Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2009
СДЕЛАЙ ПАУЗУ, СКУШАЙ «ТВИКС»
Первое предательство в моей жизни совершила бабушка Героида.
В подготовительной группе детского сада мама записала меня на музыку. Помимо покровительства восторженному детскому побуждению («хочу в космос а la Терешкова, в балет a la Плисецкая, на сцену a la Пугачева» — о великой пианистке Юдиной я тогда еще не знала) причина была и в ее собственных переживаниях: в детстве маме страстно хотелось научиться играть на пианино, да не сложилось. Невоплощенная мечта, эта болезненная фрустрация была транслирована на меня, единственного в тот момент ребенка; итак, я стала ходить на музыку — и втянулась.
Дело было в маленьком подмосковном поселке Лесная Дорога, где родители работали в геологическом институте, а я ходила в садик. Лесная Дорога действительно была окружена лесами и состояла из: институтских корпусов, полигона геологической экспедиции, продмага, амбулатории, двух общежитий, квартала бревенчатых бараков под названием Шанхай, неспешной стройки на отшибе — институт вот уже несколько лет строил жилые дома — и наконец, Дома культуры. К великому огорчению моих детских лет, жили мы не в самом поселке, где было столько всего интересного (островерхая водонапорная башня, деревянные солнечные часы), а тремя километрами дальше по трассе, в деревне со скучным названием Безродново: один на всех колодец-журавль, угольные сараи — у соседей еще и хлев, — овчарка в каждом дворе, за заборами чахлые яблоневые сады, дымки из труб вьются, палисадники с колючим терновником… Чехов А. П., дальше можно и не описывать.
Дом культуры, а попросту клуб поселка Лесная Дорога, где проходили мои музыкальные занятия, занимал двухэтажное, сталинской постройки здание с большим зеркальным холлом и разветвленными коридорами. По периметру геологи посадили березовую рощицу, где росли подберезовики. За клубом простиралось бесконечное поле ржи и сливалось с линией горизонта; синими островками в нем цвели васильки. И вот окруженный всей этой благодатью ДК принял меня в свои прохладные, пахнущие театром недра.
Учительницу музыки звали Венера Альбертовна. Она была молодая, но очень строгая. На первом же занятии показала мне три ноты: до, ре, ми — и научила перебирать их в определенном порядке. За этим увлекательным занятием я и была застигнута мамой, когда она пришла забрать меня с урока.
— Играет! — воскликнула мама. — Боже мой, играет!
Венера Альбертовна сухо улыбнулась и сказала:
— Пальцы еще слабоваты. Сколько ей, шесть?
Венера нравилась мне, но, несмотря на это, я ее боялась. В моем представлении она была прекрасная и ужасная, я где-то подцепила эту фразу, наверное, от папы, он увлекался в то время французским символизмом, и сразу соотнесла ее с Венерой. Меня приводили в восхищение наманикюренные руки в кружеве манжет, безупречные белоснежные блузки, длинные черные локоны, коралловая помада. Такой нарядной женщины я раньше никогда не видела. Венера со всеми ее дамскими штучками вызывала у меня жгучий девчоночий интерес.
— А почему ее как планету зовут? — после музыки, по пути домой, я всегда приставала к маме с глупыми вопросами.
— Не только как планету, — отвечала мама. — В Древнем Риме это была богиня любви. Как Люба по-русски.
— А Рим это где?
— В Италии.
— Она что, итальянка?
— Нет, она татарка.
— Почему тогда Венера?
— Ну откуда же я знаю, почему. — Маме начали надоедать эти разговоры. — Родители так назвали.
С таким планетарным, нет, даже так — космическим именем она представлялась мне сверхчеловеком, недосягаемым божеством, ангелом неземным. Она и впрямь была очень красива. Самыми красивыми, по моему разумению, у нее были ногти — длинные, розовые и блестящие. Поразительно, но она умудрялась играть, совершенно не цокая по клавишам, — даже далекая от музыки мама всегда подмечала это как признак Венериного мастерства.
Фамилия у нее была Хáрисова, и, если отбросить, что «харúс» по-татарски земледелец, останется «хáрис», а по-гречески это значит «прелесть»; последняя трактовка куда больше подходила Венере.
Самыми интересными были уроки, где мы проходили иностранные слова: легато, нон легато, стаккато; форте, меццо форте, фортиссимо… Я слушала во все уши и старалась запомнить их до единого.
— Адажио — медленно, аллегро — быстро, анданте — тоже медленно, но быстрее, чем адажио. Виваче быстрее, чем аллегро, а престо быстрее, чем виваче. Есть еще ларго и ленто — это очень медленно. Запомнила?
— Да.
— Повтори.
Я повторила.
— Венера Альбертовна, расскажите еще.
— Хватит пока, это сначала выучи. Где твоя мама, уже две минуты шестого.
— Не знаю… — мама, всегда такая пунктуальная, сегодня и впрямь запаздывала.
— Ладно, давай поиграю тебе Шопена.
Я созерцала, как острый носок лакированной туфли-лодочки нежно нажимает на педаль, будто гладит ее. Музыка кружилась по классу, отражаясь от зеркальной стены — по воскресеньям музыкальная аудитория служила залом для бальных танцев, — овевала небольшой гипсовый бюст дедушки Ильича, стекала по контурам глиняной амфоры с вечно увядшим букетом… Я наслаждалась стройной ритмичной мелодией; с замиранием сердца смотрела на летающие по клавиатуре руки Венеры Альбертовны, на ее прекрасное вдохновенное лицо…
На последних тактах в класс вбежала запыхавшаяся мама.
— Извините, сгущенку в институте давали. И вам баночку взяла.
— Не беспокойтесь, мы тут как раз с Восьмой прелюдией Шопена познакомились, — Венера тонко и презрительно улыбнулась, однако подарок приняла.
— Спасибо, что подождали, — не сбавляя темпа, мама собрала нотные тетради в картонную папку с красивой голубой завязкой, нахлобучила мне панамку, подтянула колготки, и мы пошли.
На площади у института я увидела Таньку Кочерыжку. Вообще-то фамилия моей подруги была Капустнова. Беленькая, коротко стриженная и кучерявая Танькина голова и впрямь напоминала кочан, или, как говорила бабушка, вилок капусты. К тому же, видимо, подсознательно следуя законам гармонии, мать одевала Кочерыжку в светло-зеленые платья; в своих салатовых нарядах рослая, худая и гибкая Танька одновременно напоминала гусеницу-капустницу. Так что фамилия Капустнова ей подходила со всех сторон. Это безупречное единство образа и фамилии послужило причиной того, что наша подготовительная группа дразнила ее не Капустой — что было бы вовсе не обидно, — а Кочерыжкой.
Мальчикам она нравилась: подравшись из-за права танцевать в паре с ней танец кузнечиков, Колян Елисеев чуть не выколол глаз Борьке Тунцову — отверткой, он стащил ее у завхоза дяди Сережи, — на глазах у всей детской площадки.
Колян промахнулся, попал на сантиметр левее, чуть ниже виска. Воспитательнице сделалось дурно, ее увезли на «скорой». Группа на несколько дней перешла под опеку дяди Сережи. Что и говорить, девочкам хорошо жилось в эти деньки — а мальчикам не очень, ибо дядя Сережа, опасаясь повторения дуэли и прочих шалостей, держал мужскую половину группы в ежовых рукавицах и по первой провинности ставил в угол на полчаса, а то и на целый час.
— Скорей бы Ильинична вышла! Пятнадцать человек, как с ними справишься, — жаловался нянечке дядя Сережа. — Бандиты!
— Устрой сквозное проветривание, — советовала та.
Но общение с девочками, судя по количеству затеваемых завхозом ролевых игр типа «красавица и чудовище», «три девицы под окном» и «дочки-матери», где он играл папу, доставляло ему видимое удовольствие. Особой благосклонностью дяди Сережи пользовалась пухлая красавица Лена Безручкина по прозвищу Подушка. Он совал ей наши общие, взятые с кухни конфеты — Безручкина, добрая душа, потом раздавала их всем желающим — и один раз даже немножко поносил на руках, но Подушка визжала, и пришлось ее отпустить. «Ну и дура, дядя Сережа добрый», — откомментировала Подушкино поведение Кочерыжка.
Размышляя о Подушке, я всегда мучилась вопросом: если она такая красивая, то почему у нее такая дурацкая фамилия? Безручкина! Ну была бы хоть Безрукова. Понятно, у кого-то из ее предков не было руки — так объяснила мама, — но зачем же насмехаться над человеком? Потом, когда я подрасту, дедушка Николай, отсидевший десятку по пятьдесят восьмой статье в Дубровлаге, в красках расскажет, кто такие «Безручкины» и «Ручкины», — но пока я об этом еще не знаю.
После случая с отверткой Танька долго колебалась, с кем теперь дружить — дружба между мальчиком и девочкой обозначалась у нас словом гулять, — с героем-раненым или героем-пикадором, и в конце концов выбрала Борьку, надолго отмеченного куском грязно-серого лейкопластыря: сработал бабский инстинкт утешить жертву. Я с ней была не согласна: я бы выбрала победителя, Коляна. Но я уже понимала, что любовь дело тонкое, и со своим уставом в чужой монастырь не лезла.
Ожидая старшую сестру, стоящую в очереди за сгущенкой, Танька расчертила на асфальте довольно кривую таблицу и, приспособив обломок кирпича под биту, скакала по классикам.
— С музыки? — спросила Танька.
— Ага.
— Что сейчас проходишь?
— «Буковинскую песенку».
— А я ее еще весной проходила! — похвасталась Танька. — А сейчас двадцать пятый этюд разбираю.
Мне до двадцать пятого этюда было еще, по выражению папы, срать не досрать. Я искренне позавидовала Таньке. Ну надо же, как она меня обогнала, подумала я. Надо, черт возьми, поднажать. Это, кстати, тоже было папино словечко.
Я поднажала и через два месяца сравнялась с Кочерыжкой, и даже шла теперь на пару пьес впереди.
Венера моих стараний не оценила — она оставалась такой же равнодушно-невозмутимой. Зато мама, радуясь прогрессу в учебе, подарила сборник детских музыкальных кроссвордов. Подглядывая на последней странице ответы, я через неделю выучила всех членов «Могучей кучки» и могла без запинки перечислить оперы и балеты Чайковского, названия которых состояли из одного слова.
Я занималась музыкой уже около года. И все было хорошо до тех пор, пока не пришла пора изучать паузы. Проблема заключалась в следующем. Я никак не могла понять, как их нужно играть. Я знала, что пауза — это стоп, остановка. То есть я в это время не играю. Поэтому, когда я доходила до паузы в нотах, я останавливалась. Я просто не знала, что делать дальше: сидела и ждала, что скажет Венера Альбертовна.
— Раз-и, два-и, три-и, четыре-и, — отстукивала Венера ручкой по краю клавиатуры, неизменно попадая на фа пятой октавы. У нее была красивая серебряная перьевая ручка, которую она хранила в маленьком черном футлярчике с бархатным красным нутром.
— Слушай меня: раз-и, два-и, три-и, четыре-и…
Я слушала звук ударов пластмассы о кость — пианино в поселковом ДК было старым, с костяной клавиатурой, кто-то из жителей отдал его в клуб за ненадобностью. Все мои мысли словно прокалывались этим мерно цокающим стилом; я сидела как вкопанная.
— Ну играй же! Нет, давай сначала. Раз-и, два-и…
Я начинала пьесу сначала, но на первой же паузе история повторялась. Венера вслух отсчитывала ее длительность; ее ручка уже отбивала новый такт, но я так и не трогалась с места. Я смотрела в ноты как баран на новые ворота; еще немного, и от взгляда на странице образовалась бы дыра.
Если бы Венера сказала: «Пауза — это нота, которую ты не играешь; длительности пауз такие же, как длительности нот», — я бы все поняла. Но она этого не сказала. С надменной прямой спиной она сидела одесную от меня и упорно выстукивала ритм.
— Еще раз сначала.
Я начинала снова и снова, доходила до кирпичика на нотоносце — и руки зависали над клавиатурой. «Играй!» — говорила измученная Венера, и я продолжала — когда до окончания паузы, а когда сильно позже, — короче, сразу же после Венериных слов. А вовсе не так, как написано в нотах.
«Зачем она считает? — думала я. — Это же пустота, там ничего нет!» То, что пауза имеет начало, я понимала. Но я не понимала, что она имеет и конец.
Будто завороженная, я сидела и смотрела на метроном Венериной ручки. Я видела все словно в замедленном темпе, как под гипнозом, силилась стряхнуть оцепенение — и не могла. Голос Венеры плыл где-то под потолком, огибал тяжелые бархатные портьеры, навивался вокруг бронзовых светильников, таял и вновь набирал силу. Тонкие губы смыкались и размыкались, но я не разбирала слов.
— Раз-и, два-и, — цедила Венера сквозь зубы. Огромные, дикие глаза смотрели на меня из-под черных соболиных бровей. В какой-то момент я поняла, что мне страшно.
Моя мучительница напоминала Снежную Королеву из сборника «Сказки зарубежных писателей». Художник изобразил ее высокой, с красивым, но злым лицом. Облаченная в белоснежную мантию и усыпанную самоцветами корону, властным движением руки вздымала она сонмы колючих искристых снежинок… Бр-р-р…
— Ладно, на сегодня хватит, — говорила Венера и выводила в дневнике жирную двойку.
Ждать помощи было неоткуда: ни бабушка, ни папа, ни мама в музыке не разбирались и ничем мне помочь не могли. Я оставалась один на один со своей бедой.
Катавасия с паузами продолжалась уже третью неделю. В то время с музыки меня забирала бабушка Героида: скоро я должна была пойти в первый класс, и бабушку выписали с Украины в помощницы по отдаванию ребенка в школу, ибо вся ее многолетняя трудовая биография состояла из одного нехитрого пункта: учитель младших классов.
Дома бабушку чаще всего звали просто по имени: увесистое и монументальное, прямо-таки олимпийское, оно поглощало и отчество, и семейный статус: никто не округлял Героиду до «бабы Геры», «бабы Раи» или «бабы Иды» — в отличие от ее родной сестры бабы Воли, Револьды, существа, не в пример Героиде, нежного и добросердечного.
Главным достоинством Героиды была ее прическа — огромный, едва ли не размером с голову пучок. Сей исполинский фризур удерживался на шестнадцати шпильках, об этом знали все, это была семейная гордость. Поседев, бабушкины волосы приобрели желтовато-серый оттенок, и оттого пучок стал напоминать осиное гнездо. А если долго смотреть со стороны затылка, голова превращалась в кренящуюся над несоразмерно худыми плечами восьмерку-бесконечность, поставленную на попá, — такой поэтический образ родился у меня в пятом классе, когда мы проходили эту восьмерку по математике. А маме казалось, что у Героиды две головы: когда она за глаза ругалась на бабушку, всегда называла ее Гидрой Двухголовой.
— Героида у нас педагог — пусть приедет с ребенком помочь. Супом накормит, уроки проверит. А мне в сентябре диссертацию защищать, — сказала мама тем летом. Так что не черти ее принесли, Героиду, а папина телеграмма.
Когда после очередного урока с паузами Героида заглянула в класс, Венера Альбертовна высказала ей свое видение ситуации.
— Думаю, вам лучше прекратить занятия, — устало сказала она, доставая из сумочки пачку анальгина. — Шестой урок сидим на одном и том же. Бьюсь, бьюсь с ней — а толку ноль… Ничего не усваивает. Нет у ребенка способностей к музыке… Да мне просто денег ваших жалко!
Я удивилась: Венера говорила обо мне в такой форме, как если бы меня не было в комнате. Но я была.
Мы с бабушкой вышли на крыльцо. Стояли последние недели лета, у главного входа цвели хризантемы и золотые шары. Я вдруг почувствовала какое-то странное возмущение воздуха, эфир сделался плотным и в то же время дрожащим, словно предгрозовым, хотя ландшафты Лесной Дороги заливал ровный ленивый вечерний свет.
— Скоро гроза будет, — подумала я вслух.
Героида, ни слова не говоря, взяла меня за руку и повела к автобусной остановке.
Дома она передала родителям Венерин вердикт. Я помню этот вечер как фотографию. Семья сидит на кухне за круглым столом, прерывисто тарахтит холодильник, ходят часы. Мама с папой только что вернулись с работы и еще не успели переодеться в домашнее. Из-за их деловых костюмов — папа при галстуке, мама в темном твидовом жакете, застегнутом на все пуговицы, — в мероприятии чувствуется какая-то непонятная торжественность.
— Почему в дневнике три двойки? Что у тебя не получается? — обращается папа ко мне. Бабушка поправляет на носу очки, смотрит осуждающе и строго.
— Паузы не понимаю, — мямлю я.
— Что я говорила, — восклицает Героида. — Она не понимает! Вот и Венера Альбертовна считает, что лучше прекратить занятия.
Папа вытягивает из пачки сигарету и закуривает.
— А кроме этой Альбертовны там, в клубе, нет, что ли, никого? — интересуется он. — Может, найти ей другого учителя?
— Паша, сынок, послушай. — Все ясно, ситуация безнадежная: Героида во что бы то ни стало хочет сократить расходы. — Пятнадцать рублей большие деньги. И преподаватель от них отказывается. О чем это говорит?
— Может, пусть еще немного походит? — вмешивается мама; разумеется, она предпринимает попытку отстоять мои интересы — а заодно и собственную фрустрированную мечту.
— По пятнадцать рублей псу под хвост! — Героида неумолима. Она решительно настроена сэкономить эти пятнадцать рэ в месяц в пользу семейного бюджета. — Я узнавала, в клубе есть бесплатный кружок рисования, — добавляет она. — Я разве против, чтоб ребенок развивался.
— Мамуля права, — подводит итоги сходки папа. — Мала она еще для этого. Пускай лучше рисует. Там Истомин ведет, хороший мужик. Ну ее, эту музыку… Столько нервов… Подрастет, а там посмотрим.
Дело было решено и музицирование мое прекратилось. Я могла бы сказать, что я была в отчаянии, но я не была. Я была в шоке.
Бабушка, почему ты так поступила со мной? Почему приняла сторону чужой недоброй тетки? Которая сама не может объяснить и ставит за это двойки. О Героида, роковая Гидра моего детства!
У местного художника Истомина я посетила ровно одно занятие, на котором рисовали деревья: мэтр сразу уличил новенькую в том, что крона заштрихована целиком, без прорисовки ветвей и листвы, — и пожурил за леность. Новенькая решила, что ей там делать нечего.
В деревне Безродново, нашем тогдашнем прибежище, родители снимали полдома. Дом этот был скорее хибарой: когда шел дождь, на кухне, у печки, протекала крыша, и мама подставляла зеленый эмалированный таз. Моя кровать-раскладушка стояла за печкой, и я лежала и часами слушала мерный крап домашней капели. Мне нравился этот звук; маму же он выводил из себя — а лето было дождливым.
— Все, хватит, — сказала она. — Завтра едем в Гороховку клеить объявления про квартиру.
Нам повезло, квартира сразу нашлась, и даже в хорошем квартале. Гороховка была настоящим городом. С магазинами «Спорт» и «Букинист», Детским миром, рынком, бассейном, парком культуры, зубным кабинетом… стоп, стоп, стоп, назад. Рынком, бассейном, парком культуры… Там я пошла в первый класс, и в школе меня сразу же отобрали в секцию художественной гимнастики. Она была бесплатная. Также меня отобрали в хор.
— Спой ля-а-а, — сказала на прослушивании хормейстер и взяла на рояле ля первой октавы.
Я спела.
— А теперь чуть повыше: ля-а-а…
Но это была си.
Я спела:
— Си-и-и…
Хормейстерша удивилась.
— А ну давай дальше.
И мы спели с ней до, ре — и так дошли до соль второй октавы.
— Ты где-нибудь занималась? — спросила хормейстерша, и я рассказала свою досадную историю. Хормейстерша вздохнула, написала родителям записку и велела ее передать.
Разумеется, я не удержалась и по дороге домой развернула сложенный вчетверо листок. «Уважаемые родители! — говорилось в записке. — Ваша дочь такая-то такая-то имеет хороший слух и вокальные данные. Приглашаю ее в школьную хоровую студию и рекомендую дополнительно развивать музыкальные способности ребенка. Руководитель ст. «Кантилена» Е. Григорьева».
Вокальные данные! От радости я едва не подпрыгнула до потолка. Точнее сказать, до неба, ибо дело было в школьном дворе. Теперь ни Венера, ни Героида мне не указ, а за свои успехи я выпрошу у мамы чешские кроссовки.
Весь первый класс я пела в хоре и ходила на гимнастику. Но ни певицы, ни гимнастки из меня не получилось. Прошел год, геологический институт наконец-то достроил дома в Лесной Дороге, родителям дали квартиру рядом с работой, и меня перевели в новую школу поближе к дому. А там таких кружков уже не было.
Я упросила маму снова записать меня на музыку, благо в ДК устроилась еще одна женщина-музработник, а Героида в то время отсутствовала и помешать моим устремлениям не могла.
— Господь с тобой, иди, — сказала мама, и я возобновила музицирование.
Моей новой учительницей оказалась веселая пышноволосая тетка; она не имела привычки стучать ручкой по клавишам, а ее ногти всегда были образцово подстрижены и не отвлекали девчачьего внимания мерцанием и блеском перламутра. К тому же, в отличие от жгуче-черной Венеры-Одиллии, она была сахарной блондинкой-Одеттой. Совсем нестрашной.
Возможно, у новой музычки было больше педагогического таланта, а может, лучше подвешен язык — короче, что такое паузы, она объяснила в два счета. У нее-то я в результате и доучусь до джазовых пьес Бриля и додекафонных Шенберга, но все это будет гораздо позже, а пока мне суждено несколько лет играть гаммы и хохотать на уроках с доброй Одеттой.
Иногда в коридорах ДК я встречала Венеру Альбертовну и, опустив в пол глаза, буркала: «Здрась…». Она кивала в ответ, не замедляя шага, проходила мимо и никогда ни о чем не спрашивала.
Однажды мы с мамой встретили ее на автобусной остановке. Мы ехали в Гороховку, в загс, регистрировать новорожденного брата. Бывшая мучительница — я узнала ее издалека по синей шляпке с вуалью, — стояла в обнимку с мужчиной.
— Смотри, мам, Венера Альбертовна. А кто это с ней?
Молодой, а волосы с проседью. Лицо обветренное, и цвет какой-то странный, кофе с молоком. В углу тонких губ сигарета, он так и курил, не вынимая ее изо рта, и только прищуривался на дым, ну прямо как дедушка. Да это же «Мальборо»! — вон из нагрудного кармана торчит пачка. Я сразу узнала красные зубцы — такое сокровище было у Коляна, он поменялся с Владиком Макашовым на перочинный ножик. Узкие брюки отутюжены — мне бы научиться так стрелки наводить. Остроносые фирменные туфли на ранту, тоже тщательно надраенные, я заметила, были ему велики.
— Знакомый, наверное. — Мужа у Венеры не было, а мама старалась не врать даже в воспитательных целях.
Парень тяжело, мрачно взглянул в нашу сторону и ловко сплюнул сквозь зубы. Венера отвернулась.
— Давай-ка мы за остановкой постоим, там ветра меньше, — сказала мама и уже из укрытия язвительно прошипела: — Ишь ты, ковбой! «Мальборо» курит!
В это время подошел автобус.
— Наш, гороховский, — обрадовалась мама. — Ой, как хорошо.
Мы влезли, а Венера и ее знакомый остались.
— Сидел парень-то, — сказала мама, задумчиво глядя на удаляющуюся остановку. — Красивая она, да?
— Где сидел, мам? В тюрьме?
— На диете, — усмехнулась мама и воскликнула: — Ой, смотри, лошадь белая пасется!
— Где?
— Во-он, у опушки.
— Не вижу…
— Все, проехали уже. На обратном пути посмотришь.
По дороге я думала о том парне и о жизни вообще. Мамин папа, дедушка Николай, тоже сидел «на диете», похудел за десять лет на тридцать шесть килограммов. Мама рассказывала, как отправляла ему в посылках сахар и топленое масло — только маминым рафинадом дедушка и выжил. Когда я родилась, его дубровлаговский друг дядя Толя стал моим крестным. А вот брата не будут крестить: Героида с папой против. И именин у него, значит, не будет. Мне-то дядя Толя каждый год дарит платья, кукол, раскраски…
В загсе мы оказались единственными посетителями. Прошли в просторный кабинет, мама протянула регистраторше справку из роддома, та взяла с полки папку-скоросшиватель и достала чистые бланки.
— У вас мальчик? Поздравляю. Как назвали?
— Владимиром.
— Четвертый за сегодня, — сказала регистраторша.
— У нас первый, — ответила мама.
Получив темно-зеленую, пахнущую новыми деньгами корочку свидетельства о рождении, мы вернулись на маленькую площадь с доской почета и голубыми елями. Было около шести вечера, магазины еще работали.
Весь первый этаж соседней с загсом пятиэтажки занимало районное сельпо, «Промтовары». Мне очень захотелось заглянуть туда и хотя бы одним глазком посмотреть, что продается в отделе для детей, раз уж мы здесь.
— Давай зайдем, — потянула я маму за рукав. — На минуточку! Пожалуйста!
Но мама, сославшись на то, что пора кормить грудного ребенка, решительно повернула в сторону остановки.
Всякий раз, когда я прохожу мимо вывески «Промтовары», мое сердце обливается кровью — не дает покоя история с джинсами. Прошлым летом в гороховское сельпо завезли детские джинсы, классические темно-синие «пять карманов» с желто-рыжей отстрочкой, мэйд ин Индия, под названием «Авис». Таньке сразу же купили такие, и она целыми днями торчала на улице, демонстрируя двору обновку.
В то лето мы жили с папой одни, мама уехала в геологическую экспедицию. Я уговорила отца съездить в Гороховку за «пятью карманами»; он согласился. Но Господу Богу было угодно лишить невинное дитя этих джинсов, ибо произошло следующее.
Накануне намеченной поездки ко мне заходила Танька — теперь она жила со мной в одном подъезде, — и мы долго играли в детское лото. А утром папа объявил, что пропали все деньги.
— Водишь тут всяких! — сказал он. — Все! Осталась без джинсов.
Какой ужас, неужели Кочерыжка нашла и украла наши сбережения?! И когда она только успела, мы же весь вечер просидели за столом.
Ночью я не могла заснуть и всеми мыслимыми и немыслимыми способами убивала Таньку.
Я изобретала хитроумную ловушку, которая крепилась над входной дверью Танькиной квартиры и срабатывала, как только та переступала порог.
Я выходила к пойманной, наложившей от страха в штаны Кочерыжке из недр ее спальни, прекрасная и беспощадная, облаченная в красно-золотую тунику римского легионера.
Я шла босиком по залитому солнцем паркету, приближалась к ловушке с добычей — и сносила ей кочан дедушкиной острой косой, и после варила из него щи!
Затем я представляла Кочерыжку в летающем гробу — в Дом культуры Лесной Дороги только что привозили кинофильм «Вий» Константина Ершова, — я, как Хома Брут, стояла в центре некоего сценического пространства — но не боялась, нет: я дирижировала летающим гробом с синюшным разлагающимся трупом. Мсье Жиль де Рэ и мсье Гильотен, без сомнения, признали бы во мне родственную душу.
Я расфантазировалась до дрожи — в прямом смысле слова, у меня даже подскочила температура, картины кочерыжкиной смерти сменялись, как в калейдоскопе, одна ужаснее другой, я чувствовала запах крови, сопротивление и трепет пронзаемого тела, слышала крики и стоны… В таком горячечном, полуобморочном состоянии я встретила лучи восходящего солнца — и тут же забылась здоровым, сытым, богатырским сном. Это был первый в моей жизни опыт сочинительства и режиссуры.
Через неделю деньги нашлись — папа их просто куда-то засунул. Какое счастье, что у него хватило ума извиниться и об этом сказать, — иначе бы я потом всю жизнь покупала и покупала себе джинсы. В сельпо мы, конечно, поехали — в тот же день, но там, увы, были одни пустые полки. И я продолжала ходить в своей красно-синей клетчатой юбке-шотландке с огромным неотстирывающимся пятном от клея «Суперцемент» на подоле.
Чтобы загладить эту историю, папа подарил мне магнитофон, переносной кассетный «Романтик», — по случаю купив его у соседа по гаражам. Стоит ли говорить, как я обрадовалась: такая взрослая штука была только у двух больших парней из нашего поселка — я часто видела, как они с дружбанами собирались на скамейках у клуба и развлекались тем, что, усадив на колени по котлетке-восьмикласснице, врубали на полную катушку «Модерн токинг», курили «Приму», лузгали семечки и пили спирт, который канистрами продавался из-под полы в институтских лабораториях.
Доставшийся мне в результате перипетии магнитофон был почти новым, в нем не работала только одна кнопка: «пауза».
Если бы я была старше, я бы всерьез задумалась над тем, что такое карма.
Впрочем, что касается магнитофона, — для воспроизведения это было не важно.
Стоял погожий сентябрь восемьдесят шестого года, когда Лесную Дорогу взбудоражило из ряда вон выходящее событие.
Венеру Альбертовну Харисову нашли мертвой у собственного подъезда. Она жила на девятом и выпала из окна. Поговаривали, ее сбросил любовник. Для детей, разумеется, выдвигалась другая версия: мыла окна.
В тот день я вернулась с продленки в приподнятом настроении, потому что заняла первое место на конкурсе вязания крючком и получила воистину ценный приз — кубик Рубика. Бросив в прихожей портфель, я побежала на кухню хвастаться боевыми заслугами. Но разговор свернул совсем в другую сторону.
— Венера-то ваша, — слыхала? — из окна выпала. Насмерть разбилась… — сказала, вращая ручку мясорубки, мама. Она только что пришла с прогулки с братом и теперь, уложив его спать, спешно крутила котлеты. — Вчера похоронили. Их прямо так, сидя хоронят… Без гроба.
— Кого «их»? — не поняла я.
— Мусульман. И ведь совсем молодая была… Красавица… — мама вздохнула: ее явно расстроило это печальное происшествие.
— Без гроба? — поразилась я. — Как это без гроба?
— Завернут в простыню — и хоронят. Уроки все сделала? — мама вдруг спохватилась, что сказала что-то не то.
Уроки я сделала все.
— Я погуляю, мам, — сказала я.
— Поешь сначала.
— Я в школе обедала.
— Ладно, иди.
И я понеслась на первый этаж к Кочерыжке. Перед глазами стояло Венерино лицо. И ее руки с жемчужно-розовым маникюром. И зубы клавиш, и нотная рябь на пюпитре. «Урок окончен», — говорит Венера, и крышка рояля захлопывается, словно крышка гроба. Потом картинка сменилась, я увидела мужчину в раме автобусной остановки, пачку «Мальборо» в нагрудном кармане, ботинки не по размеру, лютый взгляд и тяжелую руку на Венериной талии… От этих мыслей стало так жутко, что к кнопке звонка я тянулась, как к спасительному кругу. Танька была дома.
— Про Венеру знаешь? — с порога выпалила я.
— Ага, — сказала Танька. Еще бы ей не знать, она так и продолжала заниматься у Альбертовны, и теперь ее переводили в нашу группу. — Папа говорит, ее сбросили. Думаешь, сбросили? — Кочерыжка явно скучала, и ей хотелось посплетничать, тем более такое событие.
— Не знаю, — сказала я, и вдруг меня осенило: — Слушай, а давай играть в похороны! В мусульманские!
— А как это? — у Таньки загорелись глаза.
— Их закапывают сидя, — выдала я с видом знатока. — Ты что, не знаешь: Венеру Альбертовну тоже сидя похоронили. Мне мама сказала.
— Почему сидя? — удивилась в свою очередь Танька.
— Положено так. И без гроба. Завернут в простыню — и хоронят.
Таньке затея понравилась; мы вернулись ко мне, вытащили из-под раскладушки коробку с игрушками, высыпали ее содержимое на ковер и устроили кастинг.
Больше всего на роль Венеры подходила резиновая голышка Альбина.
В одном рассказе французского писателя Барбе д’Оревийи есть прелестный пассаж, где автор называет свою героиню черноволосой блондинкой — ибо на самом-то деле масть определяется не по волосам, а начиная с оттенка кожи и заканчивая манерами поведения.
Я ничего не знала об этом писателе, когда в четыре года получила от дяди Толи в подарок миниатюрную немецкую куколку — щекастую мулатку со жгуче-черными кудрями. Я назвала ее Альбиной. А ведь если перевести это имя на русский, получится что-то вроде Светлянки, от слова alba — рассвет. Конфликт формы и содержания — сказали бы датские структуралисты. Но ведь и сама Венера Ужасная была таким же перевертышем, как моя чернявая Светлянка. Что любопытно, еще одна Альбина моего детства бегала во дворе длинного пятиэтажного дома бабушки Героиды. Как и положено гарной украинской дивчине, она была оливковой смуглянкой, с волосами темными, как полтавская ночь.
Определившись с «Венерой», мы вытащили из гардероба стопку крахмальных носовых платков и выбрали самый большой — это саван; затем я слазила под раскладушку и вытащила из тайника жестянку с монпансье — потом устроим поминки.
— Еще совок нужен, — напомнила Танька.
— Лопатка для цветов пойдет?
— Пойдет.
— Мам, можно я возьму садовую лопатку, мы секретики делаем, — крикнула я в сторону кухни.
— Только не сломайте! — донеслось в ответ сквозь грохот кастрюль и шум бегущей воды.
Мы сложили в сумку для сменки куклу Альбину, лопатку, носовой платок, монпансье, вышли во двор, для пущей таинственности дождались, когда начнет темнеть, и в сумерках отправились за гаражи, на пустырь. Если бы мы не излазили здесь каждую корягу, каждую железяку — место, выбранное для фюнебрической затеи, могло показаться жутким. Но мы знали поселковский пустырь как свои пять пальцев и чувствовали себя вполне уверенно.
— Венера, слышишь, ты умерла! — сказала я кукле. — Ты мусульманка. Сейчас мы тебя похороним, по-мусульмански.
Танька тем временем вырыла ямку. Мы сидели в глубокой канаве, и нас никто не видел.
— Ты мучила нас своими дурацкими паузами. Зачем ты ставила двойки, дура! Вот тебе за это, вот, вот, вот!!! — и я, несмотря на торжественность ситуации, в сердцах отлупила покойную по пластмассовой попе.
— Рукой не очень больно, — вдруг сообразила Кочерыжка. — Давай хворостиной!
Мы огляделись вокруг в поисках чего-нибудь подходящего. Хвороста на пустыре не было, зато в двух шагах от нас из земли торчал зигзаг медной проволоки.
— Нашла! — крикнула Танька.
Мы потянули за проволочный хвост. Он сидел в земле неглубоко и быстро поддался.
— Медная, — одобрительно сказала Кочерыжка.
— Давай скрутим вдвое, — предложила я.
— Втрое, — поправила она.
Ну, держись, Венера!
Вообще-то истязание покойной в наш план не входило — это случилось как-то само собой. Мы просто отдались вдохновенному, упоительному экспромту, и «Альбертовна» получила по полной программе.
Я сделала скрутку, примеряясь, подбросила ее пару раз на ладони — и ударила что было сил.
«У-ить!» — свистнула плеть.
— Здорово! — сказала я. — Послушай, как свистит!
И принялась стегать нашу жертву по заднице, по голове, по спине, по рукам и ногам… Я покрывала ее тело ударами, не пропуская ни одного сантиметра. Только сейчас я почувствовала, как на самом деле зла на Венеру.
— Ты ж! моя! Ты ж! моя! Перепе! ло! чка! — приговаривала я, ритмично приземляя хлыст на задницу куклы. На примере этой дурацкой песенки Венера всегда объясняла новеньким ноты — никто не избежал такого посвящения в музыкальное искусство.
— Дай, я! — визжала Танька.
Кочерыжку, хоть она и была любимой ученицей Венеры, тоже захватил процесс возмездия. Я уступила розгу подруге, но тут же пожалела об этом, ибо руки мои, как говорится, чесались.
— Давай разломим проволоку, а, Тань?
Танька наметила середину и стала сгибать и разгибать в этом месте пруток. Проволока была нетолстой, и Кочерыжке довольно скоро удалось ее разломить. Таким образом орудий у нас стало два.
«У-у-ить! у-ить!» — свистели, рассекая воздух, плетки. Мы разошлись не на шутку. Казалось, еще немного — и кукла разлетится на куски. Но Альбина, моя боевая подруга, была крепкая штучка, она и не такое сносила.
— А помнишь, за длинные ногти мне пару влепила! А у самой какие были! — выкрикивала пункты обвинения Танька. — А Безручкиной чуть палец не сломала, когда учила стаккато играть! А Борькиной маме что сказала? В этом поселке больше медведей, чем ушей! Теперь ты за это ответишь!
— «Ваш ребенок ничего не усваивает», — подхватила гнусавым голосом я, изображая музычку. — Ребенок! Не усваивает! Червей теперь учи, что такое паузы!
И тут мне вспомнилось самое страшное ругательство бабушки Героиды:
— А, твою мать!
Ядрит твою мать!!!
— Да ладно тебе, хватит, — заметив, что я начала как-то нехорошо возбуждаться, сказала Кочерыжка. — Давай закапывать. Мне домой пора, а то искать будут.
— Нет, не хватит! — Меня было не остановить. — С оттяжкой еще не били.
— Это как?
— Сейчас покажу…
Наступил ответственный момент. Я вытерла вспотевшие ладони о подол, поправила заколку в волосах и закатала рукава ковбойки. Бить с оттяжкой — это вам не контрольную на последней парте списать, это искусство.
— А по жопе, а по жопе, а по жопе, — приговаривала я, выгибая скрутку, как тетиву, для придания дополнительного ускорения. — В-вот тебе!
Но, видимо, я не рассчитала траекторию — удар сорвался и пришелся по колену, да так, что проволока рассекла кожу.
— Уй-я-а!
— Смотри, у тебя кровь. Надо подорожник приложить.
Я осмотрела ногу. Ранка была небольшая, так, царапина, да и не больно вовсе. Танька сбегала за листом подорожника и, лизнув его, как почтовую марку, прилепила мне на коленку. Это была кульминация. Мы вдруг почувствовали, как мы устали.
В небе всходила луна. Ветер едва колыхал душистые стебли полыни. За гаражами брехала прикормленная сторожем дворняга Ветка. Мы завернули «Венеру» в носовой платок, посадили ее в ямку, присыпали глинистой землицей и забросали опавшей листвой. Помолчали. На место захоронения Танька бросила смятую пачку от «Явы»; это была примета. Завтра мы найдем по ней нашу могилку и вызволим мою любимую Альбину!
Но это завтра. А пока спи спокойно, дорогая Венера. Сделай паузу, скушай «Твикс». Никто не будет считать тебе «раз-и, два-и…». Теперь твоя пауза длится вечно.
Вот что скажу я из времени, где я гораздо старше тебя.
Евгения Доброва — поэтесса, прозаик, литературный критик. До 2007 года публиковалась под фамилией Свитнeвa. Окончила Литинститут, семинар Татьяны Бек и Сергея Чупринина. Лауреат Пушкинского фестиваля искусств в номинации «Поэзия» (1999). Повесть «Розовые дома» вошла в шорт-лист Бунинской премии в номинации «Открытие года» (2008, автобиографическая проза). Писала рецензии и эссе для журналов «Новый мир», «Юность», газеты «Книжное обозрение» и других изданий. Член Союза писателей Москвы, Союза журналистов России. Родилась и живет в Москве.