Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 11, 2006
Всякий раз бывая в Париже, Айги, имевший тут немало друзей и хороших знакомых, спешил встретиться с Вероникой Лосской. И если по каким-либо причинам возникали сложности — скажем, ее не было на месте, или он не мог вырваться из программ с намеченными выступлениями, деловыми свиданиями и т.п. — тяжело вздыхал, переживал. В. Лосская была не просто одним из очень близких людей для Геннадия, но человеком, который, кажется, вносил в его существование некий особый свет. Такое, во всяком случае, ощущение я испытывал, если он, случалось, заговаривал о ней.
Теперь, после смерти поэта, когда какие-то грани его биографии еще не поблекли в памяти тех, кто знал и любил его, одну из первых, кого я попросил поделиться такими воспоминаниями, оказалась именно она.
— Какие воспоминания у Вас сохранились о Геннадии в те времена, когда он еще не выезжал за границу, жил в России?
— Это как раз мое первое знакомство с Айги. Я приехала в Москву летом 1969 года, на две недели. Зная, что у меня будет университетская командировка, я решила отправиться в Москву с туристической визой, чтобы завести знакомства для поисков о Марине Цветаевой, с кем-нибудь договориться о каких-то встречах и так далее, и эту командировку, таким образом, подготовить. У меня была одна знакомая, Вера Александровна Рещикова, которая жила в Москве, из так называемых «репатриантов» по амнистии 1947 года. Она уехала из Парижа с двумя дочками, а мы были очень дружны с ними и с самой Верой Александровной. И когда я приехала к ней, она сразу сказала: «Ой, ты интересуешься Цветаевой, тебе обязательно нужно познакомиться с моим чувашским поэтом…». Мне стало интересно. Замечу, я даже не знала, где находится эта Чувашия… Самую первую встречу с Геной у Веры Александровны в подробностях я не помню. Но помню, что это знакомство было очень интенсивным. Тот факт, что я занималась Цветаевой, что я — русскоязычная — приехала из Парижа, что я интересовалась поэзией — все это делало меня каким-то необычным человеком для Айги. Поэтому он мною увлекся, воспламенился этим знакомством. В тот короткий период мы встречались чуть ли не каждые два дня. Что бы я ни делала, он все время стремился узнать: с кем я встречаюсь, куда иду, и обязательно шел со мной, хотя бы, чтобы указать дорогу, а вожатый он был нерадивый: московских маршрутов не знал, мы вечно куда-то опаздывали. Одно из очень ярких воспоминаний, видимо, в тот мой приезд: разговор в метро о Солженицыне, что было совершенно необычно и трудно. Я прочла тогда «Один день Ивана Денисовича» (это единственное, что я тогда знала Солженицына, по-моему) — повесть, которая появилась в «Новом мире»; а Гена хотел мне доказать, что он человек свободный, и поэтому, стоя в метро, в толкучке, явно желая показать свою независимость — через головы разных людей, внимательно нас слушающих, а, может быть, и следящих за нами — время-то было тяжелое — громко рассуждал об этом далеко не всеми принимаемом писателе. Конечно, меня это приводило в панику, но с другой стороны, я думала: в конце концов, Айги — поэт, живет в Москве, знает, что делает, если ходит с иностранкой, то сам за себя отвечает, — не так уж это все страшно.
— Во Франции Вы подготовили первую его книгу на русском языке «Отмеченная зима». Что бы Вы могли рассказать об этой работе?
— Это была большая авантюра, потому что разговор о стихах начался с первого знакомства, а книга делалась почти десять лет спустя. Приезжая после 1969-го года в Москву несколько раз, встречаясь с Геной, я постоянно спрашивала его про стихи. Один из моих постоянных вопросов был: «Что с ними? Как с публикацией?» Первый его ответ на это был: «Ни в коем случае не печатать на Западе, ни в коем случае!». То есть, была еще тогда надежда на то, что он, как поэт, сможет появиться у себя на родине, потому что, в конце концов, антиполитического в его стихах ничего не было. Но это был человек — и как человек, и как поэт — настолько необычный, настолько не вписывавшийся ни в какую политическую линию, что я сразу поняла: печатать его в России, в тогдашнем Советском Союзе, не могут. Из приезжавших из Франции я была не единственная, кого он знал. Он уже был знаком с Робелем, который его переводил на французский язык1. Когда Айги заговорил со мной о Робеле, я сразу заартачилась и сказала Гене: «Вы знаете, Робель — коммунист, французская компартия для меня совершенно неприемлемая сущность, я с Робелем не хочу иметь никакого дела вообще». А для Гены это было очень непонятно: ему казалось, как всегда кажется, когда человек не выезжает за границу, что на Западе все как-то соединяется в одну благоприятную кашу. То есть для него казалось совершенно естественно — если Робель интересуется Геной, если я общаюсь с Геной, то мы с Робелем — большие друзья. Что это не так — понять ему было трудно. Постепенно, — я очень издалека завожу разговор об этой книге, потому что все начиналось очень издалека… Не знаю, как родилась эта мысль, но однажды я сказала Гене: «Знаете, надо сделать книжку…». Конкретного плана еще не было, лишь смутно вырисовывалось, что для этого придется искать возможность публикации на Западе. Позднее же стало очевидно — это адская работа: с одной стороны, когда я взялась за это дело, не было никаких средств; с другой стороны, не было книги. Был лишь проект ее. В то время в университете я играла самую последнюю роль — была преподавателем-ассистентом, «пятой спицей в колеснице», издательских знакомств у меня тоже не было никаких. Ну, в личной жизни — семья, маленькие дети, естественно, никаких денег. Единственный французский поэт, которого я хорошо знала, был Пьер Эмманюэль, Геной очень почитаемый. Пьер Эмманюэль как раз мне помог, в том смысле, что предложил написать вступление и помочь… найти средства. А как их было искать? Тогда мы с мужем решили обратиться с письмом к разным людям, к разным организациям с просьбой помочь издать книгу Айги. К сожалению, в этом письме я допустила огромную погрешность. Я написала, что Гена на Западе никогда не издавался, это было совершенно неверно — тогда я не знала об издании Казака2. Ну, Казак, конечно, прислал мне ругательное письмо, но он был прав. В нашем же письме, которое я распространяла по всем своим знакомым: университетским, бытовым, церковным, культурным, было четко высказано мое убеждение: существует замечательный поэт в России, издать его замечательные стихи — знак свободы… Ответы были разные. Случались и ситуации неожиданно-неприятные. Например, Антуан Витез3 (неприятно, что человек умер и опровергнуть мой рассказ не может, но это — свидетельство), когда получил мое письмо, то ли написал, то ли мне позвонил: «Что за затея странная, что это за бучу Вы подняли?! И, потом, как я могу знать, что эти деньги Вы не положите себе в карман?!.». Я была в ужасе, — мне не могло и в голову прийти, что кто-нибудь мог заподозрить меня в том, что я собираю деньги, чтобы положить их в свой карман! То есть, это не увязывалось с моим воспитанием, это было для меня просто неслыханно… Я тогда сказала, или написала Витезу — пожалуйста, обратитесь к самому Гене… Что он и сделал, но… мне денег все-таки не дал. Много ли денег давали люди? По-разному. Кто-то 1000 франков! А Эжен Ионеско4, к которому я пришла, даже не приняв меня, передал через горничную… 50 франков. Почти, как Эренбург явившейся к нему в 1940 году Цветаевой… Вообще ситуация со сбором средств на издание «Отмеченной зимы» была сложная. В какой-то момент, тогда Синявский уже был в Париже, его жена Мария Васильевна Розанова, зная о моих заботах, меня спросила: «Вероника, сколько у вас денег?». Я назвала цифру, теперь я не помню ее, на что Мария Васильевна ответила: «Ладно, я возьму эту книгу. У меня ведь издательское дело. Я в отношении Гены чувствую себя в долгу и хочу помочь». У меня тогда, думаю, было собрано приблизительно чуть больше, чем две трети необходимой суммы. Следовательно, треть Мария Васильевна взяла на себя. Сказала тогда же, что у нее работает Николай Боков, друг Гены, он поможет с набором… Мы тогда с ней очень конкретно рассчитались, потом она дала мне расписку о том, что она добавила столько-то… Цифр этих я не помню совершенно, но помню это финансовое дело, потому что это было важно. Потом — было важно еще — выяснить: согласны ли люди, которые дали деньги, чтобы их фамилии появились на последней странице. Одни сказали: «да», другие: «нет». И я, конечно, повиновалась их воле.
Помимо того, трудность возникла, как я сказала раньше, с самой книгой: сборника-то не существовало, Гена стал эту книгу создавать… Конечно, на обычную почту рассчитывать было нельзя. Хотя, когда я приехала в Москву, он мне дал какую-то подборку в 50 страниц приблизительно, может быть, чуть больше, — этого было недостаточно. Потом уже появились наслоения по дипломатической почте или с оказией, через друзей, а еще — и это было самое трудное! — гораздо труднее, чем финансы, сами стихи, которые я очень плохо понимала (и до сих пор понимаю плохо)… И поэтому, когда он мне писал, что в таком-то… (на страницах нумерации не было) разделе, после такого-то стихотворения, дальше надо поставить вот это, которое я вам посылаю — так что старый вариант выкидывайте, и я подчас путалась, тем более что название было общее, содержание почти то же, менялись одна строчка или какой-то один пропуск (у него много белых мест на странице, как Вы знаете). Это было безумно трудно! Помню, как мы с мужем (у нас была большая квартира) сидели на полу и раскладывали по полу все листочки, чтобы разобраться, какой именно Гена имеет в виду вариант, что вставить, а что отбросить… Все эти документы, письма, черновики, связанные с созданием «Отмеченной зимы», я сохранила, и потом для меня было большой радостью, ну и облегчением, когда в один из своих последних приездов в Париж, Гена, узнав об этой картонке, ее получил. Рассматривая ее, он воскликнул: «Ну, Вероника, это же целый роман — история создания этой книги!». То, что весь архив создания книги есть, это, конечно, замечательно.
— «Отмеченная зима», кажется, явилась самой значительной, самой полной книгой Геннадия во Франции, и, кажется, вообще на русском языке…
— Потом была еще замечательная (по-французски, с русским вкладышем) книга «Тетрадь Вероники»5. Когда у Гены родилась девочка, а то у него все шли сыновья, дочь он назвал Вероникой, видимо, в мою честь… Я помню, что он мне писал с восторгом, как эта Вероника растет, какая у нее первая улыбка, ее первый хохот, ее первый отклик на природу. Я, кстати, хотела сказать, что вот это и есть связь с природой в стихах Айги. Я об этом читала недавно, — та связь, о которой, беседуя с Геной, Пастернак как-то сказал: «Хорошо поэту живется в России, где еще не порвалась связь слова с природой». Я почувствовала это несомненно при чтении «Тетради Вероники», в ней она особенно выявлена. Есть еще другая связь с природой — совершенно бытовая… Вспоминаю, как в одну из наших встреч — Гена тогда поменял квартиру и жил где-то далеко от центра… Он мне объяснял, что он ездил куда-то далеко-далеко загород не Москвы, а Петербурга копать картошку, потом собирать, чтобы жить на нее всю зиму…» Говорил: «Природа, конечно, — это природа, это красота — это березки для вас, а вот когда надо картошку копать — это уже совсем серьезно…»
Париж, март 2006
Вероника Лосская — литературовед, преподаватель. Родилась в Париже в русской семье первой волны эмиграции. Получила среднее образование в Париже, в русской гимназии и в лицее, высшее в Сорбонне и в Оксфорде (Англия). Специализировалась по русской литературе, классической и современной. Профессор emeritus Парижского университета Сорбонны, преподавала русский язык и литературу. Посвятила большую часть своих трудов Марине Цветаевой. Автор монографий о Цветаевой и Ахматовой, а также статей и других произведений о русской эмиграции, о месте женщины в Православной церкви, и т.д. Замужем за богословом Николаем Владимировичем Лосским, вырастила четверых детей. В настоящее время проживает в Париже, работает над новыми переводами Цветаевой и над словарем Русской Эмиграции во Франции в ХХ веке.