(переводы и вступительная статья Ольги Татариновой)
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 5, 2007
23 февраля 2007 года, в День защитника Отечества, мы проводили в последний путь замечательную русскую поэтессу, переводчицу, педагога, члена редколлегии журнала «Крещатик» Ольгу Ивановну Татаринову (1939-2007).
Оля, чистейший, ангелоподобный человек, была нежным другом нашей редакции, часто приходила к нам, в Большой Знаменский переулок.
Мы издали две книги ее стихов, она подготовила к печати в нашем издательстве «Вест-Консалтинг» еще две — книгу прозы «Невеста в черном» и — в соавторстве с Вальдемаром Вебером — сборник переводов выдающегося немецкого поэта Готфрида Бенна. В настоящее время завершается предпечатная подготовка этих изданий, над которыми мы теперь работаем (в техническом плане) вместе с поэтом Игорем Болычевым. Все, что наметила Ольга Татаринова, мы доведем до ума. Книги обязательно выйдут.
А сейчас мы предлагаем вашему внимаю статью Ольги Татариновой о Готфриде Бенне и ее неопубликованные переводы.
Редакция
Ольга ТАТАРИНОВА
ГОТФРИД БЕНН
«Резец, орган, кисть! Счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! Бледнеет жизнь земная.»
Евгений Баратынский
Один из крупнейших немецких поэтов ХХ века, да и всей мировой поэзии, Готфрид Бенн (1886-1956) вступал в литературу в начале века как экспрессионист, через некоторое время признанный глава направления, поэт «отрицания». Яркая манера его письма, изобилующая отталкивающими подробностями жизни и смерти, была нацелена на развенчание ложных ценностей, как он понимал тогда, буржуазной культуры, бездушной цивилизации, не приносящей человеку никакого облегчения в неизбывных ужасах бытия — бессмысленного мучительного распада от рождения до неотменимой гибели, заведомой обреченности всего живого. Его первая книга стихов, сразу принесшая ему громкую известность, так и называлась — «Морг». Стихи этой книги кипели от неприятия лицемерия и лжи общественной морали, развенчивали не совмещающиеся с окружающей действительностью елейные догмы нравственности и добра. В этом он, как, впрочем, и весь немецкий экспрессионизм в поэзии — Георг Гейм, Эренштейн, Франц Верфель и т.д. — близок раннему Маяковскому, которого Бенн совершенно не случайно в своей знаменитой статье «Проблемы лирики» называет в ряду наиболее ценимых им поэтов века. Весьма отчетливая параллель между немецким экспрессионизмом и нашим поэтическим авангардом предреволюционной поры — футуризмом, кубофутуризмом, эгофутуризмом — определенно существует, можно даже сказать, что русский футуризм — в куда большей степени литературно-исторический аналог немецкого экспрессионизма, чем футуризма Маринетти, на который он сознательно ориентировался.
На этом пути отрицания застали Бенна «новые» веяния 30-х годов, отрицательный, разрушительный дух которых был им воспринят поначалу сквозь призму своего собственного отношения к миру. Бенн ожидал, что, как и в его собственном поэтическом сознании, за этим отрицанием должны стоять более высокие человеческие ценности, и публично высказался о своих надеждах, связанных с «новым порядком» гитлер-геббельсовского режима. Это тем более объяснимо, что геббельсовская пропаганда ударным образом напирала на «национальное культурное возрождение». Как человек Бенн был очень далек от политической практики жизни. Это очень важно иметь в виду при данных обстоятельствах. Сын небогатого священника, провинциал, приехавший в Берлин получить медицинское образование, он с самых ранних лет был углублен в трудоемкий процесс самосовершенствования, учеба и литературные увлечения, широкий круг серьезного чтения на протяжении молодости, да и всей жизни, делали его специфическим общественно-социальным отшельником, что очень хорошо чувствуется по его автобиографической книге «Doppel Leben» («Двойная жизнь»): в самом названии книги отражен его тезис о том, что художник ведет свою творческую, скрытую, совсем «другую жизнь», чем та его внешняя, видимая и ведомая социальному наблюдателю, соседу, сотруднику, родственникам, общественным институтам, даже, может быть, возлюбленным, и т.д. Тут-то и лежит, на мой взгляд, ключ к тому громкому европейскому скандалу, который разгорелся вокруг имени Готфрида Бенна в тридцатые годы, когда, в связи с открытым письмом к нему Клауса Манна, сына Томаса Манна и автора одного из ярчайших антифашистских произведений той эпохи — романа «Мефисто», от него «отвернулось все прогрессивное человечество», как это называлось в нашей советской пропаганде в связи с аналогичными событиями, связанными с именем Кнута Гамсуна.
Но дело в том, что «абстрактный гуманист» (было такое ругательство в словаре советского фашизма) Готфрид Бенн, чьей религией становилась постепенно в процессе жизненного опыта глубочайшая духовная эволюция человечества, никаким боком не мог прийтись ко двору Третьему Рейху, в результате чего в 1936 году он был исключен из Академии искусств и получил официальный запрет на все виды литературной деятельности и частной практики, и до конца войны работал в глубоком тылу, в военном госпитале по своей медицинской специальности (он был врач-венеролог).
Осознав трагический смысл своей ошибки, поэт углубляется в постижение жизни уже с совершенно иной требовательностью к себе и своему искусству. Strenge (строгость) становится основополагающим понятием его художественной этики. Творчество его с этой поры устремляется к более дальней высоте, к более глубокой глубине — небеса (Himmel), Бог как центральная м и р о с о з и д а ю щ а я категория становятся основными символическими мотивами поэтики Бенна. С позиций ниспровержения Бенн сходит, вступая на путь поиска истины. И это уже и есть тот путь, по которому он идет до конца — и до конца своей жизни, и до последних откровений своей глубокой, завоевавшей мировое признание поздней лирики. Это не только поиск отвлеченной философской истины, в чем он удивительно близок нашему Баратынскому, это поиск также и мерила человеческой справедливости. И в этом аспекте выстраивается новая шкала ценностей, причем это не линейная шкала целенаправленного умозрения; это и не замкнутое построение, которое можно было бы полностью совместить с какой-то определенной философской системой; это «полный ночи и огней» космос, в котором Небеса (как символ и природных начал, и некоего, по Бенну, статичного исходного Промысла), географическое пространство Земли, история (собственно земное время) и культура (проблематичное коллективное нравственное устремление человечества), и самые заброшенные социальные группы населения — все сообщается, все во всем, все едино: «keiner lost sich je aus diesem Bunde der Veilchen, Nesseln und der Orchideen» («Du Liegst und Schweigst») — «никто не исключен из кровной связи крапивы, ландышей и орхидей».
Но и опыт раннего Бенна не отринут вовсе — антиромантический пафос экспрессионизма трансформирован в духовную борьбу за правдивость г о л у б о г о ц в е т а п о э з и и (ввысь устремленного вектора духа) — символ b l a u таким образом также становится важнейшей осью поэтики позднего Бенна. Это blau хоть и бледнеет (с возрастом, по мере накопления трагического опыта жизни), но не покидает д у ш и п о э т а. Диалектика blau такова:
«Пьянящие ливни стихают,
бледнеет голубизна,
яркость кораллы теряют,
вечерняя даль ясна»…
«Эпилог 49» — 1V
Но тем не менее:
И даже я, который рано
и безнадежно стал седым,
в тот вечер беспечально-странный
наполнился сияньем голубым.
«Хороший вечер»
Это очень важно. Можно сказать, диалектика поэтического символа blau — один из ключей к мировоззрению Бенна. Символа веры в добро, в высшее тождество Красоты, Истины и Добра, веры в нравственное могущество подлинно духовной культуры. Через бенновскую диалектику blau становится понятной внутренняя логика, связующая такие противоречащие одно другому, на первый взгляд, стихотворения, как «Ах, высота…» — и «Покинул дом», «Ход времен» — и цикл «Эпилог», «Мне встречались люди» — и «Никто не заплачет», и т.д. Ведь иллюзия сознания, не совпадающая с трагическим опытом жизни, — это и есть ложнопоэтическое blau, решительный поход против которого наметился еще в девятнадцатом веке в реалистическом искусстве и был продолжен авангардом начала века, в русле которого начинал ранний Бенн. Этот же решительный поход выражен и в «Меланхолическом размышлении», одном из центральных произведений позднего Бенна:
Прочтешь порой, как в колыбели лета
безоблачен, безбрежен день стрекоз,
и думаешь — да есть ли счастье это,
не ложь ли тут, не заблужденье ль грез?
В медвяном духе, в струнности жужжанья,
в беспечной легкокрылости одежд,
как будто здесь не знают умиранья,
иной уловит тщетность всех надежд —
фальшивое, пустое попурри
агонии, гнездящейся внутри.
Поэту, который так мужественно и прямо смотрит в «тянущую воронку» («Есть гибельность особая…»), размышляя над нею о жизни и добре, мы тотчас верим, когда он говорит:
Но парки нить порвать всегда готовы,
лишь руку хрупкую ты можешь взять,
извлечь из недр особенное слово
и в этот раз, сейчас — его сказать.
«Лежишь, молчишь…»
Когда Готфрид Бенн говорит: «Жизнь — это мостов наведенье над потоком, что все унесет», в этом особое мужество духа, великий духовный стоицизм. Его стихи отправляют к самому глубокому и откровенному размышлению о конечных, апокалипсических судьбах бытия, о роли человека в мироздании, его ответственности перед Промыслом, проблематичности его места во вселенной. Здесь гнездится смысл одной из вершинных формул Бенна, резко противопоставляющей его философские позиции банальности и пошлости, и даже одному, если не главному, из ведущих мотивов цивилизации: «Несовместим со счастьем дух» («dienst du dem Gegengluck, dem Geist», буквально — служишь ты противосчастью, Духу) одного из величайших его стихотворений «Einsumer nie…», в нашем переводе — «Как никогда ты одинок…» Это точка совершенно новых культурных, духовных, философских отсчетов. Один из его горячих поклонников, и в то же время идейных оппонентов Иоганнес Бехер называл Бенна «наркоманом смерти». Действительно, неприятие смерти тотальное, болезненное эманируют его стихи, и он не пытается этого скрыть. Он как бы только об этом и пишет, только об этом и думает. Смерть, неизбежность смерти омрачает для него всю картину бытия. Гибельность, деструктивная картина истории, культуры — все это не по нутру Готфриду Бенну, но он как бы вынужден честно констатировать, что так вот все и есть. Но на этой констатации совсем даже не оканчивается его анализ бытия, неправы те (многие), кто видит в нем только эту сторону его особливой мрачной духовности. Нет, это не упоение смертью, это приглашение к совершенно новому духовному, творческому напряжению человеческого существования:
Кто ограничивает колею,
стремясь свою не ранить быстротечность,
тот предает себя небытию,
того, кто углублен, вбирает вечность.
«Wer Wiederkehr in Traumen Weiss…» —
«Кто жил в мечтах своих былым…»
В той же самой своей во многом программной статье «Проблемы лирики» он также проливает свет на осевое направление своих духовных устремлений, настаивая на том, что человеку, полностью сформировавшемуся как биологический вид, остается только духовная эволюция, духовное развитие, а оно беспредельно и, в сущности, человек еще даже не дозрел до того, чтобы по-настоящему определять свои задачи во всем доступном ему на пути этого развития масштабе. Автору этой статьи всегда безумно хотелось представить себе хотя бы мысленно реакцию Готфрида Бенна на «Философию общего дела» Николая Федорова, важной составляющей которой, в аспекте этого сопоставления, является полное неприятие окончательности факта физического умирания и вера в то, что человечество располагает, по Промыслу Творения, достаточными духовными и интеллектуальными ресурсами, чтобы в результате своей духовной эволюции преодолеть смертную природу человека (а значит, и всего живого). Мне кажется, Готфриду Бенну должна была бы понравиться эта религиозно-философская доктрина. Но конечно же, это только из области духовного визионерства. Вообще же, Бенн любил русскую культуру, русскую литературу (разумеется, дореволюционную). Она была ему близка своей духовной углубленностью, бесстрашием перед тягчайшими проблемами бытия.
Именно таким образом, путем этой внутренней логики можно понять, как трагический опыт существования переплавляется в Добро, в Вечное, а приятие жизни — в наведение мостов над потоком, который все сносит.
И отсюда же — решительное, последовательное отметание всего внешнего, поверхностного, суетного. Горьким сетованием проходит через всю лирику Бенна этот мотив: «А люди думают, венец заслужен, лишь если герма есть среди аллей» («Меланхолическое размышление», Melanholie).
Духовная эволюция может быть также единственной основой исторического оптимизма — без веры в нее история выглядит безутешно, бессмысленно мрачно. Приверженность идее духовной эволюции является также источником катарсиса этой лирики — и со стороны автора, и со стороны читателя, и моментом гармонии (моментом истины) в этом глубоко трагическом мироощущении. Как Александр Блок все нити своего мрака возводит к «Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита», так же и Бенн обращается к человеческому роду, стоящему на грани самоуничтожения — что было ему очевидно в конце сороковых-начале пятидесятых:
Die Festen sinken und die Arten fallen,
die Rasse Adams, die das Tier verstiess,
nach den Legionen, nасh den Gottern allen,
wenn es auch Traume sind — noch einmal dies.
«Die Zuge deiner»
(Адамов род! Тобою зверь смирен,
рать собрана и боги позабыты…
Пусть это сон — но только б длился он!
«Твои черты»
Таким образом, будучи глубоко экзистенциальным поэтом, поздний Бенн выламывается также и из рамок экзистенциализма как такового, хотя по времени и по основным мотивам своего творчества весьма вписывается в это «общевойсковое» европейское течение. Однако главным моментом экзистенциализма, его кульминацией (если не его тупиковостью) — констатацией абсурдности существования суммарная философема Бенна, условно извлекаемая нами работой мысли и души при знакомстве с его творчеством, не ограничивается.
Творчество позднего Бенна имело сразу же ошеломляющий успех, едва только первые сборники вышли из печати в конце сороковых годов — после двенадцатилетнего молчания автора, после падения Третьего Рейха: люди, прошедшие ужасы актуальной истории, находили в них много созвучного своим глубинным чувствам от пережитого, своим прискорбным выводам относительно общего характера того, что называется общественно-политической жизнью (любой страны). Их душа искала ответов на более глубокие вопросы существования — и один из главных, а может быть, и главнейший: «как же Бог попускает», пользуясь словцом Достоевского. На этом-то и была сосредоточена поэзия Бенна. Именно поэтому имя автора встало в ряду крупнейших имен мировой поэзии. Само собой разумеется, что это был вместе с тем гений родного языка и волшебник слова, владевший тайнами просодии — красота и пленительность звучаний его стихов баснословны, легендарны. Важно заметить притом, что к концу жизни он, гений силлабо-тоники, все чаще и чаще обращается к верлибру, очевидно, находя в этой форме новые для себя возможности выражения своего душевного и жизненного опыта. Верлибры Бенна сейчас уже можно считать классикой ХХ века, но тогда, в сороковые-пятидесятые годы, он показывал в своем верлибровом творчестве пути, по которым, как ему казалось, может в дальнейшем идти развитие поэзии. Там и сейчас есть чему поучиться в этом отношении, порой его верлибры так же красивы чисто просодически, обладают той же волшебной суггестивной силой, как и силлабо-тонические стихи.
Поэзия Готфрида Бенна в переводах Ольги Татариновой
Слово
Бывает, вдруг раскроет слово
Смысл жизни, тайну бытия —
Механика небес готова
Застыть навек, раскрыв себя.
Одно лишь слово — и возносит
Тебя в межзвездный перелет,
А после — тьма, и вновь вопросы,
И бездна, что в себя зовет.
Твои черты
Твои черты завещаны навеки
людской крови, у всех у нас одной,
я зрел их ясно, но в дремотной неге
врасплох захвачен был твоей волной.
И несся я в потоке без оглядки
сквозь игрища и темных кубков звон,
меня влекло к словам глубоким, сладким,
я забывал, что это только сон.
Твердь рушится и вымирают виды,
Адамов род, тобою зверь смирен,
рать собрана и боги позабыты —
пусть это сон, но пусть продлится он…
Берлин
Даже если рухнут стены
и останутся лишь тени
от развалин на песках,
пепелища опустеют,
но они не онемеют —
станет говорить наш прах.
Львам в пустыне будет внятен
звук речей родимых пятен
на остатках от могил;
ордам, племени гиены
скажут рухнувшие стены:
здесь великий Запад был.
Куда?
Куда, по какой дороге
можно вести того,
кто стоит на звездном пороге,
чуя бездны ночной торжество?
О какой мне мечтать свободе,
когда все бежит из-под ног,
когда зло и добро в природе —
только шелест зеленых осок?
Так какого ж еще избранья
и какой уж тут свет наук,
когда так ясны обещанья,
когда сплел уже сети паук?