Беседа с прозаиком Михаилом Елизаровым
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2009
Интервью
Михаил Юрьевич Елизаров (р. 1973) — прозаик. Родился в Ивано-Франковске (Украина). Отец был врачом-психиатром, мать — инженером. Детство провел в Харькове. Закончил филологический факультет Харьковского университета. Имеет музыкальное образование по классу оперного вокала (баритон). Служил в армии. По состоянию здоровья попал в госпиталь и был демобилизован. С 2001-го года по 2003-й жил в Ганновере, где учился в киношколе на телережиссера. С 2003-го по 2007-й жил и работал в Берлине. В 2008 году переехал жить в Москву. Лауреат премии Русский Букер-2008 за роман «Библиотекарь». Автор книг «Ногти» (2001), «Pasternak» (2003), «Красная пленка» (2005), «Библиотекарь» (2007), «Кубики» (2008).
Михаил Елизаров: «Букер — это просто случайность, о причинах которой мне неинтересно задумываться».
Если в чем-то и проявляется историческая справедливость в литературе, так это в том, что награды, которыми демонстративно обносят первопроходцев, рано или поздно достаются эпигонам. Получение «Русского Букера» Михаилом Елизаров — очередное подтверждение этого наблюдения, из которого, впрочем, опять никто не сделает никаких выводов, ибо инерцию так же невозможно отменить в литературе, как и в физике.
Говоря об «эпигонстве» Михаила Елизарова, я ни в коем случае не использую это слово в негативном или уничижительном смысле. Елизаров — самодостаточный писатель со своими художественными приемами и огромным потенциалом. Я лишь хочу подчеркнуть творческую преемственность, от которой он и не открещивается.
И не без злорадства хочу напомнить высказывания тех авторитетных литературных критиков, которые все 90-е с таким апломбом твердили, что Сорокин и Пелевин — это ненадолго, что это поветрие, морок, наваждение, что их популярность бесследно пройдет, как только сменится мода. Но какое место в литературе занимают те прыткие лошадки, на которые эти «эксперты» делали ставки? И какое Сорокин и Пелевин?
— Михаил, было ли для вас неожиданностью присуждение «Русского Букера»?
— Мои издатели (да и я сам) полагали, что ни о каком Букере не может идти и речи. Конечно, у меня периодически возникало странное состояние — ощущение Букера. Это было что-то сродни фронтовому солдатскому озарению — сегодня меня убьют или, наоборот, — сегодня я выживу, но я старательно глушил эти острые прозрения, чтобы не испытывать судьбу. Мне кажется, что большее волнение я испытывал перед оглашением шорт-листа. И этот шорт-лист уже сам по себе был гигантским достижением. Русский Букер представлялся мне предельно отлаженной клановой структурой, обслуживающей определенный круг писателей. На самой церемонии я был уже спокойней.
— Почему произошел сбой в этой системе? Количество дефектов в литературном процессе достигло критической величины?
— Братья Вачовски в «Матрице» пытались объяснить почему иногда происходит сбой в системе. Может быть, это условие существования мира, чтобы в сколь угодно отлаженной системе находился камешек, вызывающий сбой. В прессе говорили об отступлении либералов, о каких-то прорывах. Я и сам поддакивал этой теории. Теперь я понимаю, что это просто случайность, о причинах которой мне неинтересно задумываться.
— Вы верите в магию? В ваших книгах от «Ногтей» до «Кубиков» очень много ритуалов, обрядов, колдовства…
— Если я эти вещи чувствую и могу описывать, то, безусловно, в какой-то мере к ним причастен. Но никому не советовал бы в это погружаться. Потому что эта самодельная магия здорово затягивает. Если начинать выкликать какие-то мистические штуки из атмосферы, они каким-то поразительным образом начинают лезть изо всех щелей и доказывать свое существование. Вот тогда уж становится совсем страшно. Можно загнать себя в крайне тяжелое состояние. Лучше всего найти какой-то ровный, отстраненный тон и описывать какие-то вещи без особых эмоций, как бы наблюдая со стороны, не погружаясь в эту материю.
— У вас в жизни были ситуации, которые невозможно объяснить естественными причинами?
— Я не знаю, из чего появляется идея какого-то текста, как она возникает. Это состояние невозможно синтезировать, его нельзя пришпорить — оно либо приходит само, либо его просто нет. Несколько раз мне везло. Я совершенно случайно нашел издателей. Опять-таки, для меня необъясним мой Букер. Я уже выслушал несколько версий от моих полубезумных знакомцев, о том, как они камлали, устраивали разные ритуалы, чтобы помочь мне.
— Может быть, вы увлекаетесь оккультной литературой, теософией и так далее?
— Все это прошло мимо меня. Когда эта литература только появилась, то мне попадалось несколько репринтов изданий конца XIX — начала XX веков. Мне эти тексты показалась местами забавными, но абсолютно нехудожественными. Там не было ничего живого — какой-то гербарий — одни высохшие мертвые листы.
— А философскую литературу читаете?
— Почитываю. Другое дело, что у меня вообще очень мало времени на чтение. Свободное время я стараюсь посвятить моим текстам, ну или по крайней мере тому, что может подтолкнуть к их появлению. У меня достаточно утилитарный подход. Я стараюсь рыться там, где закопан мой поделочный материал: бетонные осколки многоэтажек, черный янтарь слипшегося битума, реликтовая кость вымерших юродивых — все эти драгоценные окаменелости окраин, из которых я могу что-то выточить — эти штуки не находятся в передах литературы философской. Скорее в советской литературе, в детской.
— Как вы относитесь к литпроцессу?
— Знаете ли, я всегда старался как можно дальше держаться от литпроцесса. Поэтому и не хочу его анализировать. По крайней мере, мне этот анализ ничего не дает. Литпроцесс — это Гольфстрим, который несет какие-то бревна, щепки, бог знает что. В нем можно потеряться, утонуть, исчезнуть. Нет, лучше уж держаться в стороне, или по берегу идти.
— Может быть, вам очень повезло с издателем, который оградил вас от необходимости заниматься самопиаром?
— Издательство небольшое. Средств, чтоб заниматься раскруткой авторов, у него нет. Фактически нет ничего, кроме собственного имени, которое за годы существования издательства приобрело какой-то символический вес. И многие люди считают, что если в Ad Marginem выходит какая-то книга, то ее стоит посмотреть.
— А если бы вас в свое время пригласили в Ново-Огарёво на встречу с президентом, вы бы пошли?
— Не уверен. Общение с президентом — это в какой-то степени разговор с электронным диспетчером. Зачем общаться с тем, кто в силу многих причин не может поговорить с тобой как живой человек?
— Не знаю, но участники той встречи, наверное, руководствовались какими-то соображениями… Чтобы помелькать в прессе, например…
— Поход к президенту имел бы для меня смысл, если бы президент, допустим, прочел «Библиотекаря», именно прочел, а не референты ему рассказали, о чем там речь, и потом вдруг захотел бы поговорить со мной — это другая ситуация.
— А если бы вам предложили войти в политсовет идеологически близкой вам партии, вы бы согласились?
— Постарался бы отказаться от этого предложения. Я не люблю кланы, группировки по интересам. Партия — это такой памятник с вытянутой рукой, указывающей курс, только находится этот памятник на плоту, и течение его крутит вокруг своей оси. И происходит, что вроде памятник один и тот же, а курс — разный. Находясь в партии, можно не заметить, что ты начинал с одной риторики, а закончил другой. А это стыдно. Лучше вообще этим не заниматься, чтобы руки в чистоте сохранить.
— Вы хотели бы видеть во главе государства просвещенного правителя, который читает книжки, общается с писателями?
— Скорее — правителя-подвижника. А подвижничество не предполагает исключительного интеллекта, это способность к великим движениям души. Но такой правитель — это явление, которое сейчас практически невозможно. Правитель-подвижник — тот, кто руководствуется не финансовыми или экономическими соображениями, а велениями души. Скажем, присоединение Украины экономически и политически невыгодно, но он бы принял решение все равно ее забрать, со всеми ее всеми двадцатью миллионами жителей, со всем этим бардаком, который там творится. Это был бы поступок большой души.
— Вы за присоединение Украины к России?
— Разумеется.
— Целиком или только восточной части?
— Целиком, потому что если разделить Украину пополам, то тотчас вдоль Днепра появятся натовские ракеты. Пока Украина не в НАТО, они хотя бы как-то отодвинуты. А так сразу за Днепром будут враги.
— Вы свободно владеете украинским языком?
— Я его понимаю, но говорить смогу только после практики — «заржавел» украинский. Я когда начинаю говорить по-украински, то почему-то начинаю вставлять немецкие. Я эту особенность замечал и у других людей из Украины, поживших в Германии. Два иностранных языка начинают накладываться друг на друга.
— А в Германию отправились учиться, уже зная немецкий язык?
— Нет, я выучил его уже там, в среде.
— Не жалеете, что переехали в Москву?
— Я жалею лишь, что так поздно сделал это. Мне, с одной стороны, жаль те шесть лет моей жизни, которые прошли в чуждой мне стране. А с другой стороны, я не могу сказать, чтобы мне там было плохо — как раз наоборот, мне выдавали какие-то гранты, я объездил Европу. Это был дискомфорт иного толка. Согласитесь, это странное ощущение — тебя окружают улыбчивые люди, милейшие по одиночке, и при этом, ты понимаешь, что весь организм Германии, составленный из таких вот «миляг», оказывается глубоко враждебным России. Европа страшна своим топким комфортом — он затягивает, отравляет, поселяет страх — тебе вдруг начинает казаться, что в иной среде ты уже не выживешь. К счастью, этот морок проходит буквально за пару дней. Теперь, по прошествии полутора лет в Москве, я могу сказать, что здесь я был очень счастлив. И на это счастье не влияла ни крохотная комната на окраине, ни отсутствие письменного стола — я работал на крышке бара. А Европа — это своего рода аппарат Илизарова, только наоборот — такой калечащий каркас для дальнейшего изуродования костей. Вначале тебе под наркозом ломают кости — там все очень гуманно — а потом начинают их сращивать, так чтоб получить цивилизованного безобидного инвалида. Я убежден, что если молодой человек хочет погубить свое психическое здоровье, свою личность, пусть уезжает в Европу. Там ему все объяснят — кто он, из какой страны и где его место. Если поверит и при этом останется — будет моральным калекой.
— А для женщин там раздолье?
— Для русских женщин там свой аппарат Илизарова. И растягиваются совсем иные кости. После процедуры женщина становится невозможна в быту — феминистический монстр. В женщине вытравляется отношение к семье, к семейной субординации. Не случайно, пары, выехавшие в Европу или Америку, разваливаются, причем, по инициативе женщины. Хотя в принципе, вся эта хирургия уже вовсю бесчинствует и в России. Ценные женские качества, взращенные русской православной цивилизацией, утрачиваются, им на смену приходят европейские ценности, диктат успеха, денег, комфорта. Женщину превращают в алчного злобного тролля, мелочное существо, которое каждый раз нужно покупать или наоборот — откупаться от него. Это не может не обернуться катастрофой. В Европе институт семьи разрушен, на подъеме только исламские диаспоры. Так что все прогнозы по исламизации Европы видятся мне актуальными. Все вернется на круги своя, только в контексте иной культуры и цивилизации — исламской.
— Отзывы кого из критиков показались вам интересными?
— Мне интересно, что написали Кирилл Решетников, Виктор Топоров, Григорий Охотин, Лев Пирогов… Это думающие люди, слышащие текст. В отличие многих других, которые пишут рецензии, не вчитываясь в текст книги.
— Пирогов, кажется, «Кубики» ругал…
— Я не против негативной критики. Никто не обязан любить мои тексты. Мне были понятны его позиция, анализ.
— А занятие режиссурой, операторской работой — что это было в вашей жизни? Фальстарт?
— Не совсем. Я как бы начинал бег сразу на нескольких дорожках, на одной сходил с дистанции, по второй продолжал бег — разумеется, с препятствиями. Мне с детства родители твердили, что необходима твердая профессия. Инженером я быть не захотел. В последний день до сдачи документов я выбрал филфак в Университете — единственная в моем школьном аттестате пятерка была по литературе. Филолог — первая дорожка. Любил классическую музыку, пел, поступил в музыкальное училище на вокал — вторая дорожка. Начал писать рассказы — третья. После Университета отказался от аспирантуры и филологии, поступил в Академию искусств на режиссуру. А режиссура вдруг обернулась операторством — больше снимал, чем режиссировал. Так я и бежал сразу по трем дорожкам — пел, снимал и писал, а потом, как-то годам к тридцати безболезненно обнаружил, что все-таки пишу. Пение и операторство профессиями не стали.
— А почему вы не задумались о карьере журналиста?
— Если уж на то пошло, поденщине, мелкой литературной работе, журналистике я, без сомнения, предпочту физический труд. Писатель стирается на публицистике. Чем больше кропает каких-то там заметок, тем больше выкрашиваются слова, приемы. Рука от этого не набивается, рука, она набита сама по себе, от природы. Поденщина — это наращивание мозолей. В результате перестаешь чувствовать предмет, с которым работаешь, становишься невосприимчивым, нечувствительным. А писатель похож на карточного шулера, он должен ощущать малейшие шероховатости своей крапленой колоды. И потом, мне кажется, что писатель — это шариковая ручка или ампула с раз и навсегда отмеренным количеством чернил. Не стоит их расходовать всуе. Поэтому, если не хватает денег, лучше три раза в неделю забивать сваи, а потом спокойно четыре дня работать над текстом.
— Вас привлекает современное искусство?
— Я им не интересуюсь. Более того, я в нем не разбираюсь, потому что не интересуюсь. А отсутствие интереса обусловлено тем, что я часто не нахожу в нем того, ради чего в нем стоило бы разобраться. Понятно, что для того, чтобы осмыслить какое-то произведение зрителю необходим определенный культурный багаж, чтобы на его основе воспринимать что-то новое. Возможно, мне не хватает того самого культурного багажа, как аборигенам, которые не могут увидеть такой привычный для нас обычный пейзаж или натюрморт — их мозг не считывает эту информацию маслом. Так же как эти дикари, я вижу вместо инсталляций только деньги и ажиотаж, обусловленный огромными финансовыми вложениями.
— «Черный квадрат» вызывает у вас какие-то эмоции?
— Нет. Для меня это просто черный квадрат. Я, конечно, отдаю себе отчет в том, что это нечто большее, чем холст, но у меня он просто не вызывает эмоций. Хотя кто-то внутри говорит: Елизаров, относись к этому серьезнее, это не просто так, все сложнее, это целая эпоха, предвозвестие современного искусства. Но если бы у меня был «Черный квадрат», то я, конечно, его тут же бы продал, улучшил бы жизнь, пользуясь тем, что он стоит кучу денег. А вот Поленова я бы себе оставил. И Шишкина, и Левитана.
— Вы выступили против раздувания условным либеральным лагерем фигуры Бориса Пастернака, а как вы относитесь к попыткам условного патриотического лагеря раздуть свои фигуры — Юрия Кузнецова, Леонида Леонова и так далее?
— Я шокирую патриотический лагерь, если скажу, что не прочел ни одного стихотворения Юрия Кузнецова? Человек я нелюбопытный, склонный перечитывать уже знакомое. В последних классах школы моими любимыми поэтами стали обэриуты. Они и остались. Потом я, уже приехав в Москву, познакомился с творчеством Всеволода Емелина, Шиша Брянского и Андрея Родионова — вот и все мое взаимоотношение с современной поэзией. Понятно, что я человек весьма далекий от поэзии. Видите, какие-то битвы происходят, а я о них ничего не знаю. Теперь обязательно прочту Кузнецова. По секрету, я и Леонова не читал, фамилию, разумеется, слышал. И вроде Захар Прилепин пишет о Леонове книгу в серии ЖЗЛ. Кстати, плохое слово «раздуть». В этом что-то мыльное, легковесное. Не стоит никого раздувать, каждый автор должен находиться в своем, Богом уготованном ему объеме. Не стоит бояться, что кто-то останется незамеченным. Время все расставляет на свои места, каждый обретет свой объем, как к примеру, Андрей Платонов — величайший русский гений, все больше выходящий из тени Булгакова, Набокова. Вот бы о ком ЖЗЛ написать, да, боюсь, не справлюсь.
Беседовал Михаил БОЙКО