Рассказы
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2005
ПИОНЫ И НЕЗАБУДКИ
Они были знакомы всего несколько часов. Ему было немного больше тридцати, ей — немного меньше. Он хотел передать через нее посылку своему знакомому за океаном. Она была только посредником. Дело пяти минут, но уже целых два часа из трех, которые ей оставались до самолета, они не могли найти никакой веской причины, чтобы расстаться. Сейчас, ровно за шестьдесят минут до вылета, они сидели в углу кафе в зале для провожающих, пили по третьему кофе и молчали. Давно были исчерпаны все темы, которые поддерживают разговор между двумя незнакомыми людьми. И их молчание уже становилось неприличным. Маленький столик между ними был завален пустыми пластмассовыми стаканчиками, которые приобрели самые неожиданные формы из-за того, что их долго вертели в руках. Палочки, которыми они размешивали кофе, были давно поломаны на самые мелкие кусочки, из пустых пакетиков сахара были свернуты кулечки и сложены миниатюрные кораблики.
Ему пришло в голову, что из этого стола получился бы неплохой «редимейд» объект, иными словами, инсталляция, которую можно было бы назвать «Апологией стеснения» (пластмассовые стаканчики для кофе, палочки, пустые пакетики сахара, белый столик). Потом это показалось ему глупым, и он решил промолчать. «То, что замалчивается, превращается в поломанные палочки и сплющенные стаканчики», — неожиданно сказала она. Он же подумал, что никогда больше не встретить ему такой женщины, которая бы читала его мысли, и с которой ему хотелось бы остаться в этом кафе до конца своих дней. И он вздрогнул из-за того, что произнес, хотя и про себя, фразу «до конца своих дней».
— Давай поговорим, — сказала она, хотя все эти два часа они не замолкали ни на минуту.
Им оставался всего час, слишком мало времени, чтобы потратить его на пустые разговоры и изготовление корабликов. Но поскольку он все никак не начинал, она просто сказала:
— Стоит смириться с тем, что иногда люди могут буквально разминуться.
— Вся ирония в том, что они понимают это только при встрече, — сказал он.
— Наверняка у нас была возможность увидеться и раньше. Мы столько времени жили в одном городе. Не может быть, чтоб мы не разминулись на каком-нибудь светофоре.
— Я бы тебя заметил, — сказал он.
— Ты любишь ее? — спросила она.
— Ты любишь его? — спросил он.
И они тут же согласились, что это не имеет никакого значения и некого винить.
Потом он уже не мог вспомнить, кому из них первому пришла в голову эта спасительная (как казалось ему тогда) идея начать придумывать общие воспоминания, сочинить всю свою жизнь до знакомства и после него. Робкая попытка отомстить случаю, который так беспощадно соединил их ненадолго только для того, чтобы потом их разъединить. У них в распоряжении было 50 минут.
— Ты помнишь, — начал он, — когда мы ходили в школу, мы жили на одной улице. Каждую неделю я тайно опускал в твой почтовый ящик по одному колечку из фольги от конфет «Лакта».
— Ага-а, — сказала она, — так значит, это был ты. Мой отец всегда их доставал первым и подозревал, что какой-то сумасшедший местный обожатель посылает обручальные кольца моей маме. Выходит, что они предназначались мне.
— Тебе, — сказал он.
— А ты помнишь, — продолжила она, — когда на последнем курсе университета мы вдвоем поехали в тот монастырь. Впервые мы выбрались куда-то одни. В гостинице не было свободных мест, и нас поселили в одной из монастырских келий. Было очень холодно, а кровать была твердой. Мне стало немного страшно. Всякий раз я втайне от тебя крестилась. Той ночью я перекрестилась пять раз.
— Шесть, — сказал он. — И мне было страшно. А помнишь, как потом ты переехала жить ко мне. Твоя мать сказала, что откажется от тебя через «Государственную газету», потому что, мол, не желает иметь незаконных внуков.
— Помню, — сказала она. — Я все равно не могла иметь детей.
На этом месте она замолчала. Первый раз с момента их знакомства он взял ее за руку. Едва ее коснулся, успокаивающе дотронулся до нее.
— Все хорошо, — сказал он. — А помнишь, как я сломал ногу? Мне было уже 48, я вкалывал как сумасшедший и этот месяц дома показался мне настоящим раем. Ты тоже взяла отпуск, ты даже пригрозила им, что сломаешь себе руку, если они тебя не отпустят. И целый месяц мы и носа не казали из дому.
— А когда на следующий год у меня обнаружили опухоль…Ты где-то вычитал, что смехотерапия лечит от рака, и две недели кряду ты рассказывал мне анекдоты, чтобы только я смеялась. И до сих пор я не могу понять, где же ты их находил. Ты был так испуган и мил. Тогда ты вроде совсем поседел. И каждый день ты приносил мне пионы и незабудки.
— Слава богу, ты выздоровела. Что бы я делал без тебя?
В этот момент объявили рейс до Нью-Йорка и попросили пассажиров пройти на регистрацию. Они молчали не больше минуты. Потом она встала и сказала, что ей пора. Он взял ее чемодан, и они пошли. Перед паспортным контролем она обернулась и подарила ему долгий поцелуй. Как в последний раз, подумал он, хотя никогда до этого не случалось первого.
Спустя полчаса он повернулся и направился к выходу. Он почувствовал себя ужасно постаревшим, он с трудом волочил ноги. Нарочно закрыл глаза, когда проходил через дверь с зеркальным стеклом на выходе, чтобы не видеть в его отражении внезапно поседевшие волосы и опущенные, уже по-старчески сутулые плечи. С каждым шагом он все яснее понимал, что не сможет вернуться домой к своей непостижимо молодой жене. И что никогда он не смог бы ей рассказать, что он делал все эти пятьдесят лет, пока его не было.
ВОСЬМАЯ НОЧЬ
Говорят, однажды ночью его дед пас овец вдали от села, на глухой поляне у опушки леса. Он уже было задремал, как в час всякой нечисти его что-то толкнуло в плечо со спины. Со страху он вмиг онемел и оглох. За спиной никого не было. Наверное, какая-то овца отбилась от стада и потерлась о его спину. Остаток своих дней он провел в глухоте и немоте. В детстве эта история всегда смешила. Какая-то овца!
Потом он стал рассказывать историю, как самое ужасное, что ему доводилось когда-либо слышать. Ведь что она доказывает? То, что у смерти нет клейма на лбу… Какая-то овца.
Рассказывают, что однажды вечером он, как обычно, возвращался с работы. В то время его уже начала посещать навязчивая мысль о том, что он медленно теряет слух. Бывало, он не слышал тиканья часов, звонка телефона или некоторых слов, произнесенных тише обычного. (Встречались и такие, кто даже принялся подшучивать над этим его страхом.) Он открыл дверь, изнутри ему ударил в нос резкий запах трех переполненных окурками пепельниц — прошлым вечером он пригласил своих коллег, — вошел, устроился поудобнее на диване и включил радио над головой. Радио светилось, но из него не вылетало ни звука. Он тут же включил телевизор, там какая-то женщина читала последние на этот день известия, но ничего слышно не было. Ничего не было слышно. Ничего…
И именно тогда, за секунду до того, как умереть от ужаса, он совсем ясно услышал слова: «Че ты придуриваешься, будто меня не слышишь, а-а?» — которые раздавались откуда-то сверху, с верхнего этажа, от вечно пьяного соседа, который постоянно избивал свою жену. Это было откровение. Человек покрутил звук у телевизора и отчетливо услышал, как дикторша желает ему спокойной ночи. Уже потом он догадался, что выключенный звук был всего лишь шуткой его вчерашних гостей.
Семь месяцев спустя он и правда совсем оглох. Будто бы в шутку.
Дамы и господа.
В ходе моих многочисленных, даже слишком многочисленных бесед я заметил, что люди предпочитают личное общественному, конкретное отвлеченному.
Так господин Хорхе начал свою седьмую ночную лекцию, ссылаясь на свою «скромную личную слепоту». Этот человек предусмотрительно выбрал слепоту темой своей седьмой ночи, а если хотите, и темой всех предыдущих и последующих ночей. Слепота, дамы и господа, как вы уже догадываетесь, наделяет того, кто ей пользуется, несравнимо большими полномочиями. В отличие от глухоты, от скромности моей личной, частичной глухоты, которой я посвящу восьмую, дополнительную ночь этого так счастливо завершающегося семинара.
Итак, я слишком поздно понял, что мы сами с необъяснимым усердием настаиваем на тех несчастьях, которые судьба (или можете называть как хотите эту инстанцию) отпускает нам с впечатляющей щедростью. Помнится, в детстве мы выдумали игру, в которой надо было выбирать из двух зол. Чего бы ты предпочел лишиться: ноги или руки? Считалось естественным предпочесть остаться с ногой, хотя сейчас я не могу точно ответить, из чего вытекала такая естественность. Второй отчаянный выбор был между глазом и ухом. Что бы ты больше желал — остаться на всю жизнь слепым или всю жизнь быть глухим?
Девятнадцать лет спустя, полностью оглохнув на одно ухо и частично, но прогрессивно, на другое, я осознал, с какой жестокой легкостью я некогда предпочел глухоту.
Дамы и господа.
А сейчас вспомните, не доводилось ли вам пожелать самим себе медленного и неумолимого угасания, достойного и как будто безразличного приятия того, что должно произойти, неотразимого впечатления от ваших последних слов, слезы в мировом глазу, которая в этот раз была пролита о вас. Это ваше желание, дамы и господа, исполнится. Бог внемлет всем нашим мольбам, но редко различает добро и зло.
Итак, некогда выбрав глухоту, в продолжение многих лет я пытался поправить непоправимое, освободиться от нее. Диагноз был neuritis acustic, сопровождаемый постоянным шумом в ушах, прогрессивной потерей слуха и вероятностью последующих нарушений в вестибулярном аппарате. Все врачи, которых я обошел за эти годы, делились на две категории — откровенные и обещающие. Первые: «В вашем случае уже и сам Господь Бог бессилен», вторые — «Рецепторные анализаторы регенерируются с большим трудом, но мы располагаем значительным регистром нейромедиаторов, сосудорасширяющих средств, а также лекарственных препаратов, способствующих кровообращению. Человеческий мозг является…». Естественно, что я выбрал вторых, несмотря на их сомнительную логорею. Так, я обрек свое тело на длительные процедуры с постоянно меняющимися, все более сильнодействующими и, в результате, доводящими до все большего отчаяния лекарствами. Я принимал их скорее как ряд названий. Я внушал себе, что именно в названиях сокрыта их сила, стал включать их в странные медитативные практики, повторяя до бесконечности — nivalin, duzodril, dibazol, tanakan, betaserc, vastarel и снова nivalin, duzodril, dibazol… Я произносил эти названия вслух, чтобы они могли беспрепятственно войти в наружное ухо, а оттуда — в среднее (auris media), проскользнуть бы по евстахиевой трубе, пройти целыми и невредимыми через молоточек, наковальню и стремя и могли бы отдать свои лечебные фонемы сложноустроенному внутреннему уху (auris interna). Там, в преддверии перепончатого лабиринта лежала, как Минотавр, Улитка, которую тоже надо было пройти, не убивая ее, чтобы, наконец, добраться до кортиева органа, приютившего мертвые слуховые клетки. И там должно было произойти чудесное воскрешение. Но явно фонологическая энергия данных названий была недостаточной. Поэтому я перешел на более экзотичные, альтернативные ранее упомянутым наименования, такие как женьшень с пчелиным молочком с гор Северного Китая, на мумие из Монголии, подогретое оливковое масло из Греции в сочетании с кристаллами тимьяна, вплоть до географически родственных мне коровьих лепешек (подогретых). Я вернулся аж в 17 век и в каком-то Лечебнике натолкнулся на следующее: «Ежели в ушах шумит, должно истолочь молодой листок купины, смешать его с медом и маслом оливы, подогреть оную смесь и гусиного жира в нее капнуть…» и еще один рецепт, более категоричный: «При потере слуха — козью кровь и растопленный жир перемешай и вливай в уши».
Дамы и господа, болезнь делает нас внешне похожими на детей, заставляя мчаться со всех ног за каждым воздушным змеем. На седьмой год моего изначально обреченного лечения я махнул рукой на все и отдался глухоте. До этого никто так долго не желал моего тела, и я более был не в силах ей отказывать. Мое ухо обратилось внутрь самого себя, к своему собственному телу и, уже ничем не обеспокоенное, продолжило производить свои собственные шумы. Прислонив к уху раковину или рапан, вы получите о них самое беглое представление. Неизвестно, слышало ли мое ухо что-то неуловимое для всякого здорового слуха, или из рецептора, посредством странных преобразований моей болезни, оно превратилось в генератор какого-то нового языка, нового говора, стало говорящим ухом.
Именно так, господа, ухо поворачивается спиной к обществу, как настоящий мачо, как скучающий денди, как предавшийся мировой скорби романтик. Оно, дамы, закрывается, подобно тем тюльпанам, которые закрывают свои лепестки к вечеру и при плохой погоде. Это отверстие в теле становится щитом, мягким и розовым щитом, корсетом нашего внутреннего мира.
Я понял и вот еще что: потеря слуха возвращает окружающий мир в близкие, видимые границы, к пред-телекоммуникации. Телефон и радио выходят из употребления, глухой теряет невидимый звук. Утешение он находит в новом обозримом мире с границами, доходящими до видимости губ, мимики и жестов. Тогда, дамы и господа, глаз становится настоящим ухом. Уставившись в хорошо артикулирующие губы, глаз улавливает звук в тот самый момент его рождения, в момент его выхода из утробы, в миг, когда он обретает недолговечное тело, точнее, его растворяющиеся контуры.
Так, глаз улавливает хорошо закругленное О, слегка сдавленное Е, билабиальные взрывы Б и П и т.д. Глаз-ухо, гухо-хлуз.
Однажды ночью, вскоре после того, как я решил отказаться от всякого лечения, и все еще располагая остаточным слухом, я решил предаться коллекционированию звуков, которые мне непременно надо услышать, прежде чем я окончательно оглохну. Некий золотой фонд, полное собрание записей, которые в долгие глухие часы моя память могла бы воспроизводить. Вот малая часть СПИСКА ВЕЩЕЙ, КОТОРЫЕ СТОИТ УСЛЫШАТЬ или ЗОЛОТОЙ ФОНД КАЖДОГО ГЛУХОГО:
Осенний дождь над яблоневыми садами;
Дыхание двоих в первую ночь;
Звук, с которым трескается спелый арбуз;
Журчание струйки писающего мужчины;
Шелест спадающего шелка;
Протяжный звон мух в деревенском доме где-то в два часа дня;
Хрип захлебнувшегося в крови только что зарезанного поросенка;
Звон ложечки в фарфоровой чашке с цейлонским чаем;
Зевок моего отца перед сном;
Шмыганье ящерки в клубнике;
Клокот кастрюли на печи;
Скрип твердого карандаша по бумаге;
(…)
И, наконец, мне остается сказать вам, дамы и господа, только то, что звук протокольных аплодисментов не входит в тот список, с которым вы только что ознакомились. Мое ухо уже отказывается распознавать этот звук, а мой глаз видит только ладони, которые соединяются и разъединяются.
Пришло время нам с вами расстаться, мне пора в «Шахрияр», в гостиницу, которая была любезно предоставлена мне внимательными хозяевами этого семинара. В конце концов, мы все здесь для того, чтобы переброситься парой историй и оплатить свое пребывание.
Однажды ночью, когда он осознал, что окончательно оглохнет, он решил завести кошку. Он вроде бы где-то читал о том, что у кошек — замечательно тонкий слух и необыкновенная чуткость. Целыми днями он наблюдал, как она, навострив уши, поворачивает их в сторону уже недостижимых для него шумов, и таким образом чувствовал себя спокойным и защищенным от неожиданностей. Он любил повторять, что кошка — это его собака. Так они и жили какое-то время, но постепенно человеку стало казаться, что это никакая не кошка, а его собственный потерянный слух. Он стал видеть в ней только одно большое мурчащее ухо, его ухо.
Однажды ночью этот человек внезапно исчез вместе со своей кошкой, и никто больше их не видел. Некоторое время бомжи с ужасом рассказывали, что около мусорных баков и в подвалах появляется человек с головой кошки или, скорее, огромная кошка с человеческим телом. Но никто и не думал удивляться, и все это забылось.
Перевела с болгарского Мария ШИРЯЕВА
Георги Господинов — поэт, прозаик, литературовед, критик. Родился в 1968 г. в Ямболе. Высшее образование получил на отделении болгарской филологии Софийского университета. Работает главным редактором в газете «Литературен вестник» (болгарский аналог «Литературной газеты»). Параллельно — редактор болгарского отдела в Оксфордском литературном журнале «Orient Express». Докторант Института литературы при Болгарской академии наук. Одна из ключевых фигур литературного процесса современной Болгарии.
Известен как соавтор нашумевших литературных мистификаций «Болгарская хрестоматия» (1995) и «Болгарская антология» (1998). Автор книг прозы: «Естествен роман», «И другие истории» — и поэзии: «Лапидариум», «Черешата на един народ», «Писма до Гаустин». Произведения Г. Господинова издавались на английском, немецком, французском, польском, чешском, датском, финском, венгерском и др. языках.