Беседа с Михаилом Тарковским
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2010
ДВУГЛАВАЯ ДОЛЯ, или ТОТ, КТО СТОИТ НА КРАЮ*
— Сбиваешь ты меня своим фотоаппаратом. Ты или слушаешь, или фоткаешь! — Михаил читает стихи сначала. Стихов, по его собственному признанию, он не писал в тайге уже лет 15. Поэтому в озвучивании их был особенно воодушевлен — ему нужно было подняться с кресла и читать стоя, голос в нескольких местах пресекался, его душил спазм, а на глазах у приехавшего ко мне в гости писателя и охотника иногда вскипали слезы…
Я отложил фотоаппарат и стал слушать. 15 лет назад, когда мы познакомились, внешне он очень походил на своего дядю — всемирно известного кинорежиссера Андрея Тарковского. Однако, как я тогда запомнил, Михаил этим-то и тяготился. Уже в те времена он, покинувший столичное жилье, обитал в таежной деревне Бахта, что затерялась в Туруханском районе Красноярского края, и писал «о Сибири, об охотниках и рыбаках», подчеркивая, что для него «это никакая не экзотика, а самая привычная жизнь». Названия его повестей говорят сами за себя: «Ложка супа», «С людьми и без людей», «Бабушкин спирт». Недавно в Издательском Доме «Историческое наследие Сибири» вышел в свет его итоговый трехтомник — «Замороженное время», «Енисей, отпусти!», «Тойота-креста».
Я вслушивался в его строки:
То ли деньги высушили руки,
то ли небу выбили стекло…
Они стали жестче, суровей. И вглядывался в его лицо. Передо мной стоял человек, не утративший черты фамильного сходства, но уже не походивший на Андрея Тарковского. Лицо Михаила опростилось, огрубело и даже осунулось, но вместе с тем обрело какую-то внутреннюю правоту, с которой не страшно нигде — ни в тайге, ни в лабиринтах столицы, где живут его родители и уже взрослые дети, ни на транссибе, ни на его любимых Курильских островах.
Когда-то его благословил в литературу («В меня Митрофанушка!») его дед, поэт Арсений Тарковский. Впоследствии прозу Михаила печатали все ведущие журналы столицы — «Юность», «Новый мир», «Октябрь», «Москва» и «Наш современник». Но не публикации в столице — для Михаила главное. «Когда несешь в журнал рассказ или повесть, — исповедуется он, — где действие происходит в деревне, говорят: «А-а-а, ну это, мол, «деревенская литература», читали уже, было», — пишет он. — Это ошибка, потому что пока есть деревня, будет и литература о ней. Именно оттуда, а не из города, идет все живое, свежее, цельное, русское…»
— Михаил, ты уже тридцать лет обитаешь в тайге. Не задумывался над вариантами судьбы? Предположим, не в Бахте ты эти тридцать лет живешь, а в Москве. Что бы было?
— Ничего бы не было. Впрочем, глупо делать предположения о собственной жизни. Если бы да кабы… «Что бы было с Россией, если бы не было Октябрьской революции?» Но если допустить другую судьбу, то я, наверное, тогда бы не на Енисее жил, а где-нибудь на Дальнем Востоке. Меня всегда манил… ну, что ли, великий голос земли. Я без него просто жить не мог. Очень много читал Арсеньева, Астафьева, Федосеева, да и бабушка настраивала на лесную жизнь, за что я ей благодарен так, что сказать нельзя. Да, та самая бабушка Мария Ивановна Вишнякова, мать дяди Андрея, которую он снимал в «Зеркале». Так что во мне некий путь уже был заложен.
— Это ты сейчас так говоришь, состоявшись как личность и как писатель. Ну, хорошо, влияние бабушки… А родовой опыт семьи? Наверное, опыт Андрея Тарковского вобрал в себя опыт его отца и твоего деда — поэта Арсения Александровича Тарковского? А ты можешь сказать, что ты вобрал оба опыта — и деда, и дяди?
— Но это опять же — рассуждения после события. Конечно, так. Потому что по большому счету все, что было завещано (особенно я имею в виду Андрея), не его словами и поступками, а его фильмами и главное — подходом, это — во мне. Помогает и работает, хоть со стороны и не видно.
— А если предметно развернуть эту фразу?
— Андрей учил высочайшему отношению … к искусству — не люблю это слово за громкость. То есть отношению к некоему делу жизни, к которому подходишь очень серьезно и которое не терпит ни зубоскальства, ни вранья и подчиняет тебя всего, без остатка. Учил небоязни показаться живым, даже слабым в кавычках, тому, что свою любовь и боль ты передаешь читателю с надеждой, что он примет ее так же бережно и испытает те же чувства, что и ты. Что не только у тебя, но и у него, у читателя, сердце огромное. Я в определенный момент почувствовал: получаться что-то начинает только тогда, когда ты от себя отказываешься, когда только чему-то исконному, вечному подчиняешься и служишь. И меня поразило: как все стало получаться, когда начал писать не про себя, а про, допустим, мальчишку енисейского — как благодарно рассказ отозвался, как Батюшка-Енисей помогать стал!..
— Тут я сразу затихаю перед тайной словосочетания «Батюшка-Енисей»…
— Зря иронизируешь. Енисей что такое? Енисей — это из тех явлений, что можно назвать общей любовью. Ведь люди, на его берегах живущие, учат иногда больше, чем книги там или кинофильмы. Я помню поразился… Есть такой у нас знакомый из Красноярска — Никанорыч. Так вот, он как-то рисовал план, как найти его дом — он в пригороде живет. И вот он рисует… и говорит — вот здесь вот дорога, здесь, предположим, заправка, а здесь река, которую мы все любим. Так и сказал! Для меня такие слова — самые дорогие открытия. Енисей — это вообще отдельный разговор. Енисей нас всех учит. Я вот вроде и читал много о тайге и охоте, но только там, на Енисее, узнал, что такое промысловый человек. То есть вобравший всю ту традицию промысловых людей, которые веками жили в тайге, на реке и своими руками эту всю трудовую культуру создавали. И ты должен этому служить, продолжать этот опыт, иначе, что же скажет какой-нибудь Ванька-охотник, который в поколениях триста лет на этом берегу стоял, что-то ладил топором, кулемку какую-нибудь, и — как же так? — я его предам и эту эстафету не перейму, не пронесу дальше?! Природа — материя, конечно, великая, но когда я в Бахте приобщился к промысловым людям, то человеческая сторона загородила величие природы. Честно говоря, когда-то я ехал на Енисей за остроконечными пихтами, за красотой тайги — а нашел людей!
— А как тебя самого воспринимают таежные люди? Ты — «ихний», или все-таки человек пришлый, современный Миклухо-Маклай?
— По-моему, там такими понятиями не мыслят. Руки на месте, работы не боишься — значит, все в порядке. Понимаешь, там треть деревни, а может, и больше — из разных мест Сибири и России. Сибиряком становятся. Сибирь — котел. Хотя, конечно, сам енисейский дух, он именно местными, коренными людьми создается и остальным передается. Тем, конечно, кто слушать может. А, вообще, мужики здесь разные, как везде. Есть тихие, есть сумрачные, есть балагуристые, есть пьющие, есть крепкие, активные. Таких, в смысле крепких, немало. Есть Енисей. Все, кто к нему прикоснулись, уже стали людьми Енисея. Енисейными, как соседка моя говорила… У меня товарищ Леха Сыромятников, он песни пишет, и у него есть такие строчки:
И чтоб Батюшка Енисей,
ждал меня и моих друзей.
Ведь нигде на большой земле
Лучше места не будет мне.
Леха родился на Дальнем Востоке, жил на Енисее, уезжал, потом снова на Енисей вернулся. Эти судьбы, они все выстраданы и многое объясняют. Поэтому вопрос твой про Миклухо-Маклая — он из другой жизни. Где думают, что на Енисее — папуасы. Я надеюсь, что енисейные меня уважают. И, конечно, у нас бывают минуты разговоров очень важных, за водкой ли, просто — в какие-то редкие моменты, когда люди, которые всю жизнь вместе, сверяются друг с другом. Как без этого? И конечно, приятно, когда тебя знают в крае, в районе, ценят, с юбилеем поздравляют, когда ты что-то значишь для культуры своего региона. Лучше этого ничего не придумаешь. Это и честь, и ответственность. Это пожизненно… Никому из столичных писателей такое не снилось.
— Послушав тебя, можно подумать, что там у вас в Бахте живут какие-то идеальные люди. Во всяком случае, иные, чем, допустим, в Перми или Москве?
— Ну, идеальное мы сами себе придумываем. Люди есть люди. Но видеть в людях надо лучшее. Иногда мне кажется: как ты расскажешь про человека, таким он и будет. Почему плохо телевидение? Потому что там все время говорят не про нас! Хотя в нашем возрасте уже понятно, что за существо такое — человек. Как говорил Виктор Петрович Астафьев, это такая скотинка, которая, пока не спилит сук, на котором сидит, не успокоится. Ужасна, конечно, эта страсть к разрушению, и в себе, и вокруг себя. Когда я узнал, что на Нижней Тунгуске снова ГЭС хотят строить, мне жить расхотелось! Такое ощущение, что никто ничего не понял. Человек ничему не учится. Вот главная беда.
— Я к тому и клоню. Однако и тебя понимаю: ты хочешь представить человека лучше, чем он есть на самом деле. Но не введешь ли ты тем самым читателя в заблуждение?
— Зачем человек книжку берет? Давай ответим на этот вопрос.
— Смотря, какой читатель и какую книжку…
— Допустим, читатель вроде меня. Я беру книжку, чтобы от нее напитаться… силой и светом. Я читаю только такие книги.
— Согласись, сейчас сформировался массовый читатель, который берет книгу не для того, чтобы напитаться светом. А просто — чтобы развлечься или убить время.
— Стоп-стоп-стоп! Сейчас мы залезем… в Туруханские дебри. Раньше тоже не все Достоевского читали. Другое дело, что нынче те, кто вообще не читал, поглощают теперь что-то совсем пустяковое и, что удивительно, считают себя читателями. Но до истинного читателя им идти и идти. Есть такое понятие — интересно. Интересная книжка! Книги вообще разные. Есть интересные, а есть глубинные. Есть разные пласты восприятия. Разные привычки к чтению. Если человек, привыкший, чтоб было интересно, читает глубинную книгу, то ему, ясно дело, будет неинтересно. Он не видит глубинности и ему скучно. А есть, когда глубинность только и интересна. Но согласись: сам-то человек не виноват, что не видит того, что имеет в виду писатель. И это не значит, что один читатель хуже, а тот лучше. Есть же, кто вообще книжек не читает.
— Тогда объясни, что ты подразумеваешь под глубинностью?
— Мы импортную литературу не берем, да? Для меня первейшее — когда в книге русский мир есть. Для этого, конечно, и язык русский должен быть и много всего: глубина, объем и так далее… Но главное — любовь к своей земле. И — чувство традиции, истории, преемственности… Но такие книги понимает тот, у кого у самого сходный мир внутри. Вот существуют же литературные критики, которые не видят главного, потому что для нас главное одно, для них — другое. Я вот сначала просто не понимал… некоторых людей. В общем, бывает, в грешную минутку критику почитаешь… Знаешь, да? У моих повестей-рассказов и недоброжелатели есть. Думаешь: ну что за идиот?.. Больной… А он просто другой. Те вещи, которые для тебя значат все: не знаю… от фонаря возьму — капканы, товарищи, тайга, и так же точно Енисей, Красноярск, Сибирь, Русь… Понимаешь?.. Они для него ничего не значат. Там у одного… чудика так и говорится: типа, какие-то тозовки, избушки, смешно читать — как пародию… или анекдот. Надо, грит, постараться, чтобы такое больше в премии не попадало!.. Представляешь! Ну ладно, думаю… Тебе смешно, а нам не смешно, нам — самое то. Мы и не навязываемся. Мы — дома. Ну? Вот это проблема! Потому что этот «смешливый» критик завтра возьмет и учебник напишет. И его в школы дадут. Ну, не привык человек к глубинным книгам, ну, читает он, что полегче, поживее, как ему кажется… Ну, не виноват он, что его бабушка в одиннадцать лет в Оптину Пустынь не привезла и «Братьев Карамазовых» не подсунула… Как мне тогда… Так что для меня образованный человек другого сознания гораздо опасней, чем сибиряк, читающий только Акунина. Сибиряк мне все равно брат, хоть ничо не читай!
— И все-таки такому читателю твоя книжка будет неинтересна. Потому что читатель, постигающий родниковую прозу, он штучный…
— Но это и хорошо, с другой стороны. Это большая честь, когда у тебя штучный читатель. Те самые узкие врата… И путь в эти врата уже указан Пушкиным, Толстым и Достоевским. И ты один на один с этой книгой, как с собственной совестью. И там, у классиков, уже все сказано: как надо к этому миру относиться. Неужели ты предашь эти заветы?! Другое дело, что сегодня — плохая ситуация и со страной и с нами, ее жителями. Ужас заключается в том, что… Я бы тут не хотел приводить цитаты из своей повести…
— Давай — своими словами.
— Мы все потеряли и всему разучились. И только теряем и теряем. И ничего не создаем. Не строим. Ни в себе, ни вокруг. И об этом нужно говорить! И когда мне в этом году полтинник исполнился, я окончательно это осознал. И началось это в 1917-м, когда Россия предала православие…
— А что на протяжении 70-ти с гаком лет или последнего десятилетия с русским народом ничего не происходило?! Меня всегда умиляет: как только начинают говорить про российский кошмар, так сразу козыряют 17-м годом!
— Потому что главный слом тогда произошел. Хотя это эмоция конечно, но в ней правды очень много. Безусловно, все сложней… и иногда проще эмоциями отбиваться… Потому что, вообще, вся новая русская история — сплошной слом…
— Наверное, сломов-то было много, потому что, извини, советская империя тоже для людей что-то да значила?
— И значит! И только бездумный говорит: вот то, что до 17-го года, — мое, а после — нет, не принимаю. Наше — все, и люди — наши, и земля — наша. Только с позиции земли можно и нужно судить. Сразу все на свои места становится. Почему любой крестьянин — самый лучший патриот? Потому что он без рассуждений все понимает, как надо. Почему интеллигенты вокруг мужика всегда крутились? Потому что чувствовали его силу, то, чего в самих не было. И питались этой силой. И это правильно. А вообще на все есть причина. Вот иногда слышишь: «А Васька-то — плохой!» Но ты пойми человека, отчего он плохой-хороший. Какова роль его собственных возможностей в этой жизненной истории? Вот мой
знакомый — хороший парень. Но он ничего не хочет. Он такой и это его беда… И нечего лезть и судить его! Потому что когда ты поймешь — каждый шаг, каждый поворот его судьбы, все его вводные и мотивы, ты согласишься, что он именно таким и должен быть. И со
страной — так же. В нас — дело. В нашем понимании. Будет понимание — не будет розни. Для нас сейчас самое главное — чтобы розни не было.
— А перед этим ты идеализировал: «все хорошие».
— Я не идеализировал. Я говорил, что о людях нужно думать лучше, чем они есть на самом деле. Вернее, не думать, а поступать так, как ты хочешь, чтоб с тобой поступали. Но не льстить. А с другой стороны, нельзя искушать людей своей доверчивостью, наивностью, глупостью… Знаешь, как по рынку ходить с расстегнутым карманом, из которого кошелек торчит. А когда его сопрут, вопить: «Ат, падлы!» Еще и любоваться собой… какой я возвышенный! У меня в повести «Тойота-Креста» и другие» женщина письмо пишет: мол, народ все видит и все понимает… Вообще, эта повесть — про водителя-таксиста, который живет в Енисейске. А там — старинный монастырь. Я, когда первый раз мимо него проезжал (перегонял машину своему товарищу, с ним вместе), меня поразило: там кедр стоит с обломанной вершиной. А монастырь — он как детский стал, весь ушел вниз, в землю. А у кедра главный ствол обломан ровно на границе монастырской стены. И жив этот кедр благодаря боковому отстволку, который сохранился как раз над стеной монастыря. По живописности и трагичности я никогда не видел ничего сильнее! Это и сибирское, и русское. Я просто поражен, что никто из наших красноярских фотографов и художников этого не разглядел!.. Но не в этом дело. Когда герой повести общается со своей девушкой, которая приехала сюда с московского телевидения снимать кино, то главный их разговор происходит около монастыря. И она говорит, что на этом дереве не хватает какой-то птицы. «Да, согласен, — отвечает он. — Я бы туда посадил орлана-белохвоста». Это такой орел. Она: «Интересно… Но это все так далеко от того места, где живу я!» То есть — от Москвы. Он: «Мне кажется, что в городе, где ты живешь, забыли, что у орла две головы».
Я давно задумался о зеркальности нашей страны (две головы и два руля — праворукие и леворукие машины). Енисей, он как стык страниц в книге — две страницы в разные стороны: Восток и Запад. В этих двух рулях что-то есть… Я, вообще, считаю, что в России должен быть правый руль, потому что правый — это правильно и потому что Россия — остров. Она никому не нужна и не интересна, кроме нас самих. Пока мы этого не поймем и не перестанем лизать задницу Западу, ничего путного не будет. Мы — остров. Все!
— Если вернуться к образу монастыря (а монастырь — это тоже остров, остров — на острове), то мы с тобой побывали в Казанской Трифоновой женской пустыни, что в Чусовском районе Пермского края. И — увидели себя как бы с той стороны монастырской стены, за которую не перебрался отстволок кедра. Не припомнишь, что нам сказала монахиня?
— «Боритесь со страстями!», — и перечислила виды страстей. И, поскольку в монастырь приехали писателЯ (с ударением на последнем слоге), упомянула искусство, которое тоже относится к разряду мирских страстей. Я переспросил ее, когда мы уже к мощам спустились: «Искусство — это страсти?» — «Да, безусловно. Это все страсти, грех и прелесть». — «А как же Достоевский?» И тут она на минуту призадумалась… Видимо, чтоб точней выразить мысль. И сказала: «Достоевский — это вообще другое. Это уже из области богословия и подвижничества. И подвиг его в том, что, хоть и писал Фёдор Михайлович о страстях, но он обарывал их в своих произведениях, изживал и судил. Поэтому единственное назначение искусства — это борьба со страстями в себе». Так молвила монахиня.
— Тогда ответь: богоугодное ли занятие писательство или нет? Вот в Красноярске живет один из известных тебе писателей Сергей Данилович Кузнечихин, который доказывает, что писательство — занятие не богоугодное. И логика его такова: «Бог создает человека, но любой пишущий, в свою очередь, лепит своих людей и тем самым как бы берет на себя божественную миссию. Иначе и смысла нет за письменный стол садиться. А Богу, мне кажется, не понравилось бы то, что делают писатели».
— Сергея Данилыча я хорошо знаю и очень уважаю и люблю. Но тут я не согласен. Ты никак не можешь брать божественную миссию. В книге ты лепишь всего лишь художественные образы, которые, может быть, кому-то помогут, поддержат… Прав Серега в другом. Что — писательство на эгоизме построено. Что — до мозга костей мирское. Что — до жалкости зависимо от людского мнения. В этом его небогоугодность. Ты соревнуешься, хочешь написать лучше, чем, допустим, Вася-Коля-Петя. Дух соперничества, он всегда в искусстве был, есть и будет. А это смешно, по большому счету. Вообще, по-хорошему-то, имя не должно стоять в заглавии. Вспомни монахов, переписывавших священный текст. Они же не ставили своей подписи. Вот найдется ли у кого-нибудь мужество создать великую книгу — и не подписаться? Или — подписаться псевдонимом? И уйти из мира? И чтобы плодов этой книги никогда не видеть? Нет, ага, это я написал! Каков молодец. Все же писатели и художники необыкновенно любят, когда их хвалят. Они этим живут и питаются. Но богоугодность писателя, может, и заключается (и пример тому — Достоевский) в борьбе с собственным эгоизмом, когда произведение становится чем-то сравнимым с молитвой, ну, не по форме, а по направленности, вектору, что ли, и вот тогда ты чувствуешь себя частью великого и вечного. Частичкой воздуха в небесном ветре, в самых нижних его слоях… которые кусты качают… У меня вторая часть повести, герой которой уезжает на Дальний Восток, заканчивается таким стихотворением:
Я стою на краю Океана,
Ожиданья, надежды, земли,
Над Хоккайдо полоска тумана,
И в Корсаков ушли корабли.
Все сбылось по пути, на дороге
В набегающем косо снегу,
Потому так пронзительно строги
Эти горы на том берегу.
Так по чьей нестихающей воле
Я стою, как стоял на мосту,
Два крыла, две дороги, две боли
Распластав на огромном кресту?
Вот колышется, светится, дышит,
Подступает, гудит, говорит…
И имеющий уши да слышит,
И имеющий очи да зрит
Эту зыбь, не залегшую к ночи,
Эти дали, дымы, облака…
Лишь бы были прозрачными очи,
И спокойна, как прежде, рука.
Спите, горы, дома и собаки,
Я к утру разгоню пелену,
Я подам предрассветные знаки,
Что приму, пронесу и верну,
Все верну… и полоску тумана,
И двуглавую долю мою…
Понимает язык Океана
Только тот, кто стоит на краю.
*Наиболее полный вариант беседы. В сокращении опубликовано в № 36 «Литературной газете» от 9-15 сентября 2009-го года.
Беседовал Юрий БЕЛИКОВ
Чусовой-Пермь