Повесть
Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 9, 2005
Генеральному Секретарю
Организации Объединенных Наций
Господин Генеральный секретарь!
Я осмелился написать Вам, хотя убежден: послание мое в Ваши руки не попадет. Вероятнее всего, оно затеряется в ящиках стола одного из Ваших многочисленных (и, как правило, крайне безответственных) референтов. И никогда Вы не узнаете, что я, пилот первого класса Фонда «Space Research» Альфред Медухов, обвиняю Вас и Вам подобных, все человечество и в первую очередь себя лично, в неотвратимо надвигающейся — и очень скорой! — гибели нашей цивилизации. Увы, Вы никогда так и не узнаете, что над Землей нависло страшное проклятие, но на этот раз имя ему не чума и даже не термоядерный апокалипсис, не рак и не энергетический голод. Имя у этого проклятия куда страшнее, имя Вашей и нашей гибели — Альфред Медухов…
* * *
Ничто здесь не принадлежит ему: ни просторный светло-желтый особняк с большими окнами на южную сторону, ни аккуратно подстриженные газоны и лужайки, любовно взрыхленные кротами, ни даже бассейн. Ничто. Решение Фонда в протоколе звучало категорично и до цинизма ясно: «Предоставить Альфреду Медухову, пилоту экстра-класса, в пожизненное пользование». «А чем, собственно говоря, можно пользоваться, перейдя границу жизни? Мертвый человек весьма неприхотлив», — с видом самодовольного восточного философа изрек по окончании церемонии Фанг Чжао.
Альфред Медухов уже тогда понял все: подарок этот — отнюдь не проявление заботы и благодарности. Красивая усадьба — всего лишь деликатная форма пожизненного заточения — золотая клетка для соловья! И потому поселился он здесь, на территории площадью 1500 квадратных метров, обнесенных забором, с чувством полной обреченности и страха перед окружающим миром — тем, что за забором, неведомым и пугающим. Отныне и навсегда. Время от времени он вдруг начинает переставлять мебель, по-своему изменять окружающее пространство — не ради комфорта, а просто так, чтобы чем-то занять себя, чтобы создать хотя бы иллюзию каких-то перемен, но зоркий глаз Антонии тут же подмечает противную ей перемену: сдвинутую с места вещь, жирное пятнышко на ковре, искривившийся стебель розы. Тогда она обиженно поджимает губки и несколько дней ходит напряженная, нервная, пока ее педантизм не возьмет верх в молчаливом поединке с Альфредом и не положит конец его самовольству. А потом все продолжается снова, как вчера и позавчера. Потому что ей невыносимо ощущение хода времени, и, стремясь хоть как-то оградить от него Альфреда, она даже попрятала в доме все часы. Время убивает.
В среду, ровно в полдень, громыхая алюминиевыми контейнерами, выползет из-за тополей, окаймляющих шоссе, горбатый желтый грузовичок Розалины — букашка в окружении разлапистых великанов. Этот грузовичок — единственная связь с Фондом и остальным внешним миром, выплачивающим ему свой оброк содержимым контейнеров. Розалина собственноручно разгружает, вручает накладную, в которой отмечены все расходы, и, напоследок одарив его кокетливой, но совсем ничего не значащей улыбкой, быстро вскидывает свой аппетитный задик на сиденье, машет на прощание цветастой кепкой («Чао, Альфред! Увидимся в следующую среду») и снова исчезает за тополями. Чао, Розалина! Хороша ведь до одури, особенно эта округлая попка! Черт бы тебя побрал, пигалица сицилианская, и откуда ж в тебе столько огня, столько жизненной энергии?! Поделись, милашка!
Потом вдвоем с Антонией они старательно разбирают пакеты с мясом, бутылки с вином, консервы и кофе, ищут, не попадется ли среди свертков конверт — свидетельство чьего-либо внимания, но — увы.
Письма по-прежнему приходят только по праздникам, когда бывшие друзья из эскадрильи вручают своим секретаршам уйму открыток для рассылки, украшенных великодушной подписью: «Поздравляю с праздником!»
Едва желтый грузовичок Розалины скрывается за высокими тополями, тут же является унылый и долгий, неотвратимый, как проклятие, тропический дождь. Они садятся у большого окна в гостиной. Антония приносит душистый жгучий кофе с горячими сэндвичами из последней «передачи»; молча смотрят они на сизую влажную завесу за окном, на ручейки, разбегающиеся по аллеям, грязные отметины луж.
Вспомнился тот день в Гринфилде, когда водяной поток унес конуру Джека; собака долго скулила, беспомощно суча лапами, но вдруг водоворот разом всосал ее — рыжую мордочку, стекленеющие глаза, вислые уши. Вода, заглотив теплое рыжее тело Джека, удовлетворено вспучилась, сыто рыгнув несколькими большими пузырями, — и все. Разложившийся трупик нашли у берега; мальчуган руками выкопал могилку, поплакал, целую неделю он не желал никого видеть, бродил где-то, не появляясь дома, но потом смирился с утратой, потому как человеку не впервой свыкаться с потерями: он роет могилы, плачет, затем привыкает. И так всегда.
Маленькими глотками попивая пахучий кофе, Альфред хмуро смотрит на дождь, на отсветы автомобильных фар, желтыми саблями врезающиеся в столбы автомагистрали. Когда сумерки вкрадываются в дом, Антония разжигает камин, и только тогда ее голос нарушает тишину:
— Расскажи что-нибудь, Альфред.
Теперь уже все — живые и мертвые, населяющие этот дом, знают, что сегодня — среда, а значит идет дождь, и на этих широтах стрелки часов показывают семь.
— Там, где я был, не бывает дождей…
Подавшись вперед, Антония распускает волосы, и в ее широко открытых глазах пляшут огненные зайчики. Как-то осторожно и очень тихо она говорит:
— Ты никогда не рассказываешь, как было там. Почему?
«Знаю, Альфред, все знаю. Я даже очень хорошо понимаю тебя: трудно звездному волку свыкнуться с бездействием, сидеть у камина или бродить по парку с садовыми ножницами, но свое дело ты сделал, принеся Фонду немало пользы, и теперь он воздает тебе по заслугам. Ведь ты заслужил спокойную, безбедную жизнь» — сказал тогда Фанг Чжао, щуря и без того узкие щелочки глаз…
— Ты же знаешь, Антония, я неважный рассказчик. Вот был среди нас один классный парень — навигатор Рене, он даже стихи писал… Он бы точно смог… Отменный был рассказчик!
«Ладно, теперь проваливай! — крикнул тогда Фанг Чжао. — И скажи еще спасибо, что все списали на несчастный случай, а то фигушки чего ты получил бы! Мы не обязаны содержать чокнутых, ясно?..»
— А этот Рене еще летает?
— Да, недавно я увидел его имя в газете.
Темное, тяжелое небо раскроила надвое молния, потом полыхнула еще одна — ветвистая. Если выйти на улицу, туда, под дождь, обязательно попадешь в мокрую круговерть, вода поглотит тебя, как некогда Джека — сначала нос, испуганные глаза, кончики ушей — и все. Нахальный ветер рвется во все щели, свистит и завывает, будто неведомый исполин раздувает дом, подобно мехам. И как только эта субтильная Розалина умудряется притащить за собой столько воды, ветра, да еще этого трубящего исполина?!. Вообще-то она добрая, черт ее побери, жизнерадостная такая, а ножки у нее легкие и быстрые, как у кузнечика, и улыбка такая счастливая и ласковая, словно все мужчины планеты обожают ее и шепчут на ушко всякие нежные слова. Несколько раз она даже тайком целовалась с Альфредом, ложилась на траву за раскидистыми кустами и подзывала его, манила, расстегивала курточку, выпрастывая наружу крепкие спелые груди, чтобы руки Альфреда могли оценить эту спелую красоту, чтобы быть ближе к нему; и каждый раз целовалась она, будто в последний раз — открыто, иступлено как-то; но однажды идиллия оборвалась — их застала Антония. М-да, в тот раз она устроила бурную истерику, наговорив кучу нелепостей… Впрочем, история давнишняя, что толку вспоминать. Теперь он только издали машет ей рукой, и Розалина тоже машет ему издали («Чао, Альфред, до следующей среды!»); в этом не кроются никакие тайные коды-послания, всего лишь знак того, что они живы и живы их желания. И все равно, в среду, ровно в полдень, Антония неизменно начеку: стоит у широкого окна гостиной, спрятавшись за портьерой.
Она презирает распущенность Розалины, сама же — олицетворение материнской строгости. «Чао, Альфред! До следующей среды», — и настоящая жизнь на ножках кузнечика уносится туда, где ее любят все мужчины планеты и нашептывают ей ласковые слова…
* * *
…Господин Секретарь!
Вероятнее всего вы подумаете, что я, мягко говоря, сгущаю краски, преувеличиваю. Тем паче, что Вы, полагаю, уже успели ознакомиться с моим личным делом и в особенности с медицинской справкой, подколотой к нему. Там ведь черным по белому написано, что я-де неизлечимо болен, что у меня «глубокая регрессия мозга».
Но я болен не более Вас и прочих существ, являющих заплывшее жиром человечество. Простите за банальность, но наша с Вами (я говорю обо всех нас) болезнь называется просто — самонадеянность, помноженная на пресыщенность.
Вы взгляните на то, что представляет собой сегодняшнее человечество! Гигантская колония супербактерий, осуществляющая одну единственную функцию — метаболизм. Она поглощает, переваривает, испражняет. Потребляет, перерабатывает и — выбрасывает. Эдакая перерабатывающая машина с минимальным коэффициентом полезного действия, в награду которой полагается честно «заработанный» подкожный жир.
Впрочем, у этой массы есть и еще одна функция — размножение, создание себе подобных.
Вы, должно быть, знакомы с законом биологического насыщения: как только популяция, занимающая определенную экологическую нишу, разрастается сверх нормы, отдельные индивиды автоматически лишаются возможности свободного развития. И вот тогда наступает время покаяний. Должен Вас заверить, господин Секретарь, это время уже наступило!
Может быть, Вам вздумается упрекать меня в том, что я апеллирую к обобщенному, а не конкретному, тем более, что на Земле немало стран, в которых ситуация обстоит иначе. Но не в моей стране. А Вы ведь за нее в ответе, не так ли?..
* * *
Двадцать лет прошло с того дня, когда он, беззащитный и голый, как Адам, стоял перед женщиной-врачом, стыдливо прикрываясь ладонями, и зябко переминался с ноги на ногу. Доктор быстрым движением сняла очки и выдала, наконец, свой вердикт:
— Никаких отклонений от нормы.
— Значит, я могу вернуться в Космос?
— Фонд считает это невозможным. Стресс, перенесенный вами, сказался на вашей психике.
— Послушайте, как же так?! У меня же контракт еще на пять лет!
— Не волнуйтесь, мы дадим вам солидную пенсию.
— Только бы избавиться от меня, так что ли?
— Послушайте, Медухов! Я врач, и интриги внутри Фонда меня совершенно не касаются. И вообще, долго вы еще собираетесь выкобениваться передо мной нагишом?
В одежде чувствуешь себя совсем по-другому. В одежде ты уже другой человек, уверенный в себе и чуточку наглый. Ты можешь позволить себе даже закурить в кабинете врача (ведь «двинувшемуся» врачиха не рискнет возразить), лицо снова приобретает свой нормальный цвет. Ты становишься хамоватым, грохочешь кулачищем по столу, а она со стоическим спокойствием повторяет (словно оправдываясь), что в общем-то у тебя все в ажуре, анализы крови отличные, никаких органических отклонений и данные мочи ну прямо по учебнику… Вот разве что мозг немного подкачал — перегружен, понимаешь, перенапряжен, в любой момент может «крыша поехать», но и эта неприятность со временем пройдет, или, как говорят у нас в медицине, — отшумит. Что, сколько на излечение уйдет времени? Ах, Медухов, какой вы зануда! Да не знаю я, не знаю! Мозг — штука тонкая, и по сей день не изученная до конца. И вообще, все зависит только от вас: меньше спиртного, чаще бывайте на свежем воздухе, спортом, наконец, займитесь… И главное: перестаньте вы думать об этом… как там вы его назвали… чудовище. Да нет же, верю я вам, верю, я же не Фанг Чжао, очень может быть, что вы и вправду его видели…
И все это время в ее глазах — насмешливая жалость…
Ее холодная логика тебя почему-то испугала, когда она с педантичностью судебного эксперта обследовала каждый сантиметр твоего тела, когда с ловкостью массажиста ощупывала каждый мускул, почти вплотную надвинувшись на твое лицо своей шикарной грудью, ничем не стесненной под ослепительно белым, пахнущим стиральным порошком халатом (ты без особого усердия еще пытался побороть — и, разумеется, не смог — желание заглянуть туда, где колыхались эти обворожительные бутоны с удивительно крупными темными кружочками сосков); а самыми ласковыми словами, слетевшими с ее тонких губ, были: «Завидная кондиция». Да и только!
Вы называли ее Коброй-хранительницей, потому что она и в самом деле была добросовестным стражем вашего здоровья, знала все шестеренки, гаечки и болтики вашего организма и наизусть помнила уйму непонятных простому смертному таблиц: пэ-аш, систола и диастола, осмотическое давление плазмы крови, адреналин, процентное содержание секрета предстательной железы и еще массу всяческой белиберды, от которой, однако, зависело, будете вы летать дальше или же пора вам подумать о пенсионном времяпрепровождении.
Каждый раз по возвращении на Землю были банкеты, коктейли, торжественные тосты, объятия, воспоминания («А помнишь?») и слезы в глазах. И только Кобра-хранительница стояла в сторонке, неловко пыталась включиться в разговор или искренне улыбнуться (честно говоря, улыбка ей совсем не к лицу), то и дело смешно так указательным пальчиком поправляя очки на переносице, а потом вдруг подходила и, глядя на тебя в упор, говорила так хорошо знакомым тоном:
— Медухов, не забудьте ко мне завтра зайти, нужно замерить альбумин.
Ну разумеется, альбумин всего лишь повод для того, чтобы начать все с начала: пэ-аш, систола, диастола и так далее, пока не дойдет до самого ужасного: «Повернитесь спиной и нагнитесь», до той самой, что ни на есть неджентльменской позы… После такого пилоты уходили в глубокий запой как минимум на два дня, глуша алкоголем отвращение к самим себе, испытанное в кабинете Кобры унижение…
* * *
…И вот что удивительно, господин Секретарь: это самое человечество осмеливается величать себя разумными существами, хомо сапиенс, тудыт-растудыт. И даже не испытывает при этом никаких колебаний и уж тем более угрызений совести. Только потому, что оно, видите ли, несколько умнее других биологических сообществ, среди которых существует. Но ведь эти сообщества настолько интеллигенты, что не могут служить критерием, претендовать на роль эталона, не так ли?
И вот что еще: это человечество настаивает, чтобы и другие не просто величали его разумным, но и считали таковым. Смешно, об этих других оно не имеет ни малейшего понятия, однако со знанием дела называет их «братьями по разуму»! Ну надо же — братья! Да еще по разуму!
Получается, что любое существо, сообразительнее вола, черепахи или обезьяны, — разумно? Да к тому же в метагалактических масштабах.
Я астронавт и привык мыслить в масштабах космических. Я не случайно акцентирую на этом. Я, Альфред Медухов, заявляю Вам со всей ответственностью, что ДРУГИЕ не считают нас ни братьями, ни разумными существами…
* * *
Большой ярко-желтый особняк в ста сорока километрах от ближайшего населенного пункта, бассейн, теннисный корт, аккуратно стриженые лужайки с рыхлыми кротовинами.
— Ну, как?
— Суперлюкс, Альфред, спору нет! Двенадцать роскошных комнат — вполне хватит, чтобы окончательно рехнуться, правда?
— Стало быть, здесь я и буду жить до конца своих дней?
— Четыреста «кусков», Альфред! Чем тебе не дворец! — гадливо ухмыльнулся Фанг Чжао.
— С удовольствием поменяюсь с вами.
— Да что вы в самом деле, Медухов! Это же жест благодарности Фонда. Знаете, у нас на Востоке говорят…
После обеда он впервые услышал проклятие тропического дождя и поспешил убрать алюминиевые козырьки над окнами — это металлическое тремоло выводило его из себя. Казалось, будто некто тяжело ступает в соседней комнате, вот-вот откроет дверь и войдет. Но медлит. Что же он, почему не входит, черт побери, чего выжидает!..
Когда стемнело, он понял — ОНО придет опять, потому что сейчас самое удобное время тихо подкрасться и вперить в него свой единственный глаз — холодный и удивленный. Точно так же, как это было в пилотском модуле, когда Альфред внутренне похолодел, ощутив рядом с собой его горячее присутствие, его дыхание. ОНО парализовало его, гипнотизируя медленным, ритмичным колыханием тела, а потом — прильнуло к его щеке скользким, отвратительным поцелуем. Его глаза успели выхватить немного: желтые желваки челюстей, изборожденное сетью капилляров гноящееся око в самом центре чешуйчатого лба; потрескавшиеся губы с зеленоватыми пятнами засохшей слизи, да белесые струпья на морде. ОНО надвинулось на него, принюхиваясь и сладострастно шевеля губами, готовое обслюнявить его щеку жадным, как укус, поцелуем. Потом студенистый животик скользнул по его шее, он чувствовал учащенный пульс, размеренные толчки смрадного дыхания; где-то рядом со склизкими бугорками (должно быть, это груди) шевельнулись влажные присоски и пучок тонких щупалец, они сладострастно впились в шею у сонной артерии — и все; быстрый укол и его понесла, закружила медленная и прохладная волна блаженного беспамятства…
Он знал: все повторится снова. Обязательно. Сегодня вечером ОНО придет к нему. ОНО снова поцелует тебя, Альфред, и ты умиротворенно уснешь в его объятиях; ты ведь знаешь, этот эйфорийный сон принесет тебе удовлетворение и спокойствие, как и тогда, в минуты вашей неземной любви. О да, тебя пугает это, и потому ты нервно запираешь входную дверь, баррикадируешь ее мебелью, включаешь блокировку и электронную сигнализацию, лихорадочно сжимаешь вспотевшей ладонью пистолет. Так ты простоишь до утра на своем посту, потому что тебе страшно, потому что знаешь — это может повториться: влажный поцелуй (но признайся себе, в том поцелуе было столько нежности!), склизкие щупальца, высасывающие твои жизненные силы. ОНО обнимет тебя, едва ты расслабишься; как уличная девка будет бесстыже тереться о твое тело холодными чешуйками, обовьется вокруг шеи, скользнет к уху и в тот самый момент, когда ты окончательно погрузишься в сладостную нирвану, ОНО захочет…
Ну, нетушки! Стой! Стрелять буду, падла! Раз и навсегда разнесу твою гадкую рожу! Вдрызг! Растопчу в мокрую лепешку, как жабу…
Я забуду тебя! Выпотрошу твой мерзкий образ из своей памяти! Я должен забыть! Даже если для этого мне потребуется вывернуть себя наизнанку. Ведь так нельзя жить, не могу же я все время не спать! Слышишь, я уже не боюсь тебя! Почти. В самом деле, я же на Земле, здесь тебе не достать меня. Боже, как ты мне противно, блевать хочется! Разве ты женщина? Ну зачем ты меня поцеловала? Зачем?! Бог ты мой, ну неужели найдутся на свете столь безумные поэты, готовые воспеть в сонетах такую гадость! Нет, ты не женщина. Но кто? Наверное, ты долго блуждала в Пространстве, ты была так одинока, что тебе нестерпимо захотелось кого-нибудь поцеловать, тебе это было просто необходимо… И вот ты увидела мой корабль, проникла в пилотскую, а там — батюшки! — то, что надо: ничего не подозревающий Альфред Медухов, существо МУЖСКОГО пола. Но ты такая застенчивая, ты впервые целуешь землянина, поэтому облобызала меня исподтишка, втихаря, когда я и сообразить ничего не успел, гадкая моя. Ты даже не поздоровалась, не объяснилась в любви, только и успел заметить засохшую слизь на твоих губах, да острые зубки… Моя гадкая неземная Джульетта!..
Поменьше спиртного и побольше свежего воздуха — сказала Кобра-хранительница. Медленно, но уже прихожу в себя. Это поначалу страхи преследовали меня, каждый вечер я ждал твоего прихода, держал под подушкой заряженный пистолет… Хотя, конечно, ничего плохого ты не сделала. Что тут такого — кого-нибудь поцеловать. Ведь, в конце концов, это проявление любви. Любви?! Какая, к черту, любовь! Ведь ты не женщина!!!
Но я уже привыкаю, даже поспать иногда удается. И все вы увидите: я еще стану прежним Альфредом Медуховым, космическим волком с железными нервами, который никогда не потеет, запросто выдерживает девятикратные перегрузки и способен развить комплекс неполноценности даже у самой красивой женщины. Вот каким был Альфред Медухов… пока моей неземной Джульетте не взбрело в голову флиртануть со мной.
…Потом он завалил задание и был признан «высокой комиссией» непригодным к работе в Космосе и вообще чокнутым; потом доктор Веселова (она же Кобра-хранительница) долго объясняла, как и почему у него ролики заходят за шарики; а под конец славный своей щедростью Фонд отправил его в пожизненную ссылку в эти ужасные своей красотой двенадцать комнат. И после всего этого он, наконец, стал тем, чем является сегодня — не вполне нормальным мужчиной средних лет, с рассеянным взглядом, капризным мочевым пузырем, приступами тахикардии — приговоренный к одиночеству на весь тот обрубок жизни, что ему отпустил всепрощающий, всебезразличный Бог…
* * *
…И я отвечаю за свои слова, ибо я — единственный землянин, видевший их воочию. Но не думайте, господин Секретарь, что имел место взаимополезный Контакт. Земная наука ничегошеньки не знает о НИХ, зато обожает козырять заумной терминологией по этой теме, даже не подозревая, что тем самым как раз углубляет пропасть наших заблуждений.
Я видел ИХ. Точнее сказать: я понял, почувствовал, что это — ОНИ. Никаких сомнений в том, что встреча была случайной — подобная случайность выводит в лесу охотника на добычу. Он не может предугадать эту встречу, но после того, как она состоялась, принимает ее как должное, как факт, и уже дальше действует сообразно обстановке.
Возможно, вы будете несколько удивлены моим сравнением. Однако факт остается фактом: ОНИ не стремятся к встрече с нами, потому как даже не представляют, что мы есть такое и с чем нас кушают (извините за фривольную фигуру речи). Более того — ОНИ и не хотят этого знать. Для НИХ мы — всего лишь случайность, явление маловероятное, но теоретически возможное. Они хотят найти своих братьев по разуму, точно так же как и мы мечтаем встретить СВОИХ.
Наша встреча — игра случая. И разве осознаешь, что перед тобой находка, если ты ничего подобного не искал и даже не собирался? Любая разумная деятельность начинается с вопроса: «Что это такое?» Следовательно, перво-наперво необходимо сформулировать вопрос, а уж затем только пытаться найти ответ на него. Но опять же: чтобы возник такой вопрос, «это» должно привлечь твое внимание. Так вот, мы НЕ ПРИВЛЕКАЕМ их внимания, господин Секретарь. Они вообще не задаются вопросами в отношении нас.
Они нашли меня, но не искали. А когда обнаруживаешь что-то такое, чего не искал, то, как правило, и не знаешь, что с этим делать, ведь правда? Так и ОНИ не знали, что делать со мной. Потому как я не был целью их возможных поисков (если таковые вообще имели место), а значит, никакой стратегии в отношении меня (как единицы некоей жизни) выработано у них не было. Они даже не подозревают, что я представлял собой нечто, способное их заинтересовать, что я существо разумное. Да Они вообще не предполагали, что я ТО САМОЕ НЕЧТО, о чем они, наверное, давно думают и пишут. Их критерии «полезности/бесполезности», очевидно, совсем иные и не совпадают с нашими.
Итак, когда ты нашел нечто, чего не искал; когда не знаешь, что же это ты нашел; когда не знаешь, что делать с находкой, потому что не знаешь, что оно такое; и, наконец, когда не понимаешь, что «нечто» представляет собой что-то ценное, что тогда происходит, господин Секретарь? Вот тогда обязательно и случается что-то неразумное, не так ли?..
* * *
Однажды он повстречал ее у реки: неуклюже согнувшись, она сидела на маленьком пластиковом стульчике, внимательно следя за неподвижным поплавком. Она не заметила его, и он, бесшумно ступая по мягкой траве, приблизился к ней почти вплотную и долго смотрел на нее, любуясь волосами, сверкающими на закатном солнце, и мягким окатом плеч.
— Доброй рыбалки вам, доктор Веселова! — наконец проронил он.
Она вздрогнула (впрочем, несколько наигранно, ведь она ожидала его встретить) и, повернувшись в его сторону, неуверенно улыбнулась (нет, честное слово, не к лицу ей улыбка!). А потом с воодушевлением она принялась хвастать своим рыболовным опытом, с гордостью демонстрировала сегодняшний улов — несколько форелин с удивленно разинутыми ротиками.
— А я и не знала, Медухов, что вы живете в этих краях. Никогда не предполагала… Честное слово, совершенно случайно…
Потом они брели вдоль реки, болтая о всякой всячине. Иногда она забывалась и начинала говорить на профессиональную тему — о все тех же проклятых систолах и диастолах и еще черт знает о чем.
Они шли рядом — мужчина и женщина, и главное — что женщина была самая настоящая, а не одноглазая чешуйчатая Джульетта. Женщина, у которой все на месте — даже с избытком, ее хотелось трогать, хотелось прижаться к ней, утонуть в ее шикарном мягком теле.
Теперь он, пожалуй, уже и не вспомнит, как все произошло, как поведал ей о томительном желании одинокого мужчины. Что же она ему тогда ответила? Кажется, что-то насчет породистых самцов. Он пропустил эту колкость мимо ушей, и его рука как бы невзначай коснулась ее плеча, а потом соскользнула на талию. Нагретое солнцем тело вдруг обожгло, горячая волна желания подхватила и понесла куда-то в неведомость… Потом он помнит смутно: все закружилось — верхушка дуба… вдруг оказавшаяся совсем близко мягкая душистая трава и — непривычно, неестественно нежные глаза доктора Веселовой, еще минуту назад — холодные и официальные… очаровательный белесый пушок над верхней губой, а сами губы — возбуждающе горькие, со вкусом полыни. Жадно вцепившись друг в друга, они падали в сладостное, безмозглое небытие, лихорадочно сдирая одежду. Он ликовал, ощущая, как животное пробуждается в нем, завладевает его сознанием, рука скользнула под юбку… И в этот самый момент она с силой оттолкнула его, резко вскочила, нервно оправляя помявшуюся юбку. Раскрасневшаяся, возбужденная, испуганная, негодующая. Она почти выкрикнула, и в голосе ее зазвенела холодная сталь:
— Не смейте, слышите! Держите себя в руках, Альфред. Вы… Вы — не мужчина.
— Что значит — не мужчина?! — еще неосознанная обида заставила дрогнуть голос.
Веселова некоторое время молчала, прежде чем нанести новый удар:
— Это правда, Альфред. Я ваш лечащий врач и потому знаю, о чем говорю.
Теперь уже не имело смысла продолжать играть в молчанку. И она рассказала о крохотном, почти незаметном рубчике в паху. Она обнаружила его случайно во время осмотра. Очень тонкая работа. Нейтроскопия подтвердила тогда еще смутные подозрения — кем-то неизвестным Альфред был подвергнут хирургической операции. Очень странной операции — удаление одного из производителей андрогенов.
— Понимаете теперь, почему я поверила вашей истории про космическое чудовище, Альфред? Это не могло быть галлюцинацией, потому что… потому что такую операцию не смог бы проделать земной хирург…
Альфред ничего не ответил. Они закурили и медленно побрели обратно, к ее машине. Ни один из них не решился нарушить это испуганное молчание. Лишь раз она попыталась было взять его за руку, но он решительно отстранился. Так они и шли — ставшие вдруг снова чужими друг другу. А у самой машины она деловито поцеловала его и, прежде чем повернуть ключ зажигания, как бы невзначай бросила — равнодушно и официально:
— Через три дня приеду. Насовсем.
Помнишь, каким бешенным галопом ты кинулся к дому, как яростно пинал двери — все эти чертовы девять дверей на пути к ванной комнате? Ты помнишь, как долго стоял перед зеркалом, всматриваясь в тонкий, почти незаметный бледный шрамик — свидетельство любви твоей неземной Джульетты, клятва вечной верности тебе?..
А спустя три дня приехала доктор Веселова и стала просто Антонией.
* * *
…Ни к чему лишний раз повторять мою историю встречи с НИМИ и вспоминать о ее последствиях. Она зафиксирована в анналах Фонда. И на моем теле. Куда важнее вопрос иного порядка: а вправе ли я обвинять их? Для меня ответ очевиден, господин Секретарь: не имею я такого права. И потому не осуждаю ИХ действия. Мы не можем этого сделать, потому что нам не доступна ИХ логика. Чтобы понять ИХ намерения, я должен научиться думать, как Они.
Я могу лишь безрезультатно блуждать в догадках, подобно дереву, в которое вгрызаются зубчики пилы. Но пользы-то от этих предположений ровным счетом никакой. Спиленное дерево утешает себя мыслью, что оно погибло не зря — может, из него сделают скульптуру или, на худой конец, бумагу. Оно и предположить не может, что его спилили просто потому, что оно мешает, что оно стало ненужным…
* * *
Звонкоголосая моя Мортилия, милый мой колобочек. Ты тянешь свои пухлые ручки к Солнцу, хочешь его потрогать, но ножки заплетаются в траве и ты падаешь. Не плачь, крошка, все впереди — и солнце, и звезды будут твоими. Ой, не ходи туда, говорушка моя ненаглядная, упадешь в бассейн. Ухватись-ка лучше за мою руку и давай погуляем с тобой. Рядом — как и положено отцу с дочерью. Знаешь, рядом с тобой я становлюсь совсем другим — сильным и уверенным в себе, меня просто распирает гордость. Такое чувство, будто за мою руку держится весь мир и я его веду туда — в Будущее, где все по-другому. И я готов боготворить Фонд. Да-да, в самом деле; подумай сама, кабы меня не вышвырнули, то и не было бы тебя, моя любовь. Вот смотри, дочурка, все это — все-все! — принадлежит на самом деле дядям из Фонда, у меня же нет ничегошеньки. Но это пустяки, потому что у меня есть ты, моя синичка. А это гораздо больше и важнее… Да перестань же ты плакать, солнышко, видишь — маме некогда. А я и рад бы тебя покормить, да не умею. Но зато как я тебя люблю! Ах, глупышечка моя, ты еще этого не понимаешь.
Представляешь, Мортилия, твоя мама сказала, что я не мужчина! Ха, это я-то не мужчина! Глупости! Ах, не прикасайтесь ко мне, Альфред Медухов, вы не мужчина. Так сказала твоя мама когда-то. Дескать есть там у вас в паху какой-то не такой шрамик, оставленный чудовищем, так что ваша песенка спета, сказала она, и даже не пытайтесь, все равно ничегошеньки у вас не выйдет. Как жестоко, Мортилия, правда? Она брезговала мною и ложилась со мной в постель, даже не пытаясь скрыть своего отвращения, всегда отворачивалась… Боже, что за глупости я несу собственной дочери!
Потом-то я узнал, что ее подослали ко мне люди из Фонда. Есть там такой Институт перспективных исследований. Ничего себе исследованьице, верно говорю, Мортилия? Представляешь, как все это низко и грязно: под тебя подсовывают красивую женщину, чтобы проверить, остался ли ты мужиком после поцелуя Джульетты. Идиоты! Они еще сомневались! Как они офонарели, когда оказалось, что я не просто по-прежнему мужчина, но очень даже неплохой образец! И уж получше многих из них. Уж тут ты не сомневайся.
А видела бы ты, как твоя мама бежала потом ко мне: лицо в слезах, нос красный, глаза сверкают. И как кинется мне на шею! Я беременна, Альфред, в самом деле! Ребенок…у меня будет ребенок! Радость так и сочилась из нее, Мортилия.
Впрочем, тебе всего этого еще не понять, зайчик мой. Но это ничего.
А потом у твоей мамы начал расти живот. Не догадываешься, почему он вдруг стал расти? Да потому, что там внутри была ты, Мортилия! Представляешь?! Вот оно — настоящее чудо, черт побери! Чудо, которое ни один мужчина не в состоянии осмыслить до конца. Вот сначала, значит, живот растет. А потом прижмешься к нему ухом и вдруг чувствуешь: что-то в этом животе шевелится, толкается. Живет! А угадай-ка, кто это там шевелится? Не догадываешься, шалунья моя? А ведь это ты была там в животике у мамы. Такие вот дела, дочурка.
И вот однажды ты появилась на свет — маленький сморщенный комочек. Ох и прожорлива же ты была, да к тому же вечно мокрая… Эй-эй, чем это ты недовольна, тоже мне примадонна! Да, мокрая, ну и что — так всегда бывает. Как же все-таки здорово, что у меня есть ты! Видимо, не посмело чудовище учинить надо мною самое страшное. Ух и страху же я натерпелся, из-за одного-то поцелуйчика этой отвратительной липкой Джульетты со звезд! Зря, выходит, боялся…
* * *
…Дано ли дереву понять нас, господин Секретарь? Дано ли нам понять дерево? Вопрос, конечно, риторический. Потому как и дураку понятно: не смогут понять друг друга, стоящие на разных ступенях. Разным не дано понимание. Их представления о вершинах разума, о границах эволюции различны. Каждый мир выстраивает свою лестницу, в соответствии со своими представлениями об эстетике. И последнюю ступень каждая цивилизация определяет для себя сама.
Возможно, мои рассуждения страдают непоследовательностью и выглядят сумбурными. Что ж, я не писатель, господин Секретарь. И все же: любой из миров имеет такую модель цивилизации, разумной жизни, какую он заслуживает!..
* * *
Не спеша испить после обеда чашечку горячего кофе — истинное блаженство. Сидишь себе у большого окна гостиной, лениво поглядывая на серую пелену, застлавшую небо, на суетливые ручейки, вымывающие себе тропки на аллеях, на пенистые кляксы луж. Все часы на этой широте тикают в унисон, но его это не касается. Потому что в его доме нет часов, он давно привык к этому безвременью — время для него остановилось навсегда.
Но вот Антония тряхнула головой, распуская волосы. Теперь можно и поговорить.
— Вот так же было в Гринфилде, — неспешно начинает Альфред. — Как-то раз точно в такую же погоду водяной поток унес конуру Джека. Знаешь, я долго плакал тогда. Я так любил Джека… Он был ну совсем как человек, разве что в школу не ходил…
— Надоел ты мне со своим Джеком, — сварливо прерывает Антония. — Ты эту историю рассказываешь каждую среду. Ну неужели так трудно придумать что-нибудь новенькое?
— Да не мастак я на выдумку. Вот был среди нас один навигатор — Рене. Вот тот бы порассказал. Умел он это. А я… Многое уже позабылось за давностью лет. А вспомни, каким я был парнем! А? Чудо, а не пилот! С лучшим осмотическим давлением плазмы, с самым высоким процентным содержанием…
— Перестань, Альфред!
Еще целых два дня до счастливой пятницы, когда воспитанниц пансиона распускают на уик-энд, и Мортилия возвращается домой. Сначала где-то вдали зарокочет мотор еще невидимой машины, потом она вынырнет из-за тополей на открытую часть шоссе, свернет на бетонную дорожку, ведущую к дому, по-стариковски чихнет пару раз и, наконец, остановится. А потом в прихожей послышится быстрый и легкий перестук каблучков. Затем этот обворожительный звук переметнется на лестницу, в коридор, и вот уже дверь шумно распахивается: «А вот и я!» Бросив сумку с вещами прямо у дверей, она, сияющая, весело подлетит к ним, расцелует и, не давая опомниться, защебечет о жизни в пансионе, выливая на них поток городских новостей, школьных сплетен — во всех подробностях, день за днем, час за часом. А они будут молча вкушать ее голос, радуясь своему счастью. А потом Антония накроет стол белой скатертью, достанет бокалы для вина и любовно расправит цветы в вазе. За ужином они будут не спеша и чинно вести разговор на семейные темы. «Как твое сердце, папа? Ты слишком много пьешь кофе, сколько раз я тебя предупреждала…». «Что ты, милая, кофе для меня — единственная радость. Ведь сердце дано человеку для радостей. И каждое сердце требует свою порцию удовольствий…». «А как у тебя с давлением, мама? Ты мало бываешь на воздухе, тебе двигаться побольше надо.». «Вот тебе на! Яйца курицу взялись учить! Я же врач, Мортилия. И прекрасно знаю, когда движения приносят действительную пользу, а когда это всего лишь указания доктора»…
— Альфред, я сегодня листала семейный альбом. Когда ты успел сделать фотографии Мортилии?
— Это не Мортилия, дорогая. Это моя мать.
— М-да, стареешь, дорогуша. Склерозец? Или зрение шалит?
— Да нет же, у меня все в полном порядке.
— Неужели? Что же это ты не узнаешь собственную дочь, уважаемый пилот экстра-класса? Бравируешь безупречностью своей предстательной железы, а про мозги, как всегда, позабыл. Но я-то не слепая — на снимке Мортилия! Голову даю на отсечение.
— Ошибаешься, дорогая. Этой фотографии больше сорока лет. Это действительно моя мать, Антония. Снимок сделан в Гринфилде, во дворике дома, где я родился. Я очень хорошо помню этот день. Было воскресенье, мама собиралась на танцы, и ей захотелось сфотографироваться в своем лучшем платье…
— Вот зануда! Да говорю же тебе — это Мортилия!
Так все и началось — с обыкновенной цветной фотографии сорокалетней давности. Еще не осознанное до конца недоброе предчувствие поселилось в нем.
Вот и пятница. Пару раз чихнув, автомобиль притормозил у дома. Звонкие каблучки беззаботно взлетели по лестнице и впорхнули в коридор.
— Мама, папа! Ку-ку, я приехала!
Обнимая и целуя родителей, она не перестает щебетать, изливая из себя накопившиеся за неделю новости. Все как обычно. Ужин, свечи, разговоры, семейный уют. Все как обычно. И все не так. Для Альфреда.
— Папочка, как твое сердце? Все-таки ты слишком много пьешь кофе. Нельзя так.
Альфред рассеянно кивает, силясь вспомнить, где и когда он видел эту юную женщину.
«Наталия, ты же знаешь, я терпеть не могу, когда меня отрывают от работы!» — раздраженно скрипит папа Гарольд Медухов. — «А мне осточертели твои спичечные храмы и крепости! Ты даже в церковь перестал ходить. Вот что, милый, пойдем сегодня на танцы, а?» — «Хорошо, дорогая, а теперь не мешай мне». — «Гарольд, ты сфотографируешь меня в новом платье? Вон там, во дворе»…
… Выходные превратились для Альфреда в ад. Мортилия все такая же беззаботная, а он молча бродит по комнатам, цепко следит за каждым ее движением, вслушивается в интонации голоса. Порой спрячется за портьерой или ходит за ней по пятам, чтобы вдруг сорваться на крик:
— Мортилия, почему ты так делаешь?!
— Как, папочка?
— Ну… вот этот жест — руку вперед.
— Папочка, это же всего лишь жест. Почему ты так разволновался?
Но Альфред-то знал: этот жест не ее. Как и все остальное в ней. Мортилия звонко смеется над глупостью отцовских вопросов, подшучивает над ним. Этот смех пробуждает сонные деревья, заставляет их радостно шелестеть листвой. Этот смех врывается в домик в Гринфилде, где воскресным утром мама Наталия, вернувшись из церкви, рассказывает о людях, которых там встретила. А папа Гарольд усердно мастерит спичечный Нотр-Дам. Но как же это может быть, Альфред, чтобы чистый, как горный ручей, смех Мортилии, зарождаясь в твоем помпезном склепе, подаренном Фондом, терялся где-то в деревянном домике в Гринфилде? В Прошлом!
* * *
…Впрочем, все это лирические отступления; важно другое: над человечеством нависла серьезнейшая опасность, равной которой история нашей цивилизации еще не знала. Я отдаю себе отчет в том, что Вы, господин Секретарь, вероятнее всего пропустите мимо ушей предупреждение сбрендившего астронавта. Что ж, тем хуже для Вас и всего человечества.
Видите ли, весь ужас трагического положения Земли заключается в том, что угроза исходит не ИЗВНЕ, а ИЗНУТРИ; она — в нас самих. И это не болезнь. Эта опасность куда более коварна и непредсказуема. Она невидима, но у нее есть имя. Поймите, господин Секретарь: судьба цивилизации теперь в руках ОДНОГО человека. И этот человек — я, пилот Альфред Медухов, способный одним ударом, не оставляя шансов на спасение, сбить все кегли человеческой цивилизации.
Дьявольское могущество досталось идиоту, господин Секретарь…
* * *
— Антония, ты уже спишь?
— Нет. Давление опять подскочило, голова просто раскалывается.
— Я хотел бы поговорить с тобой.
— Извини, милый, но сейчас мне меньше всего хочется говорить… Впрочем, если тебе невмоготу…
— Да, невмоготу! Мне просто необходимо кое-что рассказать тебе. Не знаю, с чего начать… Понимаешь, я все время наблюдаю за Мортилией…
— Я заметила. Только не пойму, зачем ты это делаешь? Может…
— Нет-нет, что ты! Я… я наблюдаю за ее жестами, поведением и… это мучает меня, Антония. Погоди, не перебивай, я и сам знаю, что выгляжу глупо…
— Но почему, Альфред? Что тревожит тебя?
— Хорошо, я скажу, обязательно скажу. Постарайся только понять. Иногда мне и самому кажется, что все это бред, плод моего больного воображения. Но могу поклясться, что я знал Мортилию задолго до ее рождения!
— Что за глупости, дорогой! Ты просто много пьешь кофе.
— Может, ты и права, глупости все это. Но я говорю правду. Я знаю каждый ее шаг, каждый жест, каждое слово наперед. Знаю как и почему она поступит в следующую минуту.
— Это всего лишь иллюзия, милый. Мы это называем галлюцинативной ретроскопией.
— Мне ваши термины без надобности, для меня Мортилия — часть моего прошлого. Моего прошлого в Гринфилде. Я знаю о ней все. Скажи, ведь вы с ней тайком от меня переписываетесь?
— Да. А что плохого в том? Это, как говорится, между нами, девочками…
— И она написала тебе, что у нее появился парень, так ведь?
— Ну да. Это же нормально, Альфред, девочке восемнадцать лет.
— И этот ее приятель — служащий банка?
— Хм, верно. Я одобряю ее выбор: банковские служащие хорошо обеспечены и имеют удобное положение в обществе. Разве в этом есть что-то предосудительное?
— А скажи, парня этого часом не Гарольд зовут?
— Гарольд. Вот что, Альфред, тебе никогда не говорили, что читать чужие письма некрасиво?
— В том-то и дело, Антония, что я не читал этих писем!.. У Гарольда будет странное хобби — мастерить спичечные дворцы. Он рано облысеет, будет страдать диабетом, потом сопьется и умрет в сорок лет…
— Прекрати! Все это твои выдумки, вот что это такое! Я спать хочу.
— Погоди, дорогая. Я говорю правду. Видишь ли, все, о чем я только что рассказал, уже случилось. Много лет назад. Все это я видел собственными глазами. А теперь… теперь каким-то странным образом прошлое повторяется. Оно словно бы воссоздает себя.
— О чем это ты?
— Помнишь, ту фотографию, мы не могли решить, кто на ней изображен: моя мать или Мортилия. Спор оказался бессмысленным: это действительно моя мать… но и Мортилия одновременно. Они — одно и то же, один человек, понимаешь? Мама родила меня, а потом случилось обратное. Это кажется бредом, но я произвел на свет собственную мать.
* * *
…Я мог бы и не писать Вам об этом. В конце концов, какое мне дело до судьбы цивилизации, отказавшейся от меня! Кто я такой, чтобы взваливать на себя непосильную ношу Спасителя? Да и по силам ли одному человеку нести на своих плечах будущую драму всех людей?
Я не герой, господин Секретарь. Я не умею быть героем. И не хочу. Герои вправе бросать в толпу громкие слова и красиво умирать. А я — Альфред Медухов, забытый всеми пилот экстра-класса, который не умел быть героем. Даже ОНИ поняли, что Альфред Медухов — ничто в этом мире.
Просто так получилось, что их мишенью стал именно я.
Господин Секретарь, приходилось ли вам когда-нибудь травить мышей. Это очень просто: чтобы уничтожить всех, достаточно выловить одну. Присыпаете ее отравой и отпускаете — пусть бежит к себе в норку. Об остальных можно уже и не думать — тю-тю. Так и ОНИ поступили со мной. Так могу поступить и я со всем человечеством.
Я жил незаметно, не желая выделяться на фоне других, но случай вопреки моей воле произвел меня в герои. И это ужасно. Я не хочу быть Мессией! Бог жаждет твоего распятия во искупление чужих грехов! А теперь и Природа рассчитывает только на тебя! То есть — на меня, на Альфреда Медухова. И как же мне быть, господин Секретарь?
Повторяю, я не вправе никого обвинять. Так уж сложились обстоятельства, которые выше нас и не зависят от наших желаний и устремлений.
Впрочем, навряд ли это письмо попадет в Ваши руки. Так тому и быть.
С уважением, Альфред Медухов.
* * *
Как стремительна река времени! Еще совсем недавно ты была пухленькой куколкой, а вот гляди ж ты — уже наливаешься соком, со дня на день готовая подарить миру новую жизнь. Твой Гарольд сильно нервничает, то и дело осторожно касается твоего живота, словно бы оберегая его от внешнего мира… Да, это чудо, Мортилия, которое мужчина никогда не сможет постигнуть до конца. Сначала живот почему-то начинает расти. Потом…
В эти ужасно долгие и неспокойные ночи я рядом с тобой, птенчик мой. А ты так сладко, так умиротворенно спишь. Твое дыхание спокойно и равномерно — так и должно быть, ведь той крохотулечке, что внутри тебя, необходим спокойный сон. Она (а может, это он) спит в тебе, Мортилия, но еще не видит снов…
Кто спит в тебе, Мортилия?..
Шрамик, птенчик мой, всего лишь маленький шрамик! Кто бы мог подумать! Кто бы мог предположить! Я просто летел на базу «Сатурн-IV», как летал и прежде — десятки раз. Я никогда ничего не боялся. До тех пор, пока не почувствовал чужое присутствие. Ты замечала: человек всегда чувствует, когда он не один? А потом вдруг этот глаз — холодный и удивленный… Что-то мерзкое и липкое коснулось моей щеки… Понимаешь, мышонок, Оно меня поцеловало! Я не виноват, солнышко, я впал в беспамятство. Вот тогда-то Оно и вспороло мое тело, ловко манипулируя удивительно тонкими щупальцами, проникло в меня, в самую заветную область меня, туда, где у каждого человека хранится наследие сотен поколений, где сокрыт мой, медуховский, генетический код.
А потом? А вот этого как раз я и не знаю, любовь моя. Вот так-то. Гены, хромосомы, ДНК — я в этом ничего не смыслю. Это и не главное. Главное то, что эта тварь вывернула все наизнанку. Мы ведь как устроены: каждый из нас дает жизнь следующему, и этот следующий должен быть в чем-то совершеннее предыдущего. Но моя космическая Джульетта, похоже, была иного мнения. Она приперлась на свидание, опьянила неземной любовью и враз вывернула все мои гены наизнанку… И вот что получается теперь: последующее стало предыдущим, а предыдущее — последующим… Черт голову сломит, правда? Выходит так, доченька, что я породил мать, чтобы та, в свою очередь, родила…
Кто спит в тебе, Мортилия?
И вот кто же теперь мне ответит, воробышек мой, почему так вышло? Почему это случилось именно со мной? Я в жизни никого не обидел. И вот ведь старушка Судьба в личине космического монстра избрала меня. Но ведь это несправедливо, Мортилия!
Впрочем, что толку теперь в отчаянии и безответных вопросах? Let it be. Ты родишь моего деда, или бабку, а может, обоих сразу, а они в свою очередь дадут жизнь своим родителям, а те произведут на свет своих… До бесконечности! Процесс разветвится, никто даже понять не успеет, что произошло. Это, Мортилия, как цепная реакция: стрела, пущенная нами в обратном направлении, будет поражать все большее число людей; десятки, сотни, тысячи с изумлением будут узнавать на выцветших фото до невероятности знакомые лица и с ужасом взирать на порожденное ими прошлое; каждый окажется вдруг заново рожденным отцом или матерью, дедом или бабкой и, ничего не поняв, по инерции будет производить на свет собственных родителей. Не сразу подозрение обретет законченную форму страшного понимания: каждый человек порождает свое прошлое, человечество враз лишилось своего законного будущего и этот путь вспять не оборвать уже никогда… Вперед — к Прошлому! Цивилизации придется заплатить эту цену за один единственный поцелуй пилота экстра-класса Альфреда Медухова с его случайной любовницей, отвратительной Джульеттой! И на веки вечные каждый из живущих на планете Земля будет помечен крохотным шрамиком в паху. Это не моя воля. Поверь мне, так захотела Она. А значит — так будет.
Может, права Антония, и я схожу с ума? Ответь мне, Мортилия, умоляю! Как бы я хотел верить в то, что и впрямь сбрендил. Тогда ведь все просто…
Порой я думаю, что лучше дождаться рождения твоего ребенка и тогда все само собой разрешится: может, у него и не окажется проклятой отметины?.. Но понимаешь, доченька, нельзя ждать, никак нельзя. Твой ребенок — это твой ребенок. Я не смогу. Ты только постарайся понять: будет уже поздно, когда нас окажется трое!
Вот что спит в твоем чреве, любовь моя: ужасное, изощренное орудие убийства всего человечества. В эти кошмарные ночи я сижу рядом с тобой, сжимая во влажной ладони холодную рукоятку. А ты спишь, и твое дыхание так спокойно и безмятежно. Спи, мой зайчик, твой папа любит тебя, очень-очень. Сегодня я пришел в последний раз. Я поцелую тебя, чтобы в следующую секунду… И кого же я убью? Свою мать или свою дочь? А может быть — себя?.. Но то, что обретает жизнь в тебе, — не должно появиться на свет. Оно не имеет такого права.
Спи покойно, доченька, твой папа уже идет к тебе… я люблю тебя.
Перевел с болгарского Евгений В. ХАРИТОНОВ
Агоп Мелконян — поэт, прозаик, драматург, литературовед, переводчик, литературный деятель и издатель, один из ведущих и авторитетных авторов болгарской фантастической прозы 1980 — 1990-х гг. Родился в 1949 г. в Бургасе в семье армянских эмигрантов. Начальное образование получил в Бургасском Армянском училище; окончил пловдивский электротехникум, Политехнический университет (1974) и факультет журналистики Софийского университета (1977). В печати дебютировал в 1968 г. как поэт. 1972 — 1992 гг. — сотрудник еженедельника «Орбита». С 1992 г. — профессиональный писатель. В настоящее время ведет курс «История армянской литературы» в Софийском университете, автор литературоведческих исследований армяноязычной литературы, переводчик армянской поэзии. Организатор двух литературных журналов — «Омега» и «Зона-F». С 1993 г. — владелец издательства «ЕРАТО», ориентированного на издание поэтической классики. Член Союза болгарских журналистов, Содружества болгарских писателей и Международной организации журналистов. В прозе дебютировал в 1972 году. Рассказы и повести Мелконяна включены во многие болгарские и зарубежные антологии. Автор книг прозы «Греховно и неприкосновенно», «Via Dolorosa», «Смерть в раковине», «Тени плоти», «Сумятица души» и др.