Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 2, 2009
Мария Ватутина. «Девочка наша. Сборник стихов».
М., «Элит», 2008.
Мария Ватутина — поэт известный в литературном цехе, автор нескольких книг, публиковалась практически во всех «толстых» и многих «тонких» журналах, в антологиях последнего времени. Ее голос, всегда довольно трагический, в последние годы зазвучал с особенной силой и глубиной.
Всем! Всем! Всем!
Девочка наша стала ходить в бассейн!
— Растрясись, толстожопая, растрясись, — разрешила мать.
И давай ее собирать…
И пришла она в раздевалочку, и сидит себе в тишине.
Вдруг заходят четыре девочки, словно ангелы во плоти.
Наша смотрит во все гляделочки, хочет даже уйти:
— Дал же бог очертания, — думает, — разве снимешь при них белье?!
У меня трусы «до свидания, молодость», и грудь отродясь не стояла, горе мое…
Не умела сказать, наша девочка, что в условиях нелюбви
Человек сам себя не любит, и любить-то бывает нечего — не завезли.
Не возлелеяли, не согрели, не счистили скорлупу до белка, до любви.
Девочка, ты наша девочка, нелюбимая наша девочка, плыви, плыви.
Вот о присутствии любви-нелюбви в мире и говорит с нами поэт Мария Ватутина. О матери, об отце, о своем ли детстве или же о любимом мужчине — во всех ее стихах живет боязнь потери даже не самой любви, а той надежды на нее, которая изначально дана человеку, вложена в его сердце. Первая мысль, с которой человек рождается — мысль о любви, о том, что в мире есть мать, которая его любит. Во взрослом возрасте это мысль о том, что тебя любит другой человек — чужой и в то же время такой родной. И всю жизнь эта мысль подвергается сомнению, ибо родной и любимый всегда уходит, предает, снова становится чужим. И тогда приходит последняя мысль, с которой человек покидает мир — о том, что его любит Бог. Тяжела жизнь человека, который живет без этих мыслей-надежд.
Лирический герой Марии Ватутиной — «нелюбимая наша девочка». С этим она и живет, точнее, пытается жить, ибо жить так нельзя, негуманно, должно быть запрещено. Нельзя не любить человека — близкого, родного, единокровного. Это преступление. Жаль, что люди не услышали того, что Господь говорил им: Бог есть любовь. Что есть Нелюбовь — думаю, ясно без слов. Не-Бог.
Трагедия лирической героини Ватутиной — в изначальной нелюбви. От ее строк становится по-настоящему страшно:
Мама, ну, хоть в начале ты любила меня?
…………………………………………………
…Долго и драматично мама, мой личный враг,
Злобу в меня вбивала, шкурила душу мне…
И на фоне этой трагедии — другая, не менее страшная:
Апрель — насмешка, Благовест — фантом.
Мне двадцать лет. Меня приговорили
Быть пустоцветом в мире золотом,
Бесплодным телом ласковой Марии…
Слава Богу, что у этой, второй трагедии, — счастливый финал:
…Спустя пятнадцать лет зачать мальца.
Носиться с ним, как с писаною торбой.
Когда бы жизнь рассматривать с конца,
В ней постепенно все предстанет нормой.
Да, глядя на жизнь с конца, — свою ли, чужую — видишь, для чего все было так, а не иначе. Каждый штрих судьбы тогда можно не оправдать — объяснить. Никто ведь не обещал, что судьба должна быть доброй. К кому-то она беспричинно добра, к кому-то неоправданно жестока. Почему? Я не берусь ответить.
Не трави мне душу прошедшим временем
Времени нет вообще
Время плавает черным семенем
В бабушкином борще
………………………………………………
Над борщом наклонюсь для верности
Низко и мне видны
Жировые круги поверхности
Ужасы глубины
В лирической героине Марии Ватутиной — очень много автобиографического. Все, о чем она пишет — пережито, пропущено через горнило судьбы, выстрадано и выплакано. От этого — трагический пафос поэтического мира Ватутиной. Она предъявляет серьезные претензии к миру. Она к нему сурова, и он взаимно суров к ней.
…Кто стоял и, проверяя
Руки, уши, пыл в груди,
Говорил: тебе такая
Жизнь подходит, проходи.
Говорил: иди навечно,
Будет хлеб и зрелищ тьма.
Вот и тьма. Но все — конечно,
Люди, зрелища, дома.
Истории, рассказанные поэтом Марией Ватутиной в этой книге, совпадают с ее мироощущением. Трагедия — начало всего: любви, жизни, литературы.
Он был почти что волк, почти морской. Он жил со мной и с ней в одной квартире, и мы мирились с этим, не о мире шел разговор, но о любви мирской…
…Вынашивала третьего в утробе законная и плакала в кулак. Кедровником пропахшая, волной соленой, черным воздухом читинским, я возвращалась в дом ее со свинским клеймом счастливой бабы запасной.
Я двадцать лет не вспоминала их. Они исчезли всей семьею дружно, когда он научил меня всему, что должны уметь в когорте запасных.
Стихи Ватутиной по-цветаевски откровенны, до последней капли искренности. Жить так — трудно, почти смертельно. Писать так — можно и нужно. Писать иначе — просто не имеет смысла.
Лично мне не хватает в этой книге одного — простого человеческого счастья. От стихов Ватутиной болит то, что называется душа. А хотелось бы, чтобы в самом конце, в послевкусии, вместе с терпкостью и благородной горечью оставалось немного солнца. Которого и хочется пожелать замечательному поэту Марии Ватутиной.
Андрей КОРОВИН
Щировский Владимир Евгеньевич. Танец души: Стихотворения и поэмы.
2-е изд. испр. и доп. Серия «Серебряный век. Паралипоменон».
М.: Водолей Publishers, 2008.
Всего 32 года жизни было отпущено поэту, который мог изменить русскую поэзию советской эпохи. А его имя известно такому узкому кругу специалистов, что де-факто его до сих пор в русской поэзии не существует. Точнее — до сих пор не существовало. Но благодаря издательству «Водолей Publishers», которое прилагает титанические усилия по возвращению забытых имен в русскую литературу, нам, наконец, явлено наследие Владимира Щировского в том объеме, в каком ему суждено было «не сгореть», сохраниться. В истории с архивом Щировского булгаковская аксиома «рукописи не горят» оказалась плохо работающей. Большая часть архива поэта не сохранилась. Самое удивительное — что вообще не сохранилось рукописей, написанных рукой самого поэта! Даже о внешности его мы можем судить лишь по двум плохо сохранившимся фотографиям, и это в ХХ веке, веке фотографии!
Первая книга Щировского (первая в полном смысле — прижизненных книг у него не было) вышла в «Водолее» в 2007 году в миниатюрной серии «Малый Серебряный век» тиражом 100 экземпляров и моментально стала раритетом. Подлинные ценители поэзии «раскусили» истинную ценность поэзии Щировского с первых же строк:
Нам и пуль роковые свинцы,
Нам и в светлых снегах бубенцы,
Нам и нежность, и книги, и водка.
Но смешна и обидна давно
Потаскухи кривая походка
И невкусно простое вино.
Я впадаю в тебя, гадкий день,
Я впадаю в твою дребедень,
Как впадает в маразм старикашка.
И, вкушая свой утренний чай
Из цветистой фаянсовой чашки,
Сам себе говорю — «не скучай».
…………………………………….
…………………………………….
Можно выстроить карточный дом,
Можно черствым и злостным стихом
Современников переупрямить;
Можно просто ценить вечера
И свою олимпийскую память,
Предводящую бегом пера…
Но к чему многомерность планет,
И театр, и завод, и совет,
И отхожее место, и койка —
Если крепче аттических бронь
Эта женская — верно и стойко —
На глазах моих медлит ладонь?
Здесь слышатся и зазвучавший в эмиграции жесткий голос Ходасевича, и грядущий рык Высоцкого, и все, что чувствовали, но не произнесли современники Щировского.
Вообще, судьба Щировского не похожа ни на одну другую судьбу поэта его поколения. Он родился в Москве, был поздним и единственным сыном бывшего сенатора в отставке. Рос, однако, в усадьбе под Харьковом, там поступил в мужскую гимназию. Из-за революции гимназию закрыли, умер и любящий отец. И все-таки Щировскому удалось окончить семилетку, параллельно учась в музыкальном училище. По окончании семилетки в Харькове Щировский поступил в Ленинграде на факультет языко-материальных культур, откуда его исключили по доносу земляка-харьковчанина «за сокрытие соцпроисхождения». В 1930-м Щировский с женой были вынуждены уехать в Харьков, где практически впроголодь жила большая семья родных поэта. В 31-м его арестовали, но довольно скоро отпустили. Затем призвали в армию. После демобилизации Щировского они с женой поехали в Москву, но там удержаться не удалось, и они, по совету знакомых, отправились в Крым. В Керчи Щировского снова арестовали, в результате чего он оказался в психбольнице. После выздоровления его спасло музыкальное образование, помогавшее как-то прокормиться. С началом войны поэт, конечно же, был призван в армию… 1941 год стал последним годом жизни Владимира Щировского. Могила его неизвестна…
Мне кажется, Щировский мог бы быть близок обэриутам, если бы знал об их существовании:
Я верю — почему-то, кто-то
Замкнул, как бешенство в вине,
В гробах — желание полета
И стуки заключил в стене,
Что, видимостями окутан,
Мир невидимкою летел,
Когда нам раб Господень Ньютон
Сказал о тяготенье тел…
Стихи Щировского были одобрены Волошиным, Пастернаком, холодно отнесся к ним Николай Тихонов. Была у него даже мимолетная встреча с Ахматовой. Но все это, к сожалению, никак не отразилось на творческой судьбе поэта и его стихов. Возможно, потому, что Щировскому и его стихам ничем и нельзя было помочь, они были чужды советской власти всей своей сущностью:
…Век был — экстерн, проходимец, калека;
Но проступило на лоне веков
Тонкое детство двадцатого века:
Скрябин, Эйнштейн, Пикассо, Гумилев…
Девушка, ах! Вы глядите на тучку.
Внемлите птичке… Я вами пленен.
Провинциалочка! Милую ручку
Дайте поэту кошмарных времен…
Год написания — 1931, написано в Харькове. Здесь вам и «кошмарные времена», и расстрелянный десятилетие назад и запрещенный в СССР Гумилев… За одни эти строчки могли посадить, будь автор чуть более известен.
А уж если взять его поэму «Бес», то она — насквозь контрреволюционна, говоря языком того времени.
В рощах, где растет земляника,
По ночам отдыхают тощие бесы,
Придорожные бесы моей страны.
Бесам свойственно горние вздоры молоть,
И осеннего злата драгую щепоть
Бес, прелестной березы из-за,
Агроному прохожему мечет в глаза…
……………………………………….
Но, влюблен наповал,
Иногда воплощается бес.
Вот он, с рожками, через забор перелез…
Щеголь бес — полосатая майка,
И конторщикова балалайка…
Научает познанью добра и зла…
Согрешившая скотница,
Произведя ребенка,
Нарицает его Револьт Иванович…
А конторщик берет
В колхозе расчет
И в бесовской Москве
Находит поприще и необходимый уют.
А как он описывает Москву — большевистскую столицу! — в 1935 году:
Матросская Тишина, Сивцев Вражек, Плющиха, Балчуг,
Живут себе люди тихо,
Вожделеют, жаждут и алчут.
Здесь во вшивом своем плодородии,
В хохотке уголовной грусти
Проживают мрачно плазмодии
И порхают веселые тьфусти…
Далее следует история о том, как бес втерся в доверие к старому царскому генералу, соблазнил его дочь и настучал на старичка на Лубянку… Старичка-генерала, конечно, арестовали и расстреляли, а сам бес неожиданно… лопнул… Но — …
А в дальней деревне чернеет изба,
В ней ветхую люльку качает судьба,
В люльке лежит,
Насосавшись на ночь
Скотницыным материнским молоком,
Со своими дядьями по отцу незнаком,
Сын беса — Револьт Иваныч…
Вот такая страшная поэма-предсказание вышла из-под пера Щировского в 35-м году. Видимо, не попалась она на глаза стукачей и следователей в свое время, иначе не миновать бы поэту судьбы царского генерала.
Неизвестность была некоторое время спасением Щировского от репрессий. И хотя совсем избежать внимания органов ему не удалось, но судьба его уникальна для русского поэта — он погиб не в лагерях, не на передовой великой войны на глазах десятков свидетелей, не в своей постели «при нотариусе и враче» — во время эвакуации машину с ранеными, в числе которых был Щировский, разнесло прямым попаданием немецкого снаряда. Случайно этому был свидетелем керченский сосед Щировского. Иначе бы он навсегда остался «пропавшим без вести». Вот такая уж вышла судьба.
Вот, послушайте, чей будущий голос слышится? —
Пусть мне приснятся сны дневные,
Чтоб песни нежить и нести,
Пусть песни нежные и хищные
Слетят на подоконник вечности.
Ну чем не Губанов, скажите?
Последнее известное стихотворение Щировского заканчивается пронзительными строками, соразмерными, пожалуй, позднему Георгию Иванову:
Засыпаю, усталый от красных и рыжих…
И единственный сон много лет берегу:
В белой шапочке девушка едет на лыжах,
Пахнет елкой и сумрак лежит на снегу.
Трагическая недосказанность поэзии Щировского будет лежать на совести XX века наряду с именами Бориса Поплавского, Константина Вагинова, Леонида Губанова и других недоосуществленных поэтов с невероятно большим данным им талантом. Но и то, что мы знаем, безусловно, достойно того, чтобы навсегда войти в историю русской поэзии.
Андрей КОРОВИН