Новеллы
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 7, 2009
Как Трофим силач медяки гнул
Раз! — взлетает над головами пудовая гиря. «Ах!» — вопит шпана. «Ох!» — вздрагивают гимназистки. «Ну!» — жуют усы мужики. Переворачивается гиря в воздухе и прямо на головы: соломенные и смоляные, уложенные в косы и обритые наголо. Кто их спасет? «Раз!» — басит Трофим Силач. Поймана гиря могучей ручищей. И по плечам яблочком перекатана.
Зеваки в восторге. Семечки лузгают, леденцами хрустят. И так им интересно, что на висящую рядом вывеску Московского общества воздухоплаванья и не глядят. «Парад воздушных судов Российского императорского флота! Спешите увидеть!» — а они — нет, не глядят.
«Ну, с кем побороться?!» — грохочет Трофим Силач. Но никто даже не икнет. Смотрит гигант по сторонам, ухмыляется. Красивый, черт. Усищи закручены, шея — как у быка, щеки — красные! Нет, побледнел никак? Точно побледнел. За головы куда-то уставился… Губы задрожали. Что случилось-то? Дивится народ. Головами замотал по сторонам. И тут, вдруг — летит. Огромный. Тарахтит на все Ходынское поле. Крылья вытянул, пропеллером из стороны в сторону мотает. Затих народ. Думает куда бежать. Пока думал, мальчонка один у батьки из-за пазухи хлыст выдернул, и ну на зверюгу! Хлыстом круги выписывает — «А-а-а! — голосит — Пшел отседова! Трофима Силача ишь огорчать вздумал!» Вздрогнуло чудище, притихло пропеллером и бочком-бочком — на другой конец поля умчалось.
Вздохнул облегченно люд, снова к Трофиму поворочался. Раз! — и сплющены медные пятаки. Только мальчонке за спинами не видать ничего.
Если ты девочка по имени Нури…
Если ты девочка по имени Нури, живущая в деревушке южнее Мумбаи, и у тебя нет ничего, кроме сумочки, на которую ты старательно нашила круглые зеркальца, — вполне может статься, что ты ее потеряешь. Обычно так и бывает: ты лишаешься ровно того, что имеешь.
А много это или мало? — у вора нет ответа. Он видел лишь бечеву, некрепко связывающую запястье с пестрым мешочком. Да и рослая шведка, купившая часом позже у торговца эту hand-made-trifle вместе с дюжиной рулонов ткани, думала только, что модели из шелка придутся Европе по вкусу. И разве станет полгода спустя задаваться этим вопросом человек в шубе, мечущийся посреди Лондона в поисках подарка pour ses femmes и наконец нашедший на распродаже шелковое сари и сумочку в придачу из провалившейся коллекции какой-то феминистки. А что говорить о получившей эту сумочку нарядной секретарше, весьма раздосадованной оттого, что внутри не оказалось пары-тройки купюр, и передарившей это уродство подруге, чтобы полегчало. Подруга, не задающаяся вопросами в принципе, держалась достойно. Достойно же отбыла в отпуск в Индию, где стоически перенесла наводнение, утопив, правда, весь скарб в грязевом потоке, бросившем к ногам жителей Мумбаи груды древесного мусора, камней и тряпья, среди которых девочка по имени Нури нашла свою сумочку.
Внутри у той ничего не было, а мутные от грязи зеркальца были все до единого целы. Потому что обычно так и бывает: тебе возвращается ровно столько, сколько было потеряно.
А другого и не нужно.
О пользе колыбельных песен
Жил-был Жылбыл. Но жил так, словно и не жил. Хотя все есть у Жылбыла: и кони, и золото, и ковры. Жены нет. Не верит Жылбыл, что от того веселее станет. А веселья хочется, потому что скучно.
Вот и засобирался Жылбыл пойти войной. Заслал шпионов, чтобы узнать — на кого. А они пропали. И на такой срок, что когда появились, подумывал Жылбыл уже песни записывать, которые пела ему в детстве бабушка. И не просто подумывал, а перо взял и глаза к небу поднял. Вот как долго их не было.
Вернулись худые, в пыльных одеждах, а у одного — шапка разодрана. Поклонились и говорят: «Всюду крайние неприятности». Так и сказали. А тот, у кого шапка разодрана — взял, и грохнул ею, шапкой, об пол. И ногами потоптал.
И только один соглядатай доложил, что не встретил в дороге ни одного живого существа, а значит, и опасности никакой особенной там нет. Так бы и было решено войной идти на тот горизонт, за которым пусто, если бы не пригрезилась Жылбылу в глубине неба Сумеречная звезда, куда улетели от Большой войны, после которой лишь его, Жылбыла, предки и остались, главные гуманисты во главе с командором — Бобом Диланом.
Если бы не припомнил Жылбыл песню, которую тут же, как знал, так и записал — «мама, спрячь мое оружие в землю, я не могу стрелять больше, пора нам достучаться до небес». И такие это были замечательные слова, что решил не воевать Жылбыл. А слугам — каждому — подарил полный текст песни, записанный его, жылбыловой, рукой. И новые шапки. А себе — жену взял. Вдруг все-таки веселее станет.
Певчий
Оттепель. Лужи, лужи кругом, окольцованные глиняной каймой — красивой, заиндевевшей, в ледовой корочке. А ноги несут и всего не рассмотреть, только думаешь — не испортить бы. Только — не задеть бы, не наступить. И словно услышав, вокруг бросается все по обочинам, чтобы под сапожок резиновый не попасть. И какое-то время вровень несется. Но за ним сегодня не поспеть — и промерзлые можжевеловые кусты, и почерневшие сосны, выдубленные недавней стужей, и талое далекое солнце отстают, шепча тоскливо: «не угна-а-аться», и за спину запыхавшиеся уплывают. А он тогда их на плечах. Всем скопом. Вынесет. А он им: «успе-е-ем!» До конца разбитой дороги, до облупленного забора, до кособокого предбанника — дальше не хотят. Вместе с сапогами у крыльца остаются.
В полутьме дюжина голых мальчишек, выстроенных в затылок. И если бы не монахиня в конце коридора, одергивающая взглядом, каждый из них мог бы назвать ему свое имя, и, быть может, не спешил казаться единым целым. Цепкие старушечьи пальцы прикладываются ко лбу всякого первого, торопливо осеняют крестом и проталкивают в комнату, скрытую за вылинявшей ситцевой занавесью. Там кто-то низким голосом, тягуче, будто при песнопении: «изъянов телесных нет?», «хворями маешься?», «распевам обучен?», «ну-ка, Просвети Очи Мои понизу спой».
И к нему, когда его темнокожее личико со спадающими на лоб кудрями и большими на выкате глазами осторожно за занавесь просовывается, навстречу такими же растянутыми на концах фразами: «Кто… что же? В певчие?! Так доколе ж можно на долготерпе-е-е-ение Господне упо-о-ова-а-а-ать?!» И, следуя многолетней привычке, словно творя молитвослов, чуть убыстряясь: «Блуда дитя, на капеллу певческую замахну-у-улось! Слышь, Авдотья?! Время-то како-о-о-ое!» — ему, убегающему, вслед. Сверкающему голыми пятками. Потому что не до сапог уже. И не до сосен. Втянута голова в пустые теперь плечи…
Как добрая сказка взяла и обернулась сказкой недоброй
Однажды случилось у Михаила Евграфовича такое настроение, что решил он добрую сказку писать. И вот как решил, так встречу с друзьями социал-демократами отменил и к жене своей, к милому другу Елизавете Аполлоновне, с утра в покои не вошел — к ручке не припал. А остался вместо того в кабинете, только Маню позвал, чтобы подмяла ему под спину две, нет, три подушки. И плед, плед чтобы принесла. Ибо петербургская эта квартира на Литейном сыра уж очень. Это вам не согретый печами каменный особняк на углу Рыбацкой и Пивоварского переулка в Твери, куда он, да в свое время, да будучи вице-губернатором, Елизавету Аполлоновну, да под белы рученьки… М-да. И управляющим Тульской казенной палатой когда служил, апартаменты лучше были. Гораздо. Не те уж времена, не те.
Вздохнул Михаил Евграфович, на всякий случай еще подушку попросил и, боясь настроение свое недурственное на воспоминания вконец растратить, заторопился писать —
«Жил-был пескарь. И отец и мать у него были благочестивыми пескарями. И сыну быть отзывчивым и душевным наказывали. Поскольку с добрыми делами и себе удовольствие и другим рыбам — радость.
Молодой пескарь родителей чтил и потому советов не ослушивался. Тем паче, видит — добро творить проще простого. Ибо куда ни обернись — везде благость одна и любовь к ближнему своему. Кругом, в воде, все добронравные рыбы плавают…».
«Сыро-то им как!» — задумался, отвлекся Михаил Евграфович. Уют родительской губернии вспомнил. И хотя и против он помещичьего жития-бытия, хоть и по-простому — оно лучше, но ведь хорошо там было! Всю жизнь с казнокрадством боролся, за крестьян да кустарей стоял, в Вятку сослан был, а теперь что? Жить осталось — поди узнай сколько. Уже под шестьдесят, а тут, в отставке, да с петербургской промозглостью, долго не протянешь. И хочется-то малого — спокойствия, да удобства. Только как ни пытается он сейчас выхлопотать небольшое поместьице в Тверской губернии за службу свою тяжелую — все понапрасну. Тьфу!
Совершенно расстроился Михаил Евграфович. Зачеркнул написанное — какие тут добрые сказки! Пущай будет та самая, настоящая, страшная —
«Жил-был пескарь. И отец и мать у него были умные; помаленьку да полегоньку аридовы веки в реке прожили и ни в уху, ни к щуке в хайло не попали. И сыну то же заказали. «Смотри, сынок, — говорил старый пескарь, умирая, — коли хочешь жизнью жуировать, так гляди в оба!»
А у молодого пескаря ума палата была. Начал он этим умом раскидывать и видит: куда ни обернется — везде ему мат. Кругом, в воде, все большие рыбы плавают, а он всех меньше; всякая рыба его заглотать может…».
Танго со льдом
«Чувствуй лед!»
И снова вперед спиной. Все быстрее. До того момента, когда скрипка вдруг умолкнет, а значит — оттолкнуться и полтора оборота в воздухе. Только полтора, вместо трех положенных. Для старшей группы. Он — в младшей, но ему нужны эти три оборота. Говорят, что он — может. Говорят — способный и надежда.
«Чувствуй лед!»
А как же его не чувствовать? Для этого все. Сделано. И каменное лицо общежитского коменданта, и еле теплая вода в душевой, и простыни — сырые настолько, что крысы предпочитают ночевать не в спальнях, а в коридорах. И конечно — стойка на руках на льду. Так учатся равновесию. Лицом в иссеченную поверхность. Мутную, и давно уже в ней не отражаются детские лица. Им некогда отражаться. Их удел —
«Чувствуй лед!»
Для другого — тебя нет. Некогда вспоминать полузабытые лица родных. Нет времени прикормить голубя с соседней крыши. Здесь даже улыбаются — для жюри. Потом. А пока — два оборота — и смазанные в сплошное темное пятно пустые скамьи. И только одна точка опоры — лицо тренера —
«Чувствуй лед!»
Одиночное катание — это когда делаешь вид, что один на один с таким обжигающим ледяным танго. Чтобы никто не заметил, что в облаке снежной пыли, высекаемом коньками, иногда появляется женская фигура. И словно чья-то ладонь ласково проводит по волосам, когда ты вновь ввинчиваешься своим одиночеством в воздух. Чуть дольше касание — на каждые новые пол-оборота. Так нежно и так нужно. И он давно это и без напоминаний.
Чувствует.
Виктория Гетманова — прозаик. В «Детях Ра» публикуется впервые.