Беседа с прозаиком Игорем Яркевичем
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 3, 2009
Игорь Геннадьевич Яркевич (р. 1962) — прозаик.
Окончил Московский историко-архивный институт (1985). Автор книг «Как я занимался онанизмом» (1994), «Как я и как меня» (1996; 2004),
«Ум, секс, литература» (1998; 2004), «Женские и не женские рассказы» (2000),
«Свечи духа и свечи тела» (2001), «В пожизненном заключении» (2007).
Наверное, не один я задаюсь вопросом: куда подевались многие писатели, блиставшие в 90-е годы? Сегодня в литературе царят совсем другие имена, их превозносят, цитируют, упоминают в сотнях статей. Казалось бы, расцвет? Однако никогда еще не приходилось читать столько «отборной дряни». Что же произошло? С этим вопросом я обратился к Игорю Яркевичу, одному из героев 90-х…
— Игорь, почему, по вашему мнению, восторжествовала графомания? Я в последнее время с отвращением захожу в книжные магазины, а в отдел «Современная литература» вообще стараюсь не заглядывать…
— Когда вы это почувствовали?
— В студенческие годы я был запойным читателем. Потом у меня был вынужденный перерыв, связанный со службой в армии, и когда в 2005 году я вновь окунулся в современную литературу, моему изумлению не было предела. Не кажется ли вам, что сегодня воцарился гибрид «совка» и коммерции, соединивший самые отвратительные стороны этих явлений?
— Я это понял еще в 1998 году, когда завершил роман «Ум, секс, литература». Слушатели воспринимали его на «ура», но издать его удалось с огромным трудом. И я понял, что от героев 90-х начинают отворачиваться.
Мне кажется, что появление новых ярких имен в конце 80-х — первой половине 90-х, связано с тем, что бюрократия растерялась. Она еще не знала, что хочет от литературы, еще не умела зарабатывать на ней деньги. На писателей так не давили издатели, как они давят сейчас. Каждый мог зайти в издательство с абсолютно любым проектом. В какой-то момент зашел и я с трилогией «Как меня и как я». И тогда напечатать ее было сложно, но, в принципе, возможно. Тогда часто издавали все, что попадалось под руку.
Сейчас бюрократия хочет от литературы двух вещей. Первое — чтобы было красиво. Чтобы она не смущала нонконформизмом. Второе — чтобы позволяла зарабатывать на ней деньги. В итоге в книжные магазины стало невозможно заходить, на книжных ярмарках стало стыдно бывать. Писателей построили, отформатировали и превратили в рабов — только оплачиваемых. Что с этим кошмаром делать, я не знаю. Иногда мне кажется, что из героев 90-х остался непереваренным и уцелел только я.
— А как же Пелевин, Сорокин?
— Мне нравилось, что писал Пелевин в начале 90-х, когда мы с ним только познакомились и какое-то время общались. Особенно книги рассказов. Но его романы — это какие-то памфлеты, это уже не проза, а банальное зарабатывание денег. Пелевин идеально подходит для нашего главного двигателя прогресса — офисной девушки, которая ходит в театр, читает книжки и так далее. Я ей категорически не подхожу и не хочу ей подходить. Я считал бы себя последним идиотом, если бы я для нее подходил. Мы друг друга не выносим. Но и не надо нам друг друга выносить. Кроме офисной девушки есть студенты, молодые интеллектуалы и т.д.
Примерно так же, как с Пелевиным, обстоит дело с Сорокиным. Сорокина я все равно люблю, что бы он ни писал. Но Сорокин до и после «Голубого сала» — это два совершенно разных писателя. Я жалею, что у меня не было такой громкой истории с «Идущими вместе», как у него, хотя вроде бы они и на меня собирались подавать в суд. Но где сейчас «Идущие вместе» никто не знает, а где Сорокин — каждый скажет.
Я на сегодняшний день не вижу никакой разницы между Витей Пелевиным и, например, Марининой. Это голый формат, без всякого стиля, словесной энергетики. Вообще без всего.
— Метафизика тоже уходит из литературы?
— Конечно. Надо привыкать к тому, что все уходит. Философия, метафизика, жизнь, смерть. Сегодня мы теряем то, что имеем в литературе лучшего. Будет текст с долгим началом, долгой серединой и долгим концом — одномерный, туповатый текст.
— Сейчас принято смеяться над предсказаниями «конца литературы». Говорят: зайдите в книжный магазин, и вы увидите, что это расцвет, а не конец. Вопрошают: разве литература умерла? А мне кажется, что все предсказания сбылись и то, что мы видим в магазинах — это уже посмертное существование литературы. Потому что совершенно мертвые тексты издаются…
— Я конец литературы почувствовал до того, как сел за письменный стол. Было очевидно, что у русской литературы была мощная подпитка в виде советской власти. Когда она закончилась, наступил последний взрыв. Его можно называть постмодернизмом, можно как-то еще. А потом — ничего! Я вышел из положения тем, что сделал конец литературы своим персонажем. Но конец литературы даже не надо провозглашать, мы его видим. Мы фактически уже пережили конец живописи, конец театра. Ничего странного, что настала очередь литературы.
— Но как вы относитесь к попыткам выдать заупокойное существование литературы за ее расцвет?
— Мы живет в эпоху постапокалипсиса, когда самые худшие прогнозы оправдались. Литература стала приложением к издательской деятельности. Это и есть конец. Посмотрите на эти чудовищные премии, вручаемые никому не известным людям, которые, получив эти премии, тут же исчезают, и где их можно найти — абсолютно не понятно. Это действительно возврат в совок, в советскую мифологию, советское профанное время.
— В 90-е годы мне часто приходилось слышать скулеж о «засилье постмодернизма». А я до сих пор не могу понять: а в чем проявлялось это засилье? Что печаталось тогда в «толстых» литературных журналах? Кондовая реалистическая проза. И в советское время печаталась. И сейчас печатается. Если судить по «толстым» журналам, то никакого постмодернизма в России вообще не было. Они его проигнорировали. А кто преподавал тогда в Литинституте? Да практически те же, кто преподавал в советское время. Они и сейчас преподают. И много ли среди них постмодернистов? Признаюсь, я тогда тоже связывал надежды с неким «новым реализмом», а теперь ностальгически вспоминаю времена мнимого «засилья постмодернизма»… Мне кажется, что сегодня противники обновления русской литературы и всего в ней живого воспряли и наслаждаются реваншем…
— Егор Радов, Валерия Нарбикова, Дмитрий Галковский, Алина Витухновская, Кирилл Воробьев (он же — Баян Ширянов) — мы никого не забыли? Где они?
Скажу о себе. У меня нет ни одной публикации в «толстом» литературном журнале. У меня нет ни одной литературной премии. У меня за 90-е годы вышло всего четыре книжки. О каком засилье постмодернизма может идти речь? На мой взгляд, в 90-е произошла последняя литературная революция. Когда открытые ею возможности были исчерпаны, наступил реванш бюрократии. Вернулся поздний совок. Как Вы помните, литературное сознание 70-х годов формировала относительно продвинутая номенклатура, которая разочаровалась в Сталине, Ленине и потихоньку охладевала к социализму. Вот она и любила Трифонова, Тендрякова и всю остальную советскую либеральную прозу. Сегодня на новом витке эта ситуация возвращается. Снова оказались востребованы персоны, которые способны годами сидеть и бубнить какой-то бред, толком не понимая ничего из произносимых ими слов про реализм, постмодернизм и так далее. Я слышал, что появились новые писатели — так называемые «новые реалисты» — они несут тот же бред, повторяют те же ошибки. Они не смогли оценить и переварить опыт постмодернизма. Опыт действительно уникальный, потому что постмодернисты вышли из советской власти и шагнули куда-то вперед. Они хотели увести литературу на чистый лист, все начать с начала, и на время это им удалось.
Сегодня литературная бюрократия снова взяла верх. Все успокоилось, все заснуло. Время от времени кто-то переворачивается на другой бок. И тут же засыпает снова… Жалко только читателя, которому вместо качественного продукта подсовывают всякий бред.
— Мне приходилось слышать от западных журналистов, что в 90-е к ним в составе российских делегаций приезжали писатели, которые были им действительно интересны. Сегодня им интересны в принципе те же самые писатели, и они просят включить в делегации Сорокина, Ерофеева, Витухновскую, — и вас, я думаю, с удовольствием увидели бы. А им отправляют за государственный счет совсем других писателей. Западные журналисты спрашивают: зачем вы привозите тех, кто нам совершенно не интересен? А им отвечают: мы отправляем не тех, кто вам интересен, а тех, кто нам нужен.
— Культурное русское влияние в мире чудовищно ограничено, именно потому мы предлагаем странных, невнятных персонажей. А Запад же ничего не может проверить. Он судит о современной русской литературе по тем, кого мы привозим. Помните, как в советское время показывали какого-то негра и объявляли, что он президент, например, Сьерра-Леоне. А как мы могли проверить, кто он — президент, булочник или простой крестьянин? Так же и с русскими писателями. Привозят какого-то графомана и говорят: это известный русский писатель. И у западного читателя пропадает интерес к русской литературе вообще.
— А ведь ваши произведения и произведения еще десятка писателей могли бы стать предметом прибыльного экспорта…
— Возможно. Но мы задержались в каменном веке. В Великобритании в распространении англоязычной литературы заинтересовано государство. Они понимают, что чем больше английских писателей издается, тем больше распространяется английский язык и культура, тем сильнее культурное влияние и т.д. У нас же есть министерство культуры, с которым я на протяжении жизни лично никогда не сталкивался. Представляю, что там сидят за люди и как они ко мне относятся. Я думаю, что при встрече у нас был бы тяжелый разговор.
— И все же я кое-что не пойму. Вот есть рынок. Коммерция. Но ведь сколько не вкладывай в тех писателей, которые сейчас в фаворе, никакой отдачи не будет. Как не читали их, так и не будут читать. А потом сетуют, что падает интерес к чтению…
— Совершенно верно. Но есть и еще одна проблема. В 2004 году — у меня вышли две книги — «Как меня и как я» и «Ум, секс, литература». Вообще-то одно крупное московское издательство (крупнее просто не бывает) решило издать пять моих книг. Мы обнимались с начальством, начальство цитировало наизусть отрывки из моей прозы. Чем все это закончилось? Тем, что вместо пяти книг они издали две. Потому что на три другие книги юридический отдел написал такое заключения, что издательство побоялось их выпускать. Там говорилось, что все читатели по прочтении этих книг тут же побегут в суд. А теперь загляните в выходные данные тех книг, что все-таки вышли. Там указано рижское издательство — некое SIA «Izdevnieciba APLIS».
— А это реальное издательство?
— Не знаю, я в глаза его не видел. Факт тот, что крупнейшее в России книжное издательство побоялось выпустить мои книги под собственным лейблом. Дай Бог, чтобы такого опыта больше ни у кого не было.
Оттого в отношении героев 90-х неприкрытое злорадство: не надо было, говорят, бежать впереди паровоза и лезть без очереди — надо было соблюдать форматы, держаться правой стороны, из строя шаг не делать. Я все это чувствую, вижу на лицах, читаю в прессе и в Интернете.
Неудивительно, что многим героям 90-х сорвало психику. С ними произошла такая история: им говорили замечательные слова, их поставили на самую высокую полку литературы. А потом они в один прекрасный момент оказались наедине с самими собой, а магазины всегда открыты и в них продается алкоголь. Мне искренне жаль наших героев 90-х.
— А что вас лично поддерживало всех эти годы, когда только настоящие ценители…
— Не чувствовал я этих настоящих ценителей! Я открытый, демократичный парень и каждый может до меня дозвониться, но живу я довольно уединенно. Однако есть спорт, есть вокруг любимые люди, есть холодный душ, есть возможность взять себя в руки и не прогибаться, не давать себе опускаться, есть возможность не обращать внимания на сволочей, которых, кажется, изнутри скоро взорвет от их конформизма. Но самое главное в моем случае — это мужское начало. Больше ничего. Я простой мужик и не хочу распускаться, ныть, быть хуже самого себя и вообще прогибаться. Это очень тяжело. Как в спорте, когда ты выходишь из травмы.
— Вы как-то говорили, что не хотели бы чтобы кто-то пошел по вашему пути. А мне иногда кажется, что многим было бы полезно пройти «школу Яркевича». Хотя на многих молодых писателей, по моему мнению, критически воздействовать уже невозможно. Можно только отформатировать им мозги и залить новое содержание.
— Я желаю им нормальной жизни. Пусть пишут свои идиотские книжки, печатаются в своих журналах. Пусть получают свои дебильные премии, говорят свои дебильные речи по телевизору. Мой путь более сложный. Он может завести непонятно куда. О чем говорить, если эта среда не смогла переварить даже слова «онанизм», хотя оно к мату не имеет никакого отношения! На этом все и застряло.
Постмодернизм — это был последний выплеск литературной энергии. Сейчас ее больше нет, произошел резкий откат назад. Есть сериалы, детективы, какая-то странная проза, которая снова прикрывается словом «реализм». Кстати, почему-то под реализмом в России всегда понимался не Пушкин, не Достоевский, а какие-то очень средненькие писатели, типа Гарина-Михайловского или Трифонова. Не прорывы, как у Гоголя в «Записках сумасшедшего» или у Достоевского в «Записках из подполья», а какая-то средненькая бытописательская проза.
— Под реализмом понимают не столько правдивое отражение реальности, сколько стереотипный безликий язык. «Москва — Петушки», «Школа для дураков» или «Как я и как меня» ближе настоящему реализму, чем их халтура…
— Эту кашу с реализмом заварили далеко не самые сильные критики, вроде Белинского и Чернышевского. Я не понимаю, сколько же можно употреблять этот не самый удачный термин XIX века!
— Я вообще за его полное изъятие.
— Но неважно под каким знаменем идет реванш графомана. А он происходит повсеместно. Потому что, мне кажется, есть такой закон, что зритель будет благодарен больше плохому актеру, плохому режиссеру, потому что он точно также ничего не умеет делать, как и зритель. И среднестатистический читатель всегда будет больше благодарен плохому писателю, потому что тот также не умеет писать, как и читатель.
— Графомания не вызывает у читателя чувство неполноценности…
— Да. Кто-то принимает это во внимание? Мне кажется, что бывают в истории культуры такие периоды, когда происходит мощный реванш графомана. Например, сейчас. И конца-края этому реваншу пока не видится.
— Один писатель, тщательно культивирующий радикальный имидж, написал роман, где был мат и прочее. А потом поразмыслил и вычеркнул все эти пассажи. Теперь он лауреат «Ясной поляны» и «Национального бестселлера». Вам не кажется, что это симптоматично для нынешнего времени?
— Сейчас время конформизма. Издателей это вполне устраивает, они издают нормальную книжку, к которой претензии никто предъявить не может. То, что писатели себя так ведут — это ужасно. Говорить о них просто не хочется. Я со своими произведениями так поступить не могу. Даже, если захочу, не смогу.
— В свое время вы развили метафору онанизма применительно к современной культуре. А не кажется ли вам, что к нынешним временам больше подходит метафора мазохизма?
— Мне кажется, больше подходит метафора пожизненного заключения. Моя последняя книга так и называется — «В пожизненном заключении». Это роман о сексуальном маньяке, написанный самим сексуальным маньяком. Конечно, в этом сюжете есть и садизм, и мазохизм. Но главная метафора — это все-таки пожизненное заключение. Жизнь, когда все перекрыто: шаг влево, шаг вправо — побег. И никто никуда бежать, собственно говоря, и не хочет. Потому что бежать некуда. Вокруг на пятьсот километров тайга.
— Вам не кажется, что сейчас идет насаждение раболепства в масштабах государства?
— Сегодняшний среднестатистический потребитель жизни и культуры — что-то среднее между офисной девушкой и чиновником среднего уровня. Он с самого начала был рабом. Потому что согласен, чтобы его вводили в рамки, готов, чтобы им помыкали. В этом нет ничего удивительного. А каким должен быть среднестатистический человек, потребляющий все то, что ему дают?! Он боится сильных вещей, идей, боится, что ему сделают больно, но равнодушен к чужой боли. Именно поэтому на его глазах произошло заклание героев 90-х, тех, кто предупреждал: если вы не пойдете вперед, вы пойдете назад.
— Герои 90-х бились за свободу общества — внешнюю и внутреннюю. Получается, что нынешние «герои» получают удовольствие от распинания тех, кто бился в том числе и за их свободу — то есть распинают собственных благодетелей?
— Это очередной трагический поворот русской истории, произошедший на глазах миллионов людей. Все видят, что на книжке стоит лейбл рижского издательства, но никто не спрашивает: а почему? Какой из меня латыш, латвийский писатель, блин?!
— Возможно ли в принципе переломить сложившуюся в литературе и социуме ситуацию?
— Мне кажется, нет. Сколько отпущено Богом этой эпохе, столько она и будет длиться со своими чудовищными сериалами и детективами. Это записано на небесах. Для меня было шоком понять, что все покатилось назад. И может быть, я за последнее время лучше понял советскую власть, чем понимал тогда, при советской власти.
— Можно ли наше время охарактеризовать как вторую эпоху застоя?
— Так и есть. Это деградация советского сознания и подсознания. А какой она еще может быть: веселой и качественной, что ли?
— Но почему совок оказался настолько жизнеспособным?
— Потому что советский социум способен разлагаться, разлагаться и разлагаться на протяжении еще тысячелетия. В самом деле, этому социуму с Акуниным, например, или с любым другим коммерческим писателем удобней, чем со мной. Потому что он предсказуем на тысячу шагов. И не принесет никаких сюрпризов. Да, у них плохие тексты. Они мало чем отличаются от графоманов. Но зато они предсказуемы! Дают возможность зарабатывать на них деньги, ничего при этом, в сущности, не делая.
— И все, в чем нуждается социум, — так в неких грезах, чтобы этот процесс разложения не ощущать…
— Да, но не ощущать его невозможно. Социум разлагается на глазах, но его способности разложения оказались гораздо значительней, чем мы о них думали.
— Это действительно самовоспроизводящаяся система или ее сметет очередной кризис?
— Я думаю, что это надолго. Еще десятилетиями можно будет ставить всякие заплаты, производить политику латания дыр.
— А если вся экономика России рухнет?
— Ну и что? Рухнет, обыватель встрепенется, испугается, потом снова придет в себя и опять замрет. Либо мы поменяем имперский порядок вещей, который пришел с Романовыми, или все останется как есть. Только так. И с литературой точно так же. Она так и не стала независимой от идеологии. Наоборот, зависит от нее больше, чем при Брежневе. Потому что коммерция — это, по сути, та же идеология, только опорные знаки другие. Тем более, что в этой коммерческой идеологии очень много махровой советской идеологии. Имперский этикет так и не ушел в прошлое. А чтобы это произошло, нужно не бояться остаться наедине с самим собой. Среднестатистический потребитель мне не может простить, что я заставляю его это делать — заставляю посмотреть на себя, себя расчленить, удавить в себе совка.
— Вам не кажется, что обыватель и так ведет какое-то сомнамбулическое существование, а ему еще вдобавок делают инъекции снотворного?
— Я даже не могу его ругать, потому что чувствую его трагедию. Его вырвали из одной жизни, вписали в другую, вот он так и висит между ними. Сколько бы он ни говорил по мобильному телефону, сколько бы он ни сидел за компьютером, сколько бы ни ходил в бутики и покорно не смотрел тот коммерческий кошмар, что ему показывают, все равно в своем подсознании он там — в советской власти. Его откровенно жалко. Быть на его месте я бы не хотел.
— А стоило бы, если бы это было возможно, навязывать ту литературу, которую мы с вами считаем качественной?
— Ее хотя бы просто издавали нормально. Теми тиражами, которыми она достойна быть издана. Не минимальными тиражами, которые разлетаются быстро, а тем, которые позволяют писателю вести нормальный образ жизни. Для этого нужна какая-то инфраструктура. Нынешняя позиция издателя — это откровенный саботаж. И даже когда появляются какие-то качественные вещи, они делают так, чтобы они ни до кого не доходили.
— А что вы читаете в последнее время?
— В основном то, что появилось давно. Читаю французских философов-постмодернистов: Дерриду, Батая и других.
— Как вы относитесь к Уэльбеку и Бегбедеру?
— Никак. Среднестатистическая литература.
— Где же в современной культуре еще теплится жизнь?
— Живет только кино. Потому что есть безусловные имена: Гринуэй, Триер.
— А не ощущается ли недостатка в таких критиках, как Вячеслав Курицын?
— Критики как таковой просто нет, есть журналистика. Герои 90-х сделали много ошибок. Им казалось, что они будут учителями новых русских. А те быстро объяснили, что им учителя не нужны. Курицына, кстати, тоже можно причислить к героям 90-х.
— Вам не кажется, что в какой-то момент начнется канонизация этих героев.
— Я в это не верю. Думаю, что этого никогда не будет.
— Но Малевич, Кандинский вернулись на свои места.
— Русская культура не переварила авангард. Многим еще кажется, что «Черный квадрат» — это издевательство, что-то ненастоящее. Есть какая-то бесчувственность, разлитая в атомах русского воздуха. Между тем, Малевич идеально изобразил начало Первой мировой. Он нарисовал зеркало, только покрытое черной краской.
— Я собираю интерпретации этой картины, эта пополнит мою коллекцию…
— Я от очень многих так называемых интеллигентных людей слышал, что их обманули, что Малевич просто не сумел нарисовать пейзаж. И переубедить их невозможно. Это неглупые люди. Что же говорить про остальных? Как будто все сидели в сибирском лагере, и что-то там отморозили, какие-то нервные окончания. В результате — полное бесчувствие.
— А на Западе?
— Там просто это началось немного пораньше. У нас были передвижники, а у них уже импрессионисты, Ван Гог и так далее. И на Западе такие ценности, как демократия, при всем нашем скепсисе к Западу, чуть четче прописаны. И коммерциализация там происходила менее болезненно. У нас же лучших отодвигают в сторону, чтобы они никому не мешали, потому что на них еще не научились зарабатывать деньги. У нас полная отмороженность.
— Как Вы относитесь к Андрею Платонову?
— Тупиковый путь, как и у меня, наверное. Это случай когда писатель начинает какую-то линию и закрывает ее. Платонов единственный, кто описал Россию при Ленине и в двадцатые годы за пределами Москвы. Гражданскую войну мы в сущности знаем, как она была или в Одессе, или в Москве, или в Петербурге. Мне и Вагинов, и Добычин, и Зощенко нравятся. Кроме Булгакова. «Мастер и Маргарита» — это просто китч.
— А к Мамлееву?
— Для меня это все-таки фигура предшествующего периода. Мне ближе то, что он делал в 60-е годы. Тогда это был мощный прорыв. Так же как Венечка Ерофеев. Герои 90-х несли другой жизненный опыт.
— Вам не кажется, что герои 90-х проживали тексты, а сейчас их производят?
— Тогда не было еще книжного бизнеса. Он так не давил. У писателя сейчас нет ни возможности, ни стимула «проживать». Сейчас от писателя требуется только одно — чтобы он не мешал продавать его книжки. Сегодня я бы близко не подошел к издательствам с книжкой вроде «Как я и как меня». Это была бы совершенно безнадежная затея для писателя без имени.
— Какие у Вас ближайшие планы?
— У меня есть готовые, но еще не опубликованные книги. Одна из них называется «Темная сторона России» — это сборник рассказов, посвященных темному русскому подсознанию. Есть еще сборник эссе.
Беседу вел Михаил БОЙКО