Рассказы
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2005
ПРУХА
Ей легко бежать за мной по грязной деревенской улице: копыта — в отличие от моих резиновых сапог — не разъезжаются на глине. Можно укрыться за какой-нибудь калиткой или перелезть через забор, но, раззадоренный погоней, я решаю дотянуть до избы кормчего. Только бы не упасть. Осталось чуть-чуть… Дом кормчего не огорожен. Взлетаю на крыльцо. Заперто… стучу… оборачиваюсь, хочу двинуть ей сапогом по морде, но — мимо. Коза больно ткнула меня рогом в бок… Пинками сгоняю ее с крыльца. Кормчий наконец отпирает дверь. Вхожу в сени.
— Правильно, подполковник, — говорит он мне, — не расслабляйся, меньше соблазнов будет.
Снимаю тулуп, задираю рубаху. Поцарапано до крови. Смотрю в окно: серая коза спокойно, будто ничего и не было, разрывает компостную кучу возле сарая.
Кормчий принес из комнаты пластырь и перекись водорода. Обрабатываю рану.
Братия наша — четыре человека: Тоша, Никифор, кормчий Сандрыч и я, военный в отставке. Деревня — восемь дворов, но других насельников здесь нет. Остальные дома пустуют. Сандрыч живет в отдельной избе, Никифор тоже, а я — с Тошей. Он у нас самый молодой, за четыре года общинной жизни три раза не выдерживал, убегал в ПГТ, что в нескольких километрах отсюда. Возвращался заскорузлый, изголодавшийся. Временами по неопытности он хочет как-нибудь выделиться. Например, зимой пробовал ходить босым, застудился и лежал почти седмицу в жару. Едва его вылечили тогда.
За окнами пасмурно, вечереет. Кормчий заварил зеленого чаю. Коза ушла, а может — спряталась, ждет.
— Сандрыч, откуда эта тварь? — спрашиваю я. — Выскочила из проулка… Не было же тут коз. И никакого зверья-скота не было. Только мыши, ежики, водяные крысы в реке… И кроты, но их не видно. И птицы.
— Такие времена близятся, что и шальная коза будет не в диковинку. Надо поостеречься, подполковник, ты же знаешь… Насчет кротов, — продолжает кормчий, дуя в свою кружку, — это сложнее. Крота видно, когда он мертвый. Ведь крот перед смертью выбирается на свет Божий. Так же и человек — дуба даст — и все о нем понятно, сразу жизнь его как на ладони. Но, например, земляной червь — наоборот: почуяв, что скоро преставляться, вползает поглубже в грунт. Вот, делай выводы… Как там, кстати, наши?
— Я к вам с этим и шел. Тоша опять тоскует, — отвечаю. — Сидит с утра на кровати, ноет. И не разговаривает. Я его пытался взбодрить, тормошил, бесполезно. От пищи отказывается. Я картошки нажарил, поставил перед ним сково…
— Спокойно, — Сандрыч улыбается, — зима придет, мы его мордой в снег ткнем.
Теперь мне надо доложить о Никифоре. У меня обязанность — рассказывать кормчему обо всем, что происходит в коллективе.
— Никифор проболтался, что собирается сшить себе рясу из мешковины.
Немного подумав, Сандрыч отвечает:
— Такие ризы нам не положены. Похоже, его обуяла гордыня. Хочет просиять… Материал жалко. Для рукоделия нужен. Если так все пожитки разбазарим, выдумывая убранства для телес, никакого благоденствия нам не видать, будем — оглашенные материально — прозябать в дебильной скуке. Надо с Никифором побеседовать, последнее время он на духовный рожон лезет.
Сандрыч еще минут пять честит Никифора, затем предлагает перекусить:
— Тунца в масле будешь?
Я киваю.
— Вот скоро подморозит, стекла узорно заиндевеют, и станут эти сени похожи на настоящую расписную трапезную, — мечтательно говорит кормчий. — В холоде проявятся и лики, и василиски.
Питается наша братия калорийно и с экономией, в основном рыбными консервами и картошкой. Я люблю аккуратно расставлять консервы в своем погребе. Очень красиво, когда они хранятся там разноцветными рядами.
Сандрыч достал из шкафа две высокие банки аргентинского тунца. На десерт — маленькую баночку сайры… Хорошая у кормчего сайра, жирная.
— Электричества, небось, снова всю неделю не будет. — Он задумчиво смотрит на двухрожковый светильник на стене. — Должно быть, из-за шквальных ветров провода запутались. Кстати, подполковник, сегодня у нас состоится познавательный братский променад.
— В какую сторону?
— На ближнюю горку.
Я предлагаю податься к реке, объясняю, что там интереснее, туман, всплески и отдаленное уханье в бору на той стороне, но кормчий напоминает, что мое дело — послушаться, а не давить на ближнего постылой лирикой.
«И то верно», — думаю я, собирая ржаной корочкой сайровый жир со дна банки.
Трапеза окончена. Сандрыч берет свою клюку. Сует фонарик в карман пальто. Я прихватил кочергу Сандрыча, на случай, если придется отбиваться от козы. Кочерга у него странная, в виде черного металлического креста из двух железяк.
Выходим на улицу. Я вглядываюсь в сумерки, жду нападения.
— Сандрыч, — спрашиваю, — вы козу боитесь?
— Как говорится, двум козам не бывать, а одной не миновать. — И, вздохнув, он добавляет: — Подполковник, вы уж все вместе меня отмаливайте, если что… Ладно?
— Само собой, — обещаю. — Все будет по канону.
К Никифору заходим без стука, дверь открыта. Мебели у него в избе почти нет, только старый резной шкаф да тумбочка возле кровати. Повсюду разложены деревянные заготовки, нужные для расписных поделок. На полу у нетопленой печи — ящик со столярным инструментом, немытая посуда, валяются картофельные очистки и пустые консервные банки из-под обжаренного в масле толстолобика.
Я знаю, почему у Никифора так грязно и непутево: если он приберется, то от порядка, оттого, что не надо будет думать о необходимости какой-нибудь мелкой бытовой работы, станут навеваться более серьезные и — по причине слабости смертного ума — диковатые измышления, а это неприятно.
Никифор — в кривовато сшитом из мешков балахоне — стоит у окна, перебирает длинные можжевеловые четки. Увидев нас, он как-то ехидно спрашивает:
— Ну что, отцы, живы-здоровы?
— Вашими молитвами, — отвечаю я.
— Нашими молитвами далеко пойдете. — Он улыбается.
— Хороша у тебя обнова, — хмуро говорит Сандрыч. — Никифор, мы же хотели из мешковины наделать оригинальных упаковок для наборов толкушек. Так зачем ты мешки из-под картошки не по назначению использовал?
— Подполковник, — обращается ко мне Никифор, игнорируя кормчего, — подай-ка тапки.
Я смотрю на Сандрыча, ища поддержки… Может, Никифор шутит? Чего это он меня унижает?
— Урод ты моральный, подполковник! Быстрее! — Никифор повысил голос.
— Окстись, Никишка! Что, вознесся уже? — сердится Сандрыч, стучит клюкой по полу. — Ты глянь на свою постель… неубрана. Хочешь в грязи преобразиться?! Еще я тут видел вчера, как ты метал топор в стену бани. Конечно, построек у нас бесхозных полно, но изгаляться тебе не подобает. Что это за скоромная развлекуха?
— Топор с шести метров не так уж и просто научиться втыкать, — отвечает Никифор.
«Все-таки он добрый, — думаю я, — простодушный. Испытал меня — въемся ли на брата? — и, похоже, забыл об этом сразу. Да и тапок у него сроду не было».
— Ладно, собирайся, сейчас будет променад, — примирительно говорит ему кормчий. — Бузишь тут, а подполковник, между прочим, подвергся сегодня нападкам. Боднут козой.
Никифор вздрагивает и, торопливее перебирая четки, произносит, но уже сокрушенно и нараспев:
— Идемте, идемте, отцы. Раз гулять, так с музыкой.
— Какой такой музыкой? — хмурится Сандрыч.
Никифор посерьезнел, молчит. Надевает пимы.
Выходим во двор.
— За Тошей сбегать? — спрашиваю кормчего.
— Не надо. Эх, ненормативные у него методы вечерять…
«Какое послабление Тоше, — думаю я. — Почему вдруг Сандрыч с его ленивостью посчитался, насильно прогуливаться не повлек?»
Идем по тропинке за околицу… Слева в темноте — журчание. Это источник. Нам хорошо, колодец не нужен: поблизости в роще, на пригорке, — ключ, и вода притекает оттуда по вырубленным в бревнах желобам; от ключа до деревни — ровно тридцать две лесины.
Поле. Здесь дорога хорошая — щебенка, не грязно. Никифор присмирел, не ругается. Покаянно рассказывает о своих прежних гулянках.
— Вот, отцы, такие южные дела… Была у меня Элка из супермаркета… телеса… И как зажмет тебя, угар… Жарища, дым, бороду самому себе охота выдрать… сосок с фигу. Да… была и Нина из бассейна… привыкаешь к дуре… завтракал знатно. И лежишь так, скулишь, а ее такса проклятая к тебе подойдет, носом в бок тычется, и ревмя ревешь.
— Никиш, про северо-восточные дела расскажи, — прошу я; он все свои амурные истории разделяет по сторонам света, и мне сейчас хочется послушать северо-восточные, они красочнее, романтики в них больше.
— Запросто, — соглашается Никифор. — Гребаный газопровод строим, траншея длиннющая. Ночью хорошего портвейна, да и в кабину к ней лезешь, на небо глядь, а там звезда вовсю голубеет — громадная, мятая… вокруг стёкла… Терпение на пределе, автобусы не ходят… Ксюха припрет черники в туеске… чуть в сторону свернешь — и по шею в эти байкалы ухнешь… Ан не дождетесь, един час.
Сандрыч идет впереди, и я замечаю, что он нервничает: натужно покашливает, время от времени шибает клюкой сухой придорожный борщевик. Я догадываюсь, что это он немного завидует умению Никифора так складно рассказывать… Кормчий — он же не из гранита, может, как и все, поддаться дурости и безволию… Хорошо Никифор говорит. Коротко, путано, но все равно хорошо.
— Вон, смотрите! — Сандрыч останавливается и тычет клюкой в темноту, в поле.
Мы сворачиваем с дороги, идем выяснять, что это. Оказалось — неподалеку из земли торчит ржавый, погнутый железный лист.
— Хм, раньше, кажется, не было здесь металлолома. — Кормчий достает фонарик, включает, и мы видим на находке едва различимую от давности надпись желтой масляной краской: «ДМБ-74».
— Вот это да! — восхищается Никифор. — Сильно. До мурашек пробирает.
— Ничего удивительного, — говорю я. — Обычное дело. А мурашки у тебя от холода.
Никифор ссутулился над листом, трогает надпись. В луче фонарика светится его длинная растрепанная борода.
— Бережем батарейку. — Сандрыч выключает фонарик. — Шагом марш дальше.
Возвращаемся на дорогу, преодолеваем небольшой подъем. Отсюда, с пригорка, видны огни ПГТ. Они мерцают вдалеке, мне видится в них очертание огненной козы, и я не хочу к этим огням… Через неделю моя очередь идти туда, в поселок городского типа, продавать на шоссе наши поделки — берестяные короба, мочалки, матрешек…
Никифор стоит рядом, хлюпает носом.
— Замерз? — спрашиваю его.
— Отстань. — Он тоже смотрит вдаль, задумался. Потом тихо говорит: — Мне, отцы, нынче приснились фиолетовые стихи, большие такие буквы, яркие: «Повесь на сук свою косуху, / Поставь под елку сапоги, / В преодоленье злой непрухи / Ты сомневаться не моги». К чему бы это, как думаете?
— Давайте спросим у Тоши, он молодой, — предлагаю я.
— Вот еще. Что тебе непонятно? — удивляется Сандрыч. — С ленью и страстями надо бороться, тогда и будет вам пруха, то есть венец труда. — Голос его становится тверже, наставительнее. — Косуха же — это мирская погибель. Значит — не всуе мы уединились.
Минуты две молчим. Слышно, как в поле ветер шуршит сниклой от ночных заморозков травой. Сандрыч, чтоб мы не отвлекались от своих пустыней, продолжает:
— Балбес ты, Никифор, и пимы у тебя дырявые, который год не снимая носишь. Галоши, что ли, к ним присобачь. Не так зябко будет… Искуситель, тоже мне… Пойдемте, братья.
На обратном пути Никифор опять начинает рассказывать. Уже не про баб, а о том, как когда-то работал в большом городе на снегоуборочной машине.
Я слушаю его и размышляю: везде Никифор был, премного сведущ в прелестях и бесприютности, а я, Тоша и даже Сандрыч отродясь со своих печей, как говорится, не слезали. Тогда почему не Никифор командует братией? Непонятно. Однако оное распределение морального влияния нам положено искони; убедиться в этом можно, заглянув в хранящиеся у Сандрыча, в красном углу, заветные синодики и предписания.
— Поведай-ка нам теперь о том, как ты обескураживал вологодских хлыстов, — поправляет Сандрыч Никифора, когда тот совсем заговорился и перекинул рассудительный мостик от уборки снега к путеводным кометам.
— Да, глядел я на еловую лапу из окна фирменного особнячка, — послушно меняет тему Никифор, — закат, зеленые фонари… Ярое довольство. Идол в костюмчике сует тебе чистый бланк, а ты голосишь: «И мазами, и факами обложенный, а маленькой крестьянскою хоругвью не погнушаюсь!» И-и-ить, такие они, целлюлозные козлогласы!..
— Не величай себя, Никифор, последней инстанцией, — останавливает его кормчий, — а то опять перегоришь духом, и придется тебе на Иларионов день воздержаться от икры минтая и разных тефтелей.
Никифор замолкает, кутаясь в свой балахон.
С горки видно, что в деревне темно. Значит, Тоша или свечу из бережливости не затеплил, или уже спит.
Я опять вспоминаю о козе. Она, должно быть, из ПГТ. Сбежала с выпаса, потерялась и, долго кружа по окрестностям, ополоумела. Выбрела к нашей деревне, увидала чужого человека… походка-то у меня размашистая, тревожная.
Возле источника останавливаемся. Надо расходиться по избам.
— Завтра с утра будем в бане на пару гнуть декоративные коромысла, — говорит кормчий. — Собираемся у Никифора, без четверти семь. Подполковник, как бок?
— Побаливает.
— Ничего, оклемаешься. Да, вот еще: если Тоша откажется рано вставать, избей его, что ли… Верни-ка инвентарь. — Сандрыч забирает у меня свою кочергу.
На прощание он пожимает мне руку, а Никифора легонько стукает клюкой по голове. Тот оправдывается:
— Прости меня, кормчий Сандрыч, за грубиянство. И за мешки… их ведь еще много осталось…
Иду к своей избе, с опаской думаю о козе, о том, что надо было попросить кормчего дать мне до завтра кочергу, и решаю, что на днях непременно смастерю себе из валяющегося во дворе обрезка толстой металлической проволоки что-нибудь охранительное.
В комнате темно, нащупываю — справа на стене — маленький рубильник и радуюсь: электричество дали, светит лампочка. Тоша — по-прежнему на своей кровати, бормочет, вздыхает. Мне вдруг становится его жалко. Сажусь рядом, говорю:
— Хватит изнывать. Что же ты, родной, а? Э-эх… Вообще, не надо тебе всячески мудрить. Не твое это. Угомониться пора. — Я кладу руку Тоше на плечо, хочу успокоить брата, рассказываю: — Никифор, вот, ряску себе сшил. Хорошо получилось, очень естественно. Знаешь, ведь он искушал меня сегодня. И не зря…
Наконец Тоша слегка улыбается чему-то, и я понимаю: сейчас во дворе ни зги не видно, но можно запросто сбегать в уборную, не боясь приблудной козы, можно даже выйти с Тошей на середину деревни и — во имя любви — стукнуть молотком или камнем по висящей там на старой березе чугунной болванке.
ПРЕДЕЛ ЛАСТОЧКИ
Эта школьница с белыми бантами и стала причиной отказа Сереги от прежней жизни. И от работы, и от грядущего сейшна.
Сейшн он ждал долго, очень хотелось неслабо оттянуться. Накануне достал по партийной линии новые военные сапоги. В такой обуви море по колено, можно и в путь-дорогу, и на пленарное заседание, хоть в президиум. Штаны кое-какие раздобыл через знакомых. И даже шубу купил, лисью. Скопил-таки денег для воплощения давней мечты, когда в стройконторе «Адонирам», где он трудился, повысили оклад.
Конторщики обирали состоятельных граждан. Если же удавалось очень богатого завлечь, устраивался сейшн во дворце Шереметевых в Останкино, куда приглашали и обработанного человека, — пили, танцевали, жгли фейерверки, — а под утро карлик-дворецкий подсыпал ему в стакан дозу клофелина. Тело волокли на улицу, ловили машину и, заплатив вперед, просили шофера отвезти спящего в какой-нибудь отдаленный трущобный район.
Однажды Серега застал своего шефа Лисовича за чтением книги «Теория храма», знать о которой дозволялось только начальству, — вошел без доклада по срочному делу, и шеф не успел ее спрятать.
С Серегой провели воспитательную беседу.
Он стал трудиться усерднее и вырос в должности: отдельный кабинет, премия, новые инструкции и маленький — для начала — том «Теории». Книгу в обязательном порядке полагалось изучать ежедневно до еды.
Дома Сереге готовить было некому, и питался он на работе, в столовой.
Жизнь вроде налаживалась, но вскоре после повышения злопыхатели донесли шефу, что Серега читал свою маленькую «Теорию храма» после обеда. Лисович озлился, на вечерней линейке в актовом зале перед строем сотрудников «Адонирама» отругал Серегу и вручил ему новенькую мазохистскую плеть.
— Ты оплошал, поэтому должен каждый день выбивать из себя глупость и просматривать все вечерние аналитические программы на первом канале, спонсируемые нашей конторой.
Было больно, но, чтобы реабилитироваться в глазах руководства, Серега бичевал себя ежевечерне жесточайшим образом и читал «Теорию храма» натощак даже дома, когда людей из конторы рядом не было. Однако вскоре опять дал маху. Задержался допоздна на работе и, услышав крики в кабинете начальника, вбежал узнать, что случилось. Лисович на этот раз стоял голый посреди полутемного кабинета, спиной к двери. Сереге запомнился его бледный массивный зад; вокруг горели несколько тонких церковных свечек, а перед начальником на полу лежала скрюченная от страха и досады школьница с большими белыми бантами. Шеф медленно повернул к Сереге свое кривое от интеллекта носатое лицо: «Пошел вон!»
Вообще, товарищи-конторщики были везде. Поначалу Серега и не ведал о таком размахе, а когда втянулся в работу, стал даже гордиться приобщением к сложной и разухабистой системе. Правда, истощился телом и духом… Школьницу вспоминал.
И в тот день, собираясь на сейшн, натягивая новые свои сапоги, Серега вдруг понял, что дальше так жить нельзя.
«Хватит быть молодым гадом», — подумал он и решил не идти с конторщиками на праздник, а сбежать из «Адонирама» в предел ласточки.
Но просто так исчезнуть Серега не мог. Он сочинил воззвание и поклялся прахом предков, что распространит его в городском Доме свободы.
Однако злой консьерж… Пришлось ждать свободных людей у входа.
Один свободный взял-таки листочек. Настоящий свободный, культурный, только располнел сильно. Под мышкой — потертая спортивная сумка коричневого дерматина с надписью «Олимпиада-80»: колечки и мишка.
Толстый свободный прочел воззвание, и лицо его размякло в улыбке — одной рукой обнял Серегу, другой полез в сумку, приговаривая:
— Эх, дорогой мой человечек, щас мы с тобой за идею… Отойдем в сторонку.
Толстый достал стаканы, разлил.
Серега, давясь, всосал дрянь, похожую на чрезвычайно крепкий портвейн, занюхал рукавом шубы. Шуба все еще пахла зверем.
Стояли, вспоминали былое. Пили.
— Их маг кляйне пионерен, — расслабленно сказал толстый; ему похорошело.
— Зи верден комсомол, — ответил Серега.
— Унд дас ист аух гут, — согласился свободный толстый.
Серега с непривычки захмелел.
Толстый ушел.
На воззвания никто больше не обращал внимания. Серега распсиховался, стал цепляться к прохожим и слезно каяться… Его забрали. «Куда же мне еще с этими листочками?» — с тоской думал он, глядя в окно патрульной машины на удаляющийся Дом свободы.
Серега проспал в участке до позднего вечера.
Открыл глаза: грязная камера, зарешеченное оконце, у стены сидит на корточках маленький чернявый человек в расшитой бисером широкой одежде.
— Привет, — сказал Серега.
— Ухт дисциплинен, — ответил чернявый. — Что, попался?
— Да. А ты кто?
— Витек. Я под древнего сапожника канаю.
И Серега стал стучать в железную дверь.
Дежурный вернул ему шубу, паспорт и шнурки от ботинок, которые отобрали, чтоб не повесился.
На свободе Серега первым делом пошел к магазину.
Достал из холодильника банку лимонада.
По дороге к кассе обнаружил, что из карманов шубы пропали деньги. «Всего-то был полтинник». — Он с отвращением вспомнил отделение и спрятал бутылку в рукав.
За спиной звякнуло. И голос:
— Гражданин!
Но Серега уже бежал по темной улице. Позади тоже бежали и орали. Когда охрана отстала, он, страдая от боли в боку, свернул в подворотню и спрятался в кустах. Долго не мог отдышаться. Пил украденный лимонад.
Вышел к метро. Закрыто уже.
Неподалеку в загаженном углу тусовались панки. Серега удивился: у одного подростка — спектральный поперечный ирокез. Панк прикурил, затянулся и, задержав в себе дым, передал косяк корешу. Кореш тоже затянулся, задержал в себе дым и передал косяк бабе в косухе и камуфляжных штанах. Баба проделала то же самое, выдохнула и, увидев Серегу, сказала:
— Эй ты, в шубе! Иди сюда. — И передала косяк подростку с развратным лицом, одетому в синюю шинель.
Серега подошел.
— Дури хочешь? — спросил синешинельный. — Нам не жалко.
Курить не хотелось, но отказаться следовало так, чтобы панки не обиделись и приняли за своего.
— Нет, спасибо большое, что-то нездоровится. Извольте, в натуре, я не хочу, ага.
Синешинельный передал косяк тщедушному пареньку в замшевой шляпе и болотных сапогах.
Серега подумал вдруг, что его хотят избить, и стал вспоминать полезные советы и приемы самообороны из выданной начальником книги. Самый подходящий был такой: «Если Вас, лежащего, пинают, соедините руки в локтях и прижмите к лицу. Одновременно попытайтесь достать свисток, чтобы двумя короткими трелями и одной длинной привлечь к месту избиения сотрудников правоохранительных органов».
— Чувак, — сказал спектральный, — а ты, вообще, кто?
— Серега. Я в «Адонираме» работал, теперь в предел ласточки хочу, а метро закрыли. Дури мне не надо. Правда.
— Ладно, не дрейфь, — усмехнулся синешинельный, обнимая девку.
Серега заметил, что у девки нет передних зубов. Она подмигнула ему.
Панки заговорили, поглядывая на Серегу:
— Достанем на ночь?
— Базара нет.
— Во кёнен вир водка кауфен?
— Дас ист щён спэт. На вокзале есть, но там бодяга.
— Хаэр сник…
— Ты вареньем, вареньем начес фиксируй.
— Я пивом привык, так не липнет.
— Странный парень. Про какую-то ласточку говорит.
— Дурачок, наверно.
— На я, геен вир вайтер.
«Может, пойти завтра на работу? — подумал Серега. Но тотчас изгнал предательскую мысль: — Уж лучше здесь, чем в «Адонираме»… А дома меня конторщики найти могут… Пристроиться бы куда-нибудь заночевать».
Панки не прогнали его. Привели к себе, в большое, с колоннами, заброшенное здание близ лесопарка.
— Чего это? — спросил Серега.
— Райком, — ответил панк в замшевой шляпе.
Расположились в зале с пыльной трибуной и рядами поломанных кресел. Везде мусорные завалы, в центре помещения — большой бурый несгораемый шкаф. Синешинельный открыл его гвоздем, достал котел и ложки.
Развели костерок.
Синешинельный стал готовить похлебку: искрошил в котел батон ржаного хлеба, всыпал несколько пакетов острой лапши, опустил кусочек колбаски, бросил еще чего-то.
Отужинали на славу. Сереге не отказали в добавке, и он умял две порции.
Выпили водки. Серега вспомнил свой рабочий коллектив: «Наверное, гуляют сейчас в Останкино, привезли б…ей».
Парень со спектральным поперечным ирокезом почитал вслух старую газету, панки покурили, назначили Серегу дежурным и устроились спать на лежанках из старых матрасов и картонных коробок. Баба в косухе сказала ему, зевая:
— У меня здесь отец секретарем был, бо-ольшим начальником… Ну, ты поддерживай огонек. Если снаружи кто ломиться будет, буди. — И тоже задремала.
Просто так сидеть у костра было скучно, и Серега решил осмотреть смежные с залом помещения.
Ходил по темным запутанным коридорам.
К полуночи над городом расползлись облака и полная луна заглянула в окна райкома. Серега увидел в пыли на полу маленькую октябрятскую звездочку… Приколол ее к шубе. Нет, так — плохо, утонула в меху. Тогда приладил к шапке. Получилась маленькая кокарда. Показалось даже, что от звездочки стало чуть светлее. Он обрадовался и произнес:
На развалинах райкома
мне до боли все знакомо.
Подумал. Продолжил:
Обхожу теперь тайком
я разрушенный райком.
«Ком, ком…» — отозвалось эхо по коридорам. И он еще сочинил:
Жизнь летит как снежный ком,
вот — разрушили райком.
И такое:
Я со звездным огоньком
обхожу теперь райком.
Серега вернулся в зал, подложил в костерок мусора.
Дежурил он добросовестно. Нашел себе оружие — стальную ножку от кровати — и всю ночь бродил по райкому, прислушивался, а когда становилось страшно, трогал маленькую звезду на шапке, проверял: на месте ли?
Олег Зоберн — прозаик. Родился в 1980 г. в Москве. Учится в Литературном институте им. А.М. Горького (семинар А. Михайлова). Рассказы публиковались в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Роман-журнал XXI век», «Литературная учеба», «Всерусскiй собор» (СПб), «Литературная Россия» и др., в коллективных сборниках.
Книга рассказов «Тихий Иерихон» готовится к выходу в свет в издательстве «ОГИ» в начале 2006 года и переведена на голландский язык кафедрой славистики Гроненгемского университета (Нидерланды) для публикации в издательстве «Douane» (Амстердам). Член Союза писателей России.