда катер, набрав пассажиров на обратный рейс Понза — Анцио, отдав концы, забурлил под собой морем и начал медленно отходить от берега, неожиданно маленькая собачка одного из пассажиров прыгнула за борт (вероятно, ей почудилось, что она потеряла хозяина или тот остался на берегу). Истинно по-собачьи, то есть лапками под себя, собачка быстро поплыла к гранитному краю пристани, но вскарабкаться по скользкой отвесной кладке не смогла. Расстояние от уровня воды до пирса было где-то около двух метров. Собачка начала плавать вдоль стены, как в колодце. В эти самые минуты еe хозяин переживал нешуточный стресс. Он побледнел, схватился вначале за голову, потом за сердце, потом совсем обмяк и был не способен ни к какой деятельности. Зато все остальные пассажиры моментально проявили нешуточную сообразительность, гуртом бросившись к рубке капитана.
Капитан без всякой ругани и мата, как бы, я представила, это могло происходить на наших морях, тотчас согласно забурлил корпусом своей триремы к причалу. На берегу один итальянец, перегнувшись, уже старался схватить собачку за шиворот, но не доставал. Две-три попытки ни к чему не привели. Тогда он попросил тех, кто стоял поближе, подержать его за ноги, на что откликнулись охотно еще двое местных жителей. Теперь, перегнувшись совсем низко к воде, он смог ухватить уже обессилевшую собачку и передать еe стоявшим рядом. Тут и наш катер выставил трап. Мокрую, перепуганную, поскуливающую собачку, полизывающую всех и вся, передали, из рук в руки, такому же перепуганному насмерть хозяину. Наконец все с облегчением выдохнули и заулыбались.
И тут все разом на берегу и на палубе одновременно стали аплодировать. Мы, конечно, тоже захлопали. И так было ясно, что аплодисменты предназначались равно и капитану, и команде, и тем, кто помогал на берегу и просто сопереживал, и тем, кто уплывал морем на материк, и проложившим нужный тоннель прадедам, в общем — всем, всем, всем. И в самый солнечный полдень над маленькой синей бухточкой без всякого перевода отстучало громко толстовское: «Да здравствует весь Мир!»
Багерево
Чтобы из Коктебеля добраться до Керчи, сначала нужно до Феодосии доехать, а
оттуда — рейсовым автобусом на Керчь. Из Феодосии — два часа пути, не так и долго. Из Керчи паром ходит в Россию. И многие наши едут, чтобы только один рейс на пароме сделать — пройти перерегистрацию, продлить срок своего трехмесячного пребывания в Крыму, на Украине.
Долго я собиралась, чтобы ехать в Керчь. И вот, как-то одним утром пораньше собралась. Отъехали мы уже от Феодосии — и то, чего я опасалась, началось: состояние моe изменилось. Стала я волноваться. Не то чтобы воздух ртом ловлю, но дышу уже глубоко. Догадливые американцы, судя по их фильмам, в минуты особого волнения в бумажные пакеты дышат. Не было у меня с собой бумажного пакета. У нас, вообще, с бумажными пакетами туго, то ли бумага дорогая? Был один, маленький, целлофановый, но для других целей я его берегла.
«Ладно, — думаю, — ничего. Подышу без пакета, само как-нибудь обойдeтся». Но не обошлось. Слeзы потекли, да так обильно, что изумилась я — что же это за ток такой неостановимый. Ещe и о пассажирах, спутниках своих, переживаю — как они это воспримут. И ни пакета, ни даже носового платка, — от бумажных салфеток клочки отрываю и промокаю ими лицо. За названиями на дорожных указателях, тем не менее, слежу — Батальное, Луговое… Вскоре перестала я о пассажирах беспокоиться, о мнении их на свой счeт. Решила про себя: «пусть себе думают, что у меня зубы болят». И стала глядеть в окно. А за окном — все травою, все степью. Тут на обочине с указателя новая надпись наплывает, — то есть, если в ту сторону, то через определeнные километры будет Багерево. «Багерево», — выговорила я, почти про себя, название. И ещe раз, медленно, по слогам, как гальку во рту перекатываю: «Ба-ге-ре-во». И с чем бы это сравнить? Ну, как будто передо мной долгожданное явление — возвращение блудного сына, и глажу я его по голове, и имя его с такой любовью произношу: «Багерево».
Но явно, кроме меня, ещe кто-то этим именем шелестит.
— Багерево, Багерево…
Прислушалась. Никого. Спутники мои все больше о ценах и о подорожании между собой разговор ведут. Нет… никого.
Удивилась, что быстро догадалась.
— Это вы, что ли, травы?
— Да, — отвечают, — мы. А что? Вам у нас в Крыму можно перебирать — Массандру, мадеру, червонный мускат белого камня. А нам Багерево нельзя продегустировать?
— Ну, отчего же, можно, конечно. Шелестите, если нравится.
— А что тебе до Багерево? — качнулся один высокий ковыль почти под колeса автобуса.
— В Багерево — аэродром, — буркнула я и стала смотреть в ту сторону, куда и шофeр, то есть прямо.
— Так знаем, что аэродром, — заплетая косу ковылю, почти пропела полынь.
— Аэродром военный.
— Ну да, военный.
— А то вы не знаете, может, и не слышали совсем, — взорвалась я, — что практически первой же немецкой бомбардировкой город Керчь, и порт, и железнодорожная станция были стeрты с лица земли. И что к 1943 году город Керчь представлял собой одни развалины. И мой отец, который был орeл, и моя мама, которая была курица (на этом месте я сама засмеялась), в лучшем смысле этого слова, конечно, познакомились здесь и полюбили друг друга в двенадцати километрах от Багерево.
— Про сорок третий год мы, разумеется, знаем. Наших тут много пожгли. А про своих расскажи.
— Ну, — начала я, почти уже миролюбиво. — В ноябре 1943 года восточнее Керчи, занятой ещe немцами, был отвоeван плацдарм, здесь на высоте у отца была своя точка — главный пункт по управлению всей авиацией, которым он командовал, или гора Сплошная радость, как он еe называл. Надо было прикрывать наши войска от налeтов вражеской авиации. А сделать это можно было только круглосуточным патрулированием истребителей в воздухе. И со середины ноября 1943 года по апрель 1944 года, когда началась операция по освобождению Крыма, с его точки было произведено более тридцати тысяч самолeто-вылетов на перехват фашистских штурмовиков Ю-87, бомбардировщиков Ю-88, Хенкель 111, Мессершмитов 109 и 110.
— А когда же и как они встретились в такой непростой обстановке? — тотчас взволнованно откликнулись и сплелись между собой две юные травинки.
— Да в феврале 1944 года привезла на ГКП отцу почту мама из другой дивизии. Вошла в землянку, разумеется, пригнувшись, потому что землянки низкие, а потом выпрямилась и объявила по самому по-военному, что, вот, мол, вольнонаeмная такая-то, выполняя приказ полковника такого-то, доставила необходимую почту и материал лекций, который они могли бы прочесть накануне 23-го февраля, дня Советской Армии и Флота. И увидели они друг друга. Моя мама и отец. И все было решено за эти секунды в тeмной землянке. И судьба мамы, и — отца, и моя жизнь, и жизнь моей сестры.
И в тот же вечер крутили на точке фильм «Два бойца», а потом был концерт, в котором пели песню тоже про землянку.
…На поленьях смола, как слеза,
И поeт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
— Ну, мы же ничего про это не знали, — задышали травы.
— Не знали. Конечно, не знали. Так вот, знайте теперь.
— А что было потом?
— Потом. Потом были бомбардировки и воздушные бои. Воздушные бои, бомбардировки и снова воздушные бои. За Керчь, за море, за берег. И самые отчаянные, когда брали Керчь.
— А мы думали… — притихли травы.
— Думали, думали. Думали, что в Керчи одна только керченская селeдка? Да и той давно нет… И никто из вас не знает, что на точке под командованием отца крутился паренeк, а через пару десятков лет после окончания войны он стал одним из главных конструкторов по космическим полeтам. У нас ещe открытка есть, поздравление отцу «в память проведенных вместе военных дней на точке наведения под Керчью». А когда отец умер, и академия мялась, где хоронить, и стоит ли на кладбище ВВС, так как отец тогда жил уже в Москве, то и помог нам тот паренeк, который воевал под началом отца в Керчи. К тому времени он стал уже членкором, и лауреатом самых высоких премий — Агаджанов Павел Артемьевич. И без всяких проволочек отцу отвели самое высокое место, где лежат лeтчики. И в ногах у него — рябина, а в головах — стройная ель.
— Ох, ох, ох… — склонились долу травы так низко, так низко. И стали стелиться и кланяться, стелиться и кланяться, да так и отстали в пути.
А мы въехали в город Керчь. И полезла я на гору Митридат, к памятнику защитникам, к высокой стеле, но не по ступенькам, как все люди поднимаются, а в сторонке, по земле карабкаюсь. И землю эту, лeгкую и тeплую, в целлофановый мешочек собираю, а она просто улетает, такая лeгкая. На могилу родителям свезти. Поднялась я на Митридат. Смотрю сверху на бухту. Простор моря и неба. Смотрю я в это небо и на эту воду. И услышала я гул самолeтов, и увидела воздушный бой. Пули трассирующие чиркают по небу, и горящие и падающие в море самолeты.
И снова слeзы хлынули, как будто дамбу прорвало, не унять. А так дома я никогда не плачу. Что мне плакать, у меня в жизни все ладно. А тут, в память любви той, ибо еe это были токи, стою под обелиском Славы и сотрясаюсь вся от рыданий. Солeным морем своим умываюсь.
«Не решусь, — думаю, — в другой раз в Керчь ехать».
— Да, нелегко тебе будет в Керчь ехать, — согласилась степь.
И пока стояла, в памяти возник коротенький отрывок, что я видела, из подборки документальных фильмов о войне. В кадре — море, волны, песчаный берег. По блеску воды с неба — много солнца. Самое место и время всем на пляж. И в правый угол, огибая нависающий крутой обрыв, стремительно бегут трое моряков. Двое почти уже скрылись за кадром. Третьего видно ещe какие-то доли минуты. В бескозырке, пригибаясь, поддерживая прыгающее от стрельбы ложе автомата или другого какого оружия (не разбираюсь), бежит он и стреляет, не видя ни моря, ни пляжа, ничего, а видя что-то впереди, к чему он стремится всем своим существом, всей своей силой, вечными своими двумя ленточками с бескозырки.
Поразилась я двум вещам: всего того, для чего море и пляж существуют, — весeлых, золотых, как пчeлы, с семьями, ничего этого нет. И как будто море само недоумевает: что происходит?
И другое: с какой безоглядностью этот моряк бежал по открытому пляжу навстречу уж точно своей смерти. А бежал, чтобы все это вернуть. Вернуть этих загорелых и стройных на песок и голых детишек в белую пену прибоя. Вернуть уже не себя, а других. Потряс меня тогда этот кадр, я ещe подумала: «Вот для чего, оказывается, мужчины существуют». Ну, это уже так, лирика.
Спустилась я с холма на улицы, на память что-то хотела из города привезти. Пошла на блошиный рынок, что вдоль узкой речки растянулся. На рынке — много солдатских оловянных крестов георгиевских кавалеров, монеты старинные, босфорские, ханские, из раскопов. Сторговала я себе на память монетку с Митридатом, но не с тем, Понтийским, известным, а с каким-то Митридатом Восьмым, — ну, какой уж был. Для меня важна была надпись в память кургана, а надпись «Митридат» хорошо сохранилась.
Зажала я этого тeмного Митридата в руке вместе с кульком лeгкой керченской земли, — и прямиком на автостанцию. И уже довольно поздно вернулась в Коктебель, но на обратной дороге зуб больше у меня не болел.
Наталья Слюсарева — прозаик. Автор многих публикаций. Живет в Москве.