Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 12, 2008
Венки от трех столиц
Москва прощалась с Эмилем Лотяну… Но не только Москва.
Траурные венки трех государств выстроились у задней стены на сцене Дома кино. На лентах золотились надписи от множества московских организаций, от посольства Румынии, от посольства Молдавии. Эмиль Лотяну органически соединял в себе романскую и славянскую ипостаси человеческой культуры. Благодаря его горячему, щедрому, романтическому таланту миллионы кинозрителей испытали очарование русской балерины Анны Павловой, гения румынского языка Михая Эминеску, героев Чехова и Горького, бродячих музыкантов цыганского племени.
Эмиль был поэтом. Он был автором нескольких сборников стихотворений, когда шагнул в мир кинематографа. И стал поэтом экрана, поклонником и творцом красоты, певцом неуемной страсти, высоты человеческого духа, героики. Он был, пожалуй, последним крупным романтиком двадцатого века. Редким, столь редким в наши дни — хоть заноси в Красную книгу. Беречь бы таких и холить, цены им нет. И замены тоже нет.
Обидно и больно, что в последние годы Эмиль Лотяну, полный творческой энергии, не имел возможности ставить картины. И только недавно привалили какие-то деньги, замаячило осуществление давних планов, но было поздно. Силы оказались подорваны. Он умел бороться за правду, за свои принципы, за своих друзей, но не умел жить по волчьи законам дикого рынка, не был приспособлен к борьбе без правил. За его жизнелюбием, солнечным темпераментом, творческой одержимостью вырисовывалась одинокая тень Дон Кихота. Порой я ловил в его жарких южных глазах недоумение: неужели есть люди, смирившиеся с вялой серой жизнью?
Как бы не колебалась стрелка его сердца, она всегда указывала на полюс прекрасного в искусстве. Эта вера была его путеводной звездой. Он всю жизнь работал на износ — вдохновенно и требовательно. Ни себе, ни другим спуску не давал. Он был настоящий трудоголик. Это его спасло от многих соблазнов — он в молодости (а я его помню с девятнадцати лет!) был красавцем, этаким римским кудрявым юношей, сердцеедом и баловнем судьбы. Казалось, он заиграется, упоенный собой, как Нарцисс, блеснет бенгальским огнем и — ищи, свищи. А в нем царили спасительная взыскательность, целеустремленность, глубина. Он стал ярким, самобытным режиссером. Его фильмы принесут радость и следующим поколениям. Зрители, уставшие от киношной чернухи и порнухи, будут с восторженной завистью встречать его пламенных героев.
Навсегда сохраню память о моем старом друге, стихи которого я стал переводить чуть ли не в середине прошлого века. Потому, прощаясь с ним, у его гроба я прочитал перевод одного из лучших его стихотворений (смерть поэта придала им горькое, горестное звучание):
Люби меня…
Люби меня, как перед расставаньем
В конце времен, на роковой черте,
Окутай волосами и дыханьем
И научи губами немоте.
Мой стебелек, шальная сумасбродка,
На радость мне, на сладкую беду
Вся вечность мне покажется короткой,
Когда к тебе я снова припаду.
Прижмись и обними до боли нежной,
В своей красе бесследно утопи,
С отчаяньем утраты неизбежной
В неповторимый миг меня люби!
Окутай волосами и дыханьем
И научи губами немоте,
Люби меня, как перед расставаньем
В конце времен, на роковой черте.
Гнев и нежность поэта
Любопытно наблюдать, как в двух соседних (теперь почти соседних, если иметь ввиду появление новых государств) странах поэзия развивается решительно разными путями.
Еще отвлечься от временной и весьма искусственной похожести литератур так называемого соцреализма и обратиться к национальным традициям, то обнаружим несомненное тяготение русской поэзии к земле, реалиям, конкретности, даже к разговорной речи. Поэзия добывается из прозы, как золото из руды (см. «поэзия — та же добыча радия…», или «из какого сора растут стихи…»). Я бы сказал, что рабочий стол русского поэта устанавливается перед распахнутым окном, а иногда выносится прямо на площадь («улица корчится безъязыкая…»). А типичный румынский поэт — совсем напротив. Он выносит свой стол на вершину горы, поближе к звездам, к снам. Отвлеченная вдохновенность, метафорическая (скорей — метафизическая) образность, полное отстранение от языка прозы (несмотря на господство верлибра!) являются отличительными чертами современной румынской поэзии. Наша русская крайность — антипоэзия в духе Пригова, румынская крайность — сверхпоэзия в духе Стэнеску. Пригова мы знаем, а вот пример из Овидиу Рыуряну:
Когда рыдает душа, я слышу, как плачут скрипки и флейты,
Когда душа радуется, я вижу потоки светящихся радуг,
Когда душа отдыхает, спит и брат мой — Господь.
(«Слезы, радость и отдых поэта»)
Но, слава Богу, настоящий поэт не сводится к тому или иному литературному течению. Он сам по себе, порой даже перпендикулярен общим тенденциям. Таков и Мирча Динеску.
Известно, нельзя объять необъятное, а Динеску именно к этому стремится в каждом из своих стихотворений. Ему нужно, чтобы стихотворение было одновременно и лиричным, и саркастическим, и отвлеченно-философским, и вызывающе конкретным. Он хочет такого сплава, чтобы современное мировосприятие выражалось спонтанно во всей своей противоречивой сложности.
С первых его шагов (Динеску родился в конце 1950 года, дебютировал в 1967 году) уже можно было догадаться, что он встанет поперек горла режиму Чаушеску. Что и случилось. Фрондерство переросло в бунтарство, он стал заправским диссидентом. За несколько месяцев до падения диктатора поэта посадили под домашний арест. Осенью 1989 года мне, в сущности, конспиративно удалось увидеться с ним на несколько секунд (его вызвали в Союз писателей, «сопровождаюшие» отстали) и вручить ему успевшую у нас выйти его книжку «Избранное» с моим предисловием… Мы обнялись.
— «До лучших времен!» — успел сказать он на прощание.
И лучшие времена не заставили себя долго ждать. В дни декабрьской революции 1989 года Мирча Динеску одним из первых оказался в здании телецентра, вошел в комитет национального спасения, потом стал руководителем Союза писателей Румынии, главным редактором сатирической газеты «Кацавенку», издателем… Правда, революционная эйфория быстро сменилась демократической драчкой (вроде как у нас), и завистники пытались «съесть» Динеску. Но талант несъедобен. У поэта можно отнять посты, но не имя. Динеску с присущим ему темпераментом пишет, печатается и пользуется все большей известностью у себя дома и за рубежом. Его стиль по-прежнему — резкость, образность, контрастность. Вызывающая внутренняя свобода горделивого творца.
Признание началось, пожалуй, со сборника «Владелец мостов» (1976), который удивил читателя чуть ли не детской непосредственностью, ранимостью и — презрительным снобизмом, гневом. В стихотворении «Динамит» он пишет:
я добрый малый
которого вы обычно встречаете в трамвае
с буханкой хлеба как с фотоаппаратом под мышкой
………………………………..
приходит время когда я чувствую себя динамитом
и выхожу на городскую окраину
чтобы счастливо взорваться
В творчестве Мирчи Динеску, на удивление органично сочетающем классические традиции с дерзким новаторством, всеми цветами спектра своеобразно преломляются не только лучи родной поэзии, но и отсветы мировой художественной культуры. Особо следует отметить внимание поэта к русской поэзии — от Маяковского и Есенина до Высоцкого и Бродского. Кстати, Мирча Динеску вместе с женой Марией, отлично владеющей русским языком, участвует в переводе современных русских поэтов на румынский язык.
Динеску тянется к нежности и чурается ее, поддается романтике и тут же отгораживается от нее извинительной улыбкой: «Когда б ты заснула, любимая, на рельсах, зардевшиеся поезда на цыпочках обходили бы тебя… прилетел бы ангел из-под высоких вокзальных сводов разглаживать твой сон павлиньими перьями… на площадях раздавали бы даром мыльные пузыри…»
Динеску неистощим в рискованных и искусных ассоциациях и одновременно ему совестно и противно быть искусным в мире кричащих несоответствий и безобразий. Поэт создает и тут же разрушает, тревожит, тормошит, заставляет трезво и требовательно смотреть правде в глаза — на мир, стремящийся к потребительскому раю в экологическом аду. Критик Лучиан Райку справедливо заметил: «Смесь отчаяния и жизненного торжества, сарказма и блистательной игры, трезвости и нежности, мудрости слегка преждевременной и клоунады совсем не во вред Мирче Динеску. Он умеет играючи достигать и моменты истинной глубины, знает цену серьезности. Он отсюда, из этой страны, из этого континента, из этого ХХ-го века».
Я помню Мирчу Динеску молодым дерзким юношей — глядишь, а ему уже за пятьдесят. Но он по-прежнему такой же раздражитель общества, герой легенд и сплетен, любимец молодежи и, конечно, действующий и остро воздействующий поэт.
* * *
В свое время я написал:
По генам, по снимкам рентгеновым,
по анатомическим данным
нет разницы между гением
и графоманом…
А можно продолжить мысль. Творение гения не определяется телом, это точно, хотя и неразрывно связано с ним. Но только ли с ним? Если существование духа не исчерпывается существованием плоти, если не полностью принадлежит плоти, то откуда делается вывод об исчезновении духовного «я» вместе с прекращением жизни его тела? Скрипка, смычок и скрипач… Музыка не умирает вместе со скрипачом и скрипкой.
Личность — как дерево. Корни — с землей, а крона — с солнцем. Я уж не говорю о лесе…
* * *
Три источника поэзии: озарение, переживание, изобретение. Остальное — инерция, ремесленничество, графомания.
Две стороны продолжения жизни поэзии: появление нового поэта и развитие поэзии по своим внутренним законам.
* * *
Кирилл Анкудинов (талантливый критик, живущий в Майкопе) в «Лит. России» № 50, 2007, хоть и с оговорками, но преклоняется перед Юрием Кузнецовым. «Юрий Кузнецов был пророком — и это не метафора и не преувеличение».
Мощный талант, спору нет. Но перехваленный смолоду (Кожинов назвал его гением), однобокий, без развития, деградирующий к концу века. Его сочинения «Сошествие в ад» и «Христос» почти графоманские (я не дочитал), а отдельные стихи — просто пародийные.
…И вот перед нами
Тень показалась, как туча в удушливый день.
Тень приближалась — косматая страшная тень.
…Это был Левиафан! И ударом хвоста
Ад всколыхнул и обрушил его на Христа.
Молнии злобы Христа оперили, как стрелы,
Он их стряхнул — и зеленую ветку омелы
Бросил в противника острым обратным концом.
Пал Сатана на колени и рухнул лицом.
В последнем интервью Владимиру Бондаренко (опубликованном в Ex libris НГ) Юрий Кузнецов, говоря о работе над «Раем», докатился до пошлой публицистики — о кризисе октября 1993 года:
« — …Я еще подумываю, будет ли в Раю Григорий Распутин? Я склонен к этому, подумаю… А что касается живых людей, попавших у меня в Ад, думаю, это почти бесспорно. Много зла сделали. Ответственны перед Богом. Те, например, кто подписал письмо 42 либеральных писателей об уничтожении инакомыслящих, — куда их было девать? Только в Ад».
Правда, талант поэта нет-нет да и пробивался. Из его стихов 1991 года меня поразил «Живой голос» — даже пожалел, что не мною написано…
Я был с ним шапочно знаком. Грубоватый, крупный, малоподвижный, похожий на памятник. Одновременно было в нем что-то рыхлое, бабистое (мягкое, вялое рукопожатие). Однажды сидели вместе за столом в ЦДЛ — он, я и Женька Карпов с Ольгой Афремовой (которую Женька настойчиво продвигал). Юра вещал: «Женщины поэтами не бывают…»
Незадолго до его смерти мы выступали вместе с другими авторами на вечере Литинститута…
Патриотисты в некрологе объявили его великим.
В том же номере газеты К. Кедров, процитировав Пришвина («Пора признать, что любовь свободна от деторождения, а поэзия от стихов»), добавил от себя: «Поэзия умна. Но ум не поэзия. Поэзия религиозна, но религия не поэзия». Оба молодцы.
* * *
Моление Христа в Гефсиманском саду дошло до нас. Каким образом — таинственным, чудесным? Кому и как открылось? Не знаю, свидетелей не было. Но такое не придумаешь. Как сказал бы Ницше: «человеческое, слишком человеческое». Ортодоксам даже «невыгодно». Ибо Иисус ведет себя совсем не как Бог. Это Сын Человеческий, скорбящий смертельно, обращается к Богу-Отцу, а не Бог говорит Сам с Собою.
Благодаря таким человеческим черточкам нельзя не верить в Христа. Недаром мне как-то Сёмен Липкин сказал, когда мы с ним гуляли в Переделкине:
— Я плохой еврей. Я люблю Христа.
* * *
Добрица Чосич писал о встрече с Л. Леоновым.
Леонов утверждал:
«Все произошедшее было нужно, необходимо, чтобы Россия стала тем, чем она есть сегодня. Россия была рудой, которую нужно было загрузить в мартеновскую печь, в температуру десять тысяч градусов, чтобы она переплавилась в благородный металл…»
Гуманист! Я по глупости тоже использовал образ расплавленного металла в стихотворении к окончанию школы: «…чтоб изготовленной сталью были бы мы включены / прочной полезной деталью / В аппаратуру страны». Но я о нас, учениках, в 17 лет. А тут — умудренный писатель о своей стране. Может быть, становился в позу перед иностранцем?
Он же о своих творческих пристрастиях: «Писатели делятся на пишущих о том, что видят — лес над озером (Толстой, Чехов, Пушкин), и на пишущих о том, что отражается в воде (Гоголь, Достоевский, Щедрин). Я не люблю первых».
Интересно, что-то есть. Но все-таки вульгарно…
О Шолохове: «Посмотрим, что будет. Надо подождать…»
Осторожно сказал, но не слабо!
Наконец, сам Чосич о Леонове: «Это большой русский. Трагичный писатель. Нереализованный дар».
Это верно. В чем-то и сам виноват. Его сосед Катаев писал на старости лет блестяще, а Леонов вымучил «Пирамиду», которую никто не читает.
* * *
Запали в память чьи-то любительские строки:
Красота от Бога,
Любовь — от сатаны…
* * *
В конце прошлого 2007 года купил газетку «Наше время», потому что увидел анонс на первой полосе: «Румыния жаждет крови. Террор в Бессарабии». Прочитал — как объелся дерьма. Старосоветская наглая ложь. Решил было написать в редакцию, но, к моему удовольствию, на последней странице увидел объявление: «Вниманию подписчиков и читателей! Газета временно прекращает свой выход…» Ну и слава Богу!
* * *
В троллейбусе высокий длиннолицый тощий старик встал в проходе. Немолодая женщина хочет уступить ему место. Он ей твердо: — Я никогда не сажусь…
И после короткой паузы:
— Я свое отсидел…
* * *
В журнале «Сити класс» (январь-март 2008 г.) объявляется, в частности, платный курс лекций некоего Ивана Рыбкина совместно с Эдуардом Падаром на тему «Позитивное программирование прошлого и будущего». Вот ловкачи! Обещают обучить «технике перепросмотра прошлого», спрашивая: «Вы считаете, что нельзя изменить ничего в своем прошлом?»
Но если отвлечься от рекламных трюков, то есть над чем задуматься. Прошлое человека действительно не является чем-то неизменным, застывшим, оно со временем подвержено вольным или невольным изменениям. Даже книга, неизменная книга, и та меняется, когда ее перечитываешь через годы. Я давно собираюсь написать один и тот же эпизод в нескольких вариантах воспоминаний…
* * *
Омар Хайям:
Нам жизнь навязана: ее круговорот
Ошеломляет нас, но миг один — и вот
Уже пора уйти, не зная цели жизни,
Приход бессмысленный, бессмысленный уход.
(Не знаю, чей перевод.) Привел потому, что уж больно близко к пушкинскому «Дар напрасный, дар случайный…»
* * *
М. Горький: «В природе, которая окружает нас и враждебна нам, красоты нет, красоту человек создает сам из глубин своей души». (Несобранные лит.-крит. статьи. М., 1941, стр. 483.) Удивительная слепота.
* * *
Случайно наткнулся на стихотворение Якова Хелемского 1968 года. Весьма слабое, но «замечательное» по контрасту с последующим:
Я входил и в огонь и в воду,
Много видел…
Трубы медные были тоже.
Я прошел и сквозь них когда-то… И т.д.
Как не вспомнить, что еще раньше, в 1957, году Сельвинский написал:
Я испытал и славу и бесславье.
Я пережил и войны и любовь;
Со мной играли в кости югославы,
Мне песни пел чукотский зверолов.
…………………………………………………..
Я видел все. Чего еще мне ждать?..
Как высшую хочу я благодать —
Одним глазком взглянуть на Коммунизм.
И вот, наконец, «тему закрывает» Бродский знаменитым стихотворением 1980-го года «Я входил вместо дикого зверя в клетку…»
* * *
Попалась на глаза книга «Выдающиеся произведения советской литературы 1950 года» (по Сталинским премиям). Редкая убогость. Издано в 1952 году в «Совписе». Тогдашний студент Литинститута, я «текущей» литературой не интересовался и правильно делал. Надо сказать, что и впоследствии журнальная советская литература для меня как бы не существовала, я следил только за некоторыми поэтами и спорными вещами…
* * *
Попробовал читать «бестселлер» Сидни Шелдона «Ты боишься темноты?» — не пошло. Сухое ремесло. А на обложке: «Писатель, которому нет равных!» Попробовал Устинову — «Гений пустого места». Тоже «несъедобно». Зато с любопытством прочитал «Разгром» Фадеева. Каюсь, в школьные годы целиком не читал, достаточно было школьной хрестоматии.
Ну да, талантливый молодой писатель. Но вещь какая-то неосмысленная и странная. Эти партизаны — красные? Погибают, а во имя чего? Скорей, похоже на нечто стихийное. И жутковатый вопрос: какой новый мир построят Левинсон, Морозко, Метелица, если победят? Думаю, Фадееву это в голову не приходило. Опять же странно, что эта вещь широко пропагандировалась в советское время чуть ли не как образец соцреализма.
* * *
Посмертная книга Толи Кобенкова «Однажды досказать…». Очень неровная. Он бы не так составил, он на моих глазах писал все лучше и лучше. Вот стихотворение:
…и когда из елей выходит ель,
и она одна — как все сразу ели,
и когда Вифлеемская колыбель —
это все, какие есть колыбели,
я тогда — в свирель, чтобы в ту свирель —
по моей дорожке бы — все свирели.
Точка. Отлично! Но есть продолжение:
и когда из мороза выходит дед
чтобы все увидели деда мороза,
и когда божий мир — это божий свет,
мне не боле тринадцати, я поэт
и кишкой за рифму «мороза-роза»…
Зачем «я поэт» и «кишка»?
Теперь видно, с какими издержками он, освобождая себя, пробивался к современному стилю.
Он про меня сказал, что я — не литературный человек. А сам он, мне стало ясней, был вполне литературным. И по контекстным установкам, и по житейскому поведению. За короткое время и меня втянул в литературные круги.
Спросил себя: а как же я? Столько лет в этой среде, и — «не литературный»? Да, так. У меня не было никакой литературной стратегии. Я как бы плыл по течению, интуитивно полагая, что течение само знает, куда меня несет. И не ошибся. Жизнь заканчивается с определенным итогом: мое присутствие в литературе оказалось прочней, чем у многих и многих, которые упорно ставили себе стратегические цели и на время достигали их…
* * *
О совпадениях. Известны текстуально совпадающие строки у Г. Иванова и Б. Чичибабина: «И никто нам не поможет, / И не надо помогать». (Правда, в контексте смысл разный. У Иванова — потому, что мы того не стоим, у Чичибабина — сами справимся.) А есть еще у Володи Соколова: «Мне не может никто и не должен помочь». Это из стихотворения 70-х годов.
* * *
У меня с Александром Ивановым был забавный случай. Он напечатал пародию на меня. С эпиграфом из моего стихотворения. Читаю — в эпиграфе ошибка: вместо «излучение» — «извлечение».
Встречаю его в ЦДЛ, говорю: «Саша, пародируй сколько хочешь, но не искажай цитату!» А он вытянулся во весь свой нешуточный рост и изрек: «Я никогда не ошибаюсь!» Я опешил. Прибежал домой, смотрю, действительно: в сборнике «извлечение».
Я до этого не видел! Правда, он мог бы и догадаться, что опечатка…
Кстати, у него не пародии, а, как правило, — стихотворные фельетоны на поэтов.
* * *
Реже, но жильцы продолжают выбрасывать книги. Я чуть ли не ежедневно заглядываю в мусорные контейнеры. Недавно подобрал «Унесенные ветром», однотомник Фицжеральда и др. Но самое поразительное: наткнулся на редкую, ценную антологию поэзии Ежова и Шамурина. А в палатке уцененных книг у метро «1905 года» — томики избранных стихотворений Самойлова, Смелякова, Тряпкина по 10 рублей (билет на троллейбус стоит 17 р.!). Первых раскупили, но Тряпкин еще лежит.
* * *
Я работал в аппарате правления СП СССР и в свое время с удивлением понял, что характеристики для поездки за рубеж никем не читаются. Зачем? Если есть характеристика, значит она положительная, иначе просто ее не выдают. Наличие характеристики равносильно рекомендации. В чем и подписывалась «тройка» — администрация, партком и профком. Однако параллельно изготавливалась для инстанций и краткая информация о данном товарище, она, секретная, ему не показывалась — называлась «объективка»… Это было особенно удобно в тех случаях, когда отказать в характеристике нельзя, а рекомендовать боязно. Пусть инстанции по объективке решают.
Согласования шли в трех отделах аппарата ЦК (пропаганды, культуры, международном) и, конечно, в КГБ. На практике частенько получалось так: решение Секретариата СП об отправке такой-то делегации за рубеж сообщалось в указанные инстанции, оттуда по телефону поступала корректировка: такого-то не надо, давайте другого. Тут же прежнее решение Секретариата уничтожалось, сочинялось другое и отправлялось «наверх». И так иногда по два-три раза…
Секретность соблюдалась такая же, как во взаимоотношениях с «литом». Запреты цензуры должны были брать на себя работники редакций.
* * *
Во время гражданской войны белые пели:
Мы смело в бой пойдем
За Русь святую
И, как один, прольем
Кровь молодую.
Красные, не смущаясь, подхватили и пошли дальше — решили не кровь пролить, а совсем умереть:
Мы смело в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем
В борьбе за это.
Пели, не обращая внимания на то, что, если «как один, умрем», кто же останется? Нелепый и страшноватый мотив смерти уже маячил в песне на слова Ф. Шкулева «Мы кузнецы»:
…и за желанную свободу
Мы все страдали и умрем.
Невольное (подсознательное?) некрофильство. И действительно — «мы за ценой не постоим» — умирали за свободу… для Ленина-Сталина. …Победили, а кто остался жив?
* * *
У Маяковского немало шероховатостей, корявостей и просто ошибок. Но его энергетика так сильна, что годами ничего такого не замечаешь. Например, только недавно обратил внимание на неправильное ударение в рифме «понуро-конуру» («Облако в штанах»), или «Навсегда теперь язык в зубах затворится». («Сергею Есенину».) Как это — «язык в зубах»?
(Не в оправдание будь сказано, но все-таки «правильные», гладкие стихи сотен профессиональных поэтов не стоят гроша ломаного!)
Колдовство стиха — поверх смысла. В юности я с удовольствием читал у Блока, скажем, такое: «Все на свете, все на свете знают: / Счастья нет, / И который раз в руках сжимают / Пистолет. / И который раз, смеясь и плача, / Вновь живут…» А ведь можно было придраться: почему это «все знают»? Не все! И почему «счастья нет»? У кого как… И откуда «у всех» пистолет? И что это за фраза «в который раз вновь живут»? Помните у Ваншенкина о жизни: «Я люблю тебя снова и снова»?!
Маяковский, говоря о предсмертных стихах Есенина, цитирует строки «Предназначенное расставанье / Обещает встречу впереди…» и добавляет: «Если бы Есенин подумал, он написал бы «Предначертанное…». Почему Маяковский обращает внимание на звук, а не на смысл? Неужели мистицизм самоубийцы ему был безразличен? Также, отвлекаясь от содержания, он рассматривал с точки зрения формы явно контрреволюционные стихи Гиппиус.
С таким же удовольствием я смаковал звукопись у Маяковского, — не вдумываясь: «Пули погуще, / По оробелым, / В гущу бегущих, / Грянь, парабеллум!»
А в его стихотворении «Сергею Есенину» есть образ, который пугающе аукнулся в предсмертном «Во весь голос»:
«И несут стихов заупокойный лом» (это об Есенине)
«В курганах слов, похоронивших стих,
Железки строк случайно обнаруживая…» (это о своих стихах!)
(Кстати, подозреваю, что «Во весь голос» — это вступление к поэме «Плохо». Пишет же Маяковский в автобиографии «Я сам» (1928 г.): «Пишу поэму «Плохо»…
Он не склонен был к мистификациям, как Гоголь.)
* * *
В послевоенные годы вдруг разразилась, как зараза, борьба в очередях с вопросом «кто последний?» Зло отвечали: «Здесь последних нет!». И победили. Надолго воцарилась кривая замена — «кто крайний?»
Постепенно «последний» вернулся, но и сейчас нет-нет да услышишь «кто крайний?»…
О совпадениях
В августе 49-го, когда меня приняли в Литинститут, у меня до занятий оказалось свободными дней десять. Я в отличном настроении гулял наобум по Москве. Тогда и сочинилось:
Я иду, шатаюсь по Москве,
Про любовь свистеть не перестану.
Ветерок гуляет в голове,
Ветерок гуляет по карманам.
Я тогда не знал хлебниковское «…ветерок в голове, в пугачевском тулупчике я иду по Москве». Потом, лет через десять, появилась песенка Шпаликова «А я иду, шагаю по Москве…»
* * *
Теодос Харнак утверждает, что «либо Христос воскрес — и тогда христианство истинно, либо Он не воскресал — и тогда христианство не имеет никакого смысла». Никакого смысла?! Лев Толстой страстно доказывал обратное. И не без успеха. Другое дело, что он ударялся в другую крайность, пытаясь избавиться от какой-либо тайны вообще. А если без крайностей? Нагорная проповедь — вот самая суть христианства. По ней я стараюсь жить. По ней я сверяю тот или иной свой поступок — с совестью. Христианской.
Что до Воскресения, то нет у меня простого ответа. Судя по первоисточникам, очевидно, что Христос воскрес не так, как Лазарь, то есть не вернулся к прежней человеческой жизни. Произошло преображение, явление тайной непостижимой ипостаси, пусть на время в привычном человеческом облике. Христос проходит сквозь стены, неизвестно как появляется и исчезает, неизвестно, где ночует и т.д. С другой стороны — дает убедиться Фоме, что Он — и во плоти, если тому так важно. И покидает Землю до второго Пришествия. Воскресения как бы и нет. Просто прекратилась, полностью завершившись, человеческая миссия Христа. Осталась небесная. Но при этом и земная победа над смертью состоялась — вот он, Христос, через две тысячи лет во главе мировой религии! Кто может отрицать этот факт? Благодаря Христу вошел в мир и Ветхий Завет, и мусульманство не обходится без Исы — Иисуса Христа. Его существование, Его присутствие в мире и во мне — несомненны. Легче верить, но лучше — знать.
Стремление к такому знанию не отрицает веру, а дружит с ней. Вера же (догматическая) чурается знания. Хотя в итоге — сколько бы слов не тратилось на разные толкования (в том числе и на это), истине достаточно двух слов:
Христос воскрес!
* * *
Екатерина Вторая, не в пример Сталину, любила повторять:
— В обществе всегда находится человек, который умнее меня.
— Меньшинство обычно более право, чем большинство.
* * *
Маяковский сначала хотел спрятать звон свой в мягкое, женское, потом всю свою звонкую силу поэта отдавал атакующему классу. Кстати, и Есенина приравнял к своей звонкости: «умер звонкий забулдыга-подмастерье». А после его смерти — перед собственной гибелью — с ним аукнулся Мандельштам: «Лучше сердце мое разорвите / Вы на синего звона куски…» Кстати, у Маяковского было «сердце отдать временам на разрыв». Если продолжать тему переклички двух столь различных поэтов, то как не вспомнить «все это отдам за одно только слово ласковое человечье» Маяковского и «Я все отдам за жизнь / мне так нужна забота, / И спичка серная меня б согреть могла» Мандельштама…
* * *
Гениальный Лермонтов, пожалуй, ни одну женщину по-настоящему не любил. Он ждал любви к себе, требовал любви («такой душе ты знала ль цену?»). А Кудимова в этом зря обвиняла Пушкина. Он-то умел любить женщину за то, что она женщина, а не за признание его гения…
Кирилл Ковальджи — поэт, прозаик, критик, переводчик. Родился в Бессарабии в 1930 году. Окончил Литературный институт имени А. М. Горького. Член Союза писателей Москвы, редактор сетевого журнала «Пролог». Автор многочисленных книг стихов и прозы. Выпустил сборники стихов: «Испытание» (1955), «Голоса» (1972), «После полудня» (1981), «Избранная лирика» (2007) и др. Автор романа «Лиманские истории» (1970). Постоянный автор «Детей Ра». Живет и работает в Москве.