Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 3, 2008
Эссе
В небольшом Коктебеле литературный фестиваль мгновенно стал событием для всех.
На пляже, в татарском духане, на площади возле автобусной станции пошли толки о странных сборищах у Дома поэта. Местные жительницы, не всегда одобрительно, задавались вопросом: о чем так долго можно разговаривать?.. По вечерам возле кафе «Богема» задерживались курортники. Они стояли под окнами и внимательно, чтобы не упустить суть, слушали, как поэты читают стихи.
Утром третьего дня тихая женщина, убиравшая мой номер, стала неожиданно интересоваться фестивалем. И вдруг спросила:
— А правда, что Волошин не был великим поэтом и значение его раздуто?
Я удивился, она начала объяснять: у них в поселке все только и говорят: Волошин, Волошин… Между тем вчера она слышала от администраторши, женщины очень образованной, что Волошину просто повезло: прекрасный на юге дом, со всей России съезжались поэты и художники, поэты считали его художником, художники — поэтом, и оттого он, вроде, со всеми ладил и вместе со всеми попал в историю…
Что тут можно было ответить? Я помнил еще времена своего жительства в Крыму, когда легенда о коктебельском затворнике только-только набирала силу. Появлялись первые статьи, первые книги. Поэтично настроенные девушки вписывали в свои девичьи альбомы вместе со стихами Цветаевой стихи Волошина, вклеивали картинки Карадага с его, волошинским, профилем. Крымские литераторы, все до единого мечтавшие об одиноких зимних вечерах в хорошем домике у моря, приняли тогда жизнь Волошина как свою собственную мечту. Хотелось взирать на море вдали от людского шума и, подпитываясь видами обожженных степей, тянуть из себя мелодию за мелодией. Этот идеал хорошо выразил поэт из Симферополя Андрей Поляков:
Красив, кто каждым словом зачерпнул
из Иордана ночи и молчанья,
кто сам в себе, как в дереве, уснул
чтоб слышать плеск, и свист, и щебетанье.
Он помнит птиц, не сеет и не жнет
он знает рыб, и трудной речи просит
и ласточка ему чабрец несет
и окунь — полглотка воды приносит.
Помню я также и тот день, когда в аудитории родного филологического факультета один эрудированный преподаватель поразил нас признанием. Именно это признание, слово в слово, повторила упомянутая уже администраторша. Я не забыл оторопь от слов своего преподавателя. И то, как бросился перечитывать, и то, как ничего не мог понять: почему не великий?.. в чем не великий?.. как отличить?.. Но вскоре удивление прошло, уступив место невинной юношеской браваде, и мы сами стали шокировать поэтичных девушек этим открытием.
И вот теперь я вдруг убеждаюсь, что эта тайна, развенчанный миф Коктебеля, через многие годы проникла в массы.
Что делать? Создавать новые мифы? Может быть, этому и послужит фестиваль.
В Коктебеле я не был очень давно, с детства. Интересно взглянуть на Дом поэта новым, взрослым взглядом. Конечно, прекрасны волошинские акварели. Одного взгляда достаточно, чтобы понять это. Но сам дом и все, что я в нем снова увидел — мастерская художника, строгие ряды книг, простая мебель, голова Таиах, художнический уют, — во всем почудился вдруг хороший вкус… французского буржуа начала XX века. Именно так, среди грубоватой простоты, среди мебели цвета антик, удачно подобранных книг и модных картин, в той же самой атмосфере коротали свои дни образованнейшие французские лавочники. Но может быть, я и не прав…
Коктебель же, безусловно, прекрасен. Со мною многие не согласятся. Но мне он понравился. Возможно, потому что я был уже наслышан: «Коктебель теперь не тот», «Коктебель испортился». Недавно прошел даже какой-то фильм об этом, с моралью в конце… Я заранее знал куда ехал — в испорченный Коктебель. В общем, это оказалось правдой.
Один добродушный, но строгий поэт, участник фестиваля, прогуливаясь по безумной набережной, среди полуобнаженной публики и рядов смердящих харчевен, заметил: «Весь этот городок следовало бы окружить специальными войсками, а сверху присыпать каким-нибудь порошком…»
Но все равно этот гротесковый мир, напоминавший временами картины из романов Маркеса, не мог не удивить. Желание приехать сюда на более длительный срок, пожить, описать и домыслить увиденное в какой-нибудь повести, возникло сходу.
В эту повесть я поместил бы красочное объявление, висевшее на дереве в парке. О том, что все желающие приглашаются на феодосийскую «выставку движущихся динозавров». Я бы написал, не скрывая иронии, но в то же время, пытаясь разобраться в сложной природе южной меланхолии, о том, как местные торговцы упаковывают в коробку обычное комнатное растение и выдают его за «Дерево счастья». Я бы перечислил каждый камень, продающийся здесь на лотке и, запомнив наставления продавцов, прибавил бы каждому камню болезнь, от которой он должен избавить. Грусть местного захолустья и приморскую тоску по дальним странам выразила бы бумажка, висевшая на шиферной ограде какого-то убогого шалмана. На этом листке с помощью дешевого матричного принтера было начертано: «Каждый вечер звезды мирового джаза — у нас». Я бы не забыл упомянуть в этой повести плавающий из бухты в сторону Карадага проржавевший баркас с пиратским «Веселым Роджером» — я не видел других мест, где бы законы судоходства, предписывающие вывешивать на мачтах государственные флаги, так легко попирались бы законами сезонного карнавала. В моей повести нашлось бы место элегантной женщине на набережной с черной карликовой свиньей. За 10 гривен с этой свиньей можно было сфотографироваться на свой фотоаппарат. Ходили достоверные слухи, что неотразимая хозяйка этого существа, украшенного в коммерческих целях очками и кудрявой гривой, живет в Коктебеле уже третий месяц на деньги, добытые трудами своего компаньона. Один дерзкий поэт из Киева намеревался выкрасть мини-пига. У него была навязчивая, но невинная идея — пустить животное в море и посмотреть, плавают ли свиньи. Говорят, в отсутствии хозяйки ему удалось даже проникнуть в заветный загончик. Но смирное с виду животное оказало поэту упорное сопротивление, и поэт был вынужден отступить. В эту повесть наряду с подобными достоверными домыслами можно было бы включить документально записанные разговоры с торговцами. Например, такой. Я спрашиваю у одной продавщицы камней: «Это сердолик?». И она, продавщица индийского и среднеазиатского сердолика, отвечает: «Сердолик». «Крымский?» — «Конечно, крымский, местный, Коктебельский». И как я коварно (разузнав от других, менее лукавых торговцев) выкладываю: «Местного сердолика уже давно нет?». И как не задумываясь ловко и убедительно она лжет: «А у нас из старых запасов». Хироманты, мошенники, попрошайки на набережной — все это выглядело артистично, все это стоило бы описать и додумать. Во всей этой повести на переднем плане был бы, прежде всего, легкий вымысел жизни и дух веселой предприимчивости.
Тем, кто приехал на этот раз в Коктебель на фестиваль, несказанно повезло. Они смогли увидеть и послушать людей необычайных. Часто ли приезжает к нам Алексей Цветков? Часто ли можно побывать на его вечере, послушать чтение им собственных стихов, понаблюдать за этим красивым человеком? Полная собранность, изучающий, недоверчивый взгляд, пластика борца, готового к схватке. На поэтических вечерах он, в отличии от большинства, внимательно слушал выступления всех поэтов, приглядывался ко всем. Люди как таковые — интересны этому человеку.
Вместе с поэтом Станиславом Минаковым он провел на веранде Дома поэта мастер-класс поэзии — по-моему, это было одно из самых значительных и запоминающихся событий.
Представить собственные стихи и послушать отзыв мэтра пришли поэты разные, разного возраста, различной степени одаренности.
Как ответить им, как помочь? Что скажет Цветков, какие найдет слова, чтобы выразить свое отношение и не обидеть пришедших? Интрига завораживала.
Очень жаль, не нашлось в тот день диктофона. Этот мастер-класс следовало бы записать полностью и дать в каком-нибудь журнале как пример убедительно честного, тонкого и правдивого разбора стихов.
Наблюдать это действие со стороны, не принеся на суд свои сочинения, было, конечно, приятно. Здесь целая драматургия и, если хотите, «человеческий документ». Вот совсем юные девушки, совершенно разные, из разных городов, вот какой-то подвыпивший (волнение) немолодой пиит, вот по правую руку сидит чета пенсионного возраста. У жены в руках дрожат листы со стихами. Мужу скоро выходить. Он берет у нее один лист, потом отдает. Эти люди прожили большую часть жизни. Может быть, кроме стихов у них ничего нет. Наконец он выходит, представляется, немного о себе. Минаков говорит ему:
— У меня вопрос. Вот вы, человек зрелый, выпустивший не одну книгу стихов, почему вы решили прийти на мастер-класс и просить совета?
Ответ быстр, почти резок:
— Да потому что нет у меня ни в чем уверенности!
И он читает свои стихи.
Нет, я не берусь пересказывать то, что нужно было видеть собственными глазами. Повторяю, все это следовало бы записать. А может, снять об этом документальный фильм.
Через некоторое время после открытия фестиваля стало известно, что в Коктебель инкогнито прибыл из-за океана отшельник Саша Соколов.
К отшельнику в дом пошли делегации. Узнав, что «Культурная инициатива» (Юра Цветков и Данил Файзов) под благовидным предлогом (устроить вечер) тоже решили сходить, упросил их взять меня с собой.
И вот сам Саша Соколов сидит за столом, а в качестве закуски поднимает кусочек крымского помидора.
Немногочисленные гости, какое-то напряжение, все знают, что Саша Соколов любит одиночество и не любит лишних людей.
Неожиданно о том, как ему нравится Коктебель:
— Пойдите, посмотрите на набережную. Нигде в мире нет таких красивых людей, как у нас. Кругом вырождение: Франция, Америка…
Кто-то из присутствующих осторожно возражает, мол, что это за люди на набережной? С утра до вечера танцы, грохот, чад. Как они одеты. Как говорят. Он не согласен, ему все равно нравится.
Коротко стриженый, сухопарый, невысокий, речь замедленная, очень мягок в своих движениях. И чем-то похож на обычного учителя физкультуры. Рядом с ним его жена-американка, тренер по гребле.
Я смотрю на него, и лезет в голову из кенжеевского «Памяти Арсения Тарковского»:
…в невозможной юности, вдалеке,
если б знал ты, как я тебя любил,
если б ведал, как я тебя читал —
и по книжкам тощим, и наизусть,
по Москве, по гиблым ее местам,
а теперь молчу, перечесть боюсь.
Я не знал тогда чудесных мест, описанных Сашей Соколовым в его первых романах. Мое детство прошло совсем в иных, южных декорациях. Но было приятно узнавать знакомые дорожки, по которым приходилось идти вслед за автором «Школы для дураков», натыкаясь в его прозе на слово «Стрюцкий» или на «Д. Заточник», — я понимал с радостью, что когда-то по тем же самым книгам, по тем же самым страницам словарей и хрестоматий бродил этот писатель.
…Это был странный, переходный момент роста. Помню его по себе и по своим приятелям-филологам, пробовавшим писать прозу. Мы вдруг разом, не сговариваясь, отказывались от сюжетов, становились «орудием языка», писали нечто туманное, спонтанное, временами под Белого, временами под Битова, такой провинциальный «поток сознания».
Чем это объяснить? Возможно, тут понадобился бы физиолог, разбирающийся в этапах юношеского взросления. Но есть одно простое и вполне допустимое объяснение этой нашей общей ненависти к сюжету — филологический факультет. Как-то курсе на третьем я подсчитал приблизительное количество страниц, которые предстояло одолеть по русской и зарубежной литературе, а затем разделил на приблизительное количество дней, остававшихся до начала сессии. И выходило так, что в день (а ведь существовало еще много других предметов) нужно было прочитывать что-то около восьмисот страниц. Помню, как в коридорах и курилках девушки, составлявшие подавляющее большинство из учащихся на филфаке, пересказывали друг другу сюжеты великих романов и повестей. Как медленно, но упорно вырастала в нас, медлительных юношах филфака, составлявших подавляющее меньшинство, ненависть к интриге, к событиям, к делам литературных героев. Как мы уходили в словари, энциклопедии, как зарывались в словесный песок. Слова становились для нас украшением, каждое жило отдельно, как в каком-нибудь орфографическом минимуме. Слова вступали друг с другом в особые, близкие отношения. Найдутся специалисты, которые станут объяснять сложность прозы Саши Соколова какими-нибудь глубинными языковыми процессами. Докажут теоретически, отчего «железнодорожная ветка» превращается у него в «ветку акации», а затем оживает до «Веты Акатовой». Но мне почему-то видится за этим не «орудие языка», не какая-то сложная механика взаимодействия. Мне видится скучающий, живой, полный сил юноша-филолог, заключенный в застенках родного филфака… Да, я чувствовал в Саше Соколове родную душу. Он был один из нас. Один упорный и почти гениальный человек, который растянул этот короткий физиологический период развития юноши на всю жизнь. Он пошел в этой своей «задержке» до конца и создал прозу, которую можно, как какой-нибудь волшебный сборник упражнений по грамматике, читать с любой страницы.
Скажу, что вернувшись в Москву, не выдержал, перечитал два его лучших романа. К счастью, все личные опасения были развеяны. Наоборот, я понял то, чего не понимал раньше, только догадываясь об этом. «Школа для дураков» — и пусть меня упрекнут в упрощении — это такая прихотливо написанная традиционная русская книга о детстве, о юности. Скажу больше: книга автобиографическая. Именно так, не сознавая этого, читал ее и раньше. Здесь есть все и именно это запоминается, остается: и типичный двор послевоенного детства, и его персонажи, строгий отец, мать, первая любовь, первая смерть, соседи, учителя, дачный поселок, любимые мальчишеские вещи. Все это, конечно же, причудливо и нарочито преломлено. Ну и что?
Более того, роман дает нам совершенно точные характеры, точную психологию.
Взять, например, главного героя и знаменитое начало:
«Так, но с чего же начать, какими словами? Все равно, начни словами: там, на пристанционном пруду. На пристанционном? Но это неверно, стилистическая ошибка, Водокачка непременно бы поправила, пристанционным называют буфет или газетный киоск, но не пруд, пруд может быть только околостанционным. Ну, назови его околостанционным, разве в этом дело. Хорошо, тогда я так и начну: там, на околостанционном пруду. Минутку, а станция, сама станция, пожалуйста, если не трудно, опиши станцию…»
Это проза юного перфекциониста, которому на роду написано создавать мало, но все созданное им будет результатом честного и упорного труда. Литературная судьба самого Саши Соколова уже предсказана этим началом. Сколько было изведено бумаги, перечеркнуто страниц, уничтожено замыслов и даже самих мыслей о каких-либо замыслах? Этого мы не знаем. Но явно этот навязчивый голос, прерывавший рассказчика в «Школе для дураков», не раз в жизни прерывал и запутывал самого писателя.
Или, например, сам мальчик. Автор мог ограничиться, написать так: «Этот мальчик с детства чувствовал, что жизнь коротка и, когда он видел девочку, свою ровесницу, то перед ним мгновенно начинали проходить картины того, как эта девочка станет девушкой, потом женщиной, начнет стареть…». Но Саша Соколов пишет, нанизывая детали, пишет своим чудесным чуть замутненным слогом, постоянно вставая на место этого мальчика: «Я увидел маленькую девочку, она вела на веревке собаку — они шли в сторону станции. Я знал, сейчас девочка идет на пруд, она будет купаться и купать свою простую собаку, а затем минует сколько-то лет, девочка станет взрослой и начнет жить взрослой жизнью: выйдет замуж, будет читать серьезные книги, спешить и опаздывать на работу, покупать мебель, часами говорить по телефону, стирать чулки…» — и так на целую страницу, циклично, иногда с грустными подробностями: «…ходить в гости и пьянеть от вина, завидовать соседям и птицам, следить за метеосводками, вытирать пыль, считать копейки, ждать ребенка, ходить к зубному». А затем: «…ездить на юг, воспитывать детей, часами простаивать в очередях», но — заключает Саша Соколов: «…забывать обо всем на свете, занимать деньги, жить, как живут все, и вспоминать дачу, пруд и простую собаку».
Кто-нибудь скажет, что таких мудрых мальчиков не бывает и этот мудрый мальчик выдуман. Но наверняка найдутся и те, — я присоединюсь к их числу, — которые засвидетельствуют: такие мудрые мальчики существуют.
Главное, что мальчики эти никогда не взрослеют. И весь мир остается для них таким же загадочным, таким же полным сакральных мальчишеских вещиц, среди которых — сургуч, бечевка, пожарная бочка с цветущей водой, сачок для ловли бабочек, флюгер на крыше, компостер в руках ревизора «электрических поездов».
Этот мальчик выражается и думает приподнято, с некоторой наивной, но очень обаятельной серьезностью, напоминающей то ли пафос знаменитого Коли Красоткина из «Братьев Карамазовых», то ли восторженность и деловитость другого русского «мальчика» — Николая Гумилева.
Этот пафос выражает весь детский восторг от «велосипедного ветра» и весь детский ужас от «предсмертных подушек».
Главное же, что несмотря на общие невеселые ноты, звучащие в романе, «Школа для дураков» — это редкая в XX веке книга нашего счастья, а не книга наших ужасов и страданий. Именно в этом, а не в стилистических изысках, кажется мне, Саша Соколов и есть продолжатель дела Набокова.
На одном из последних вечеров фестиваля — а это был вечер, посвященный легендарному СМОГу — он читал отрывок своего текста, написанного им когда-то в Греции. И это снова был отрывок, полный счастья и радости. Он стоял справа от стола и почему-то запомнилось, что на нем были белые кроссовки.
«Что же это был за вечер? Пожалуйста, опиши», — так, подражая ему, можно было бы продолжить и завершить: «Вечер был».
Да, вечер был, и был он чудесен. Его никто не ждал. Он возник спонтанно, благодаря усердию организаторов и многим счастливым обстоятельствам.
На площадке у Дома поэта выступали трое. Седобородый Владимир Алейников, уже давно обосновавшийся в Коктебеле; прихрамывающий, повторюсь, красивый человек Алексей Цветков; и Саша Соколов, которому пошел уже седьмой десяток — «самое молодое общество гениев», в неполном составе, так по одной из версий и расшифровывался СМОГ.
Алейников начал с рассказа о судьбах своих друзей. Запомнилось суровое предостережение молодым: «Не искушайте судьбу, не искушайте, все сбывается». В самом конце, уже после Саши Соколова, он читал по книжке свои стихи. В какой-то момент во всем Коктебеле отключили свет — и перестал работать микрофон. Слушатели подтащили пластиковые креслица ближе, сели полукругом, вечер приобрел оттенок еще более дружеский и откровенный. Когда стало темней, Алексей Цветков достал откуда-то фонарик и, держа его в руке, светил в книгу Алейникову. Так, в темноте, при свете маленького фонаря в руках Цветкова и проходило… Временами электричество снова включали, толпы на набережной громко взвизгивали, издалека начинали доноситься бубны дикарей, но вскоре свет снова потухал, и в темноте светилось только маленькое пространство у стола, да еще немного проступала из мрака беленая бледная стена Дома поэта.
Это и была сегодняшняя, настоящая, живая жизнь этого дома. И все радовалось такому стечению людей и счастливых обстоятельств, и духи прошлого — если духи и вправду имеют силу — витали в воздухе одного из сентябрьских вечеров года 2007-го.
Александр Барбух — прозаик, сценарист, драматург. Родился в 1970 году в Симферополе. До 5 курса учился в Литературном институте им. А.М. Горького, на отделении прозы. Окончил филологический факультет Симферопольского государственного университета. В середине 90-х годов — ведущий литературной полосы «Новой ежедневной газеты». Последние 5 лет работает на телевидении сценаристом. Живет в Москве.