Опубликовано в журнале Дети Ра, номер 3, 2005
ГЛУБОКОМЫСЛЕННЫЙ
С самого раннего детства я отличался склонностью к глубокомыслию. Бабушка моя нередко пугалась, видя, как взор мой устремлялся куда-то вдаль, а сам я, несмышленый, казалось бы, карапуз, застывал, так и не донеся до рта кусок превкусного яблочного пирога, называемого «шарлотка».
С тех же пор, как я оказался в тюрьме, мысли мои, независимо от моей воли, приобрели странное направление. Приблизительно на исходе восьмого месяца заключения я осознал, что перестал думать словами, и начал думать воспоминаниями. Я не могу с тех пор связать и двух слов, хотя думать и говорить связно так и не разучился. Два-три эпизода из прошлой жизни, если расположить их в определенной последовательности, складываются иной раз в некое подобие предложения, передать смысл которого нельзя иначе, как не рассказавши подряд две-три истории. С тех пор, как я понял это, мысли мои стали глубже, чем прежде, и, видимо, даже глубже, чем в детстве. Теперь, когда меня скоро выпустят, я решил записать на бумаге хотя бы одно такое предложение, ибо уже сейчас вижу, что на свободе снова стану думать, как все, и даже вскорости, скорее всего, забуду, как это вообще бывает.
В городе, где я родился, у меня было немало странных знакомств. Еще в дни моей юности познакомился я с некоторым седовласым мужчиною, квартировавшим по соседству. Квартира была старая, и хлам превращал ее вкупе с тяжелым запахом в нечто невообразимое. Запах распространялся из ванной комнаты. Старик поощрял в себе любовь к природе вплоть до того, что стал разводить в ванной комнате живых лягушек. Лягушки, как ни странно, выжили, чему хозяин был несказанно рад, и с тех пор никогда не спускал воду в ванне. Вода застоялась, покрылась зеленью и стала распространять изумительное зловоние.
Старик играл на флейте в оркестре городского театра. Однажды он ни с того ни с сего сказал соседу по оркестровой яме, тоже флейтисту: «Сволочь!» Распространился слух, что старик выжил из ума: молва есть молва. Не знаю, правда ли, что в голове его воцарился некоторый беспорядок (я и сам был тогда без царя в голове), однако вскоре он слег, и, проболев две недели, умер. Я навестил его два раза во время болезни и был странно поражен его внешним обликом, который приобрел в эти дни несвойственную моему знакомцу значительность. Возможно, этому способствовали длинные седые космы, разметавшиеся по подушкам. Знакомец мой слегка картавил.
В третий раз оказался я в этой квартире уже после его смерти. Одетые в черное знакомые, родственники и сослуживцы флейтиста проводили меня в кабинет покойного. Я выдвинул один из ящиков комода, который оказался доверху набит фотографическими карточками предков. Я долго разглядывал старинные пожелтевшие фото, наклеенные на картонные паспарту, и существо мое наполнялось все более тяжелым чувством. Особенно мучило меня, что мне было жаль всех мертвых, а жалеть живых я так и не научился.
Вернувшись домой, я лег спать, не раздеваясь. Во сне увидел я своего друга (звали его Николай). Он был молод в моем сне, и у него была молодая веселая жена. Однако и во сне досталась мне печальная участь разбирать архив, оставшийся после смерти супругов, с которыми произошло что-то… не помню что. В ванной пели лягушки, а я задумчиво перебирал листочки, полные глубоких мыслей, чужих, выписанных из каких-то книг, и своих, не менее глубоких. Глубина некоторых поразила меня; некоторые разочаровали.
Наконец, на самом дне ящичка я обнаружил несколько рисунков. Там были изображены люди, мужчины и женщины, кажется, даже дети. Нарисованы они были яркими разноцветными линиями, непохожими на карандашные, и выглядели они все как-то уж слишком весело, почти что радостно. Правда, из воротников у всех вместо головы торчали странные просвечивающие насквозь конструкции, как бы выгнутые из проволоки; в этих подобиях голов было что-то от насекомых, и, — как ни странно, — что-то египетское.
Проснувшись, я попытался зарисовать по памяти странных людей (или кто это были), но тогда у меня так ничего и не вышло. Весь следующий день я, как это свойственно мне, думал: о смысле жизни — своей и Николая. Более или менее похоже нарисовать его человечков мне удалось много позже, через полтора десятка лет, и роковым образом эти рисунки сыграли не последнюю роль в истории моего заключения.
В другой раз я приехал в город Антон и, как всегда, в первую очередь пошел к директору городского театра. К тому времени я уже жил тем, что ездил по разным городам и выступал в театрах с небольшой сольной программой. Иногда удавалось собрать худо-бедно публики, и тогда вполне хватало на пропитание и дорогу в следующий город. В такой жизни я ощущал известную долю жульничества и малую толику плутовства; поэтому, наверное, приезжая в чужие города, я становился суеверным. Вряд ли работа моя проходила по ведомству обмера и обвеса, но я, например, всегда сохранял до конца представления в кармане брюк трамвайный билетик, купленный уже здесь. И непременно, если дело не заканчивалось скандалом, старался смыться из города как можно скорее.
Выступал я голым, ибо тогда уже хорошо понял, что терять мне нечего. Тело мое на сцене изображало душу недавно умершего человека, которая только что очутилась в совершенно незнакомом ей месте и не может понять — где она и что, собственно, произошло. Я немало тренировался, прежде чем научился изображать такую душу; номер получился эффектным и даже слегка опасным для слабонервного зрителя.
Я сидел один в артистической уборной и думал. Когда прозвенел звонок, я подошел к выходу на сцену гибкой походкой молодого воина. Движения мои были медленны и скорее изображали движения, чем были ими. В какой-то момент я ощутил, что не только телу, но и душе моей надоело выделывать сальто-мортале и разные штучки. Я растворился в воздухе над оркестровой ямой, выше, правее, и чуть впереди от себя. Тело мое было телом среди тел, затерявшихся на самом дне мира, на самом его синеньком дне. Тогда я впервые понял, что меня здесь нет, а коробочка сцены с ветхим занавесом и гладким новеньким деревянным полом превратилась в последний утык изнасилованного пространства.
Видимо, предложение мое подходит к концу. Так, узелок на память. О чем оно? Я не знаю; вернее, не умею сказать. Я даже думать здесь разучился. Не могу толком вспомнить, как я сюда попал, когда у меня отобрали паспорт и посадили где-то в клетку. Видимо, я подлежу заслуженному наказанию, а попытки сказать о несказуемом окончательно размыли для меня границы между абзацем, предложением, словом, слогом и буквою.
О чем оно, мое предложение? Не знаю. Нет, постойте… Кажется, я сумею вам объяснить. По-видимому, оно отвечает на вопрос о том, почему дядя фотограф говорит нам обычно: «Сейчас вылетит птичка!»
До свидания, сволочи. Точка. Тире. Точка…
Нет, глубокомысленное многоточие…
НОВЫЕ ВРЕМЕНА, ИЛИ ТАЛАНТЫ И ПОКЛОННИКИ
Прошел слух, что в город N приехал знаменитый кинематографический актер K. Стало известно также, в какой гостинице он остановился и в каком из городских театров поклонники таланта K смогут иметь счастливую возможность увидеть во плоти того, чья тень неизменно преследовала их воображение.
Среди немногочисленных по причине всеобщего упадка интереса к кинематографу поклонников K в городе N проживал частный человек по имени Z.
Новость взволновала Z. Не менее десяти раз смотрел он в кинематографической зале «Пальмира» фильму, где актер K с блеском исполнил роль известного деятеля отечественной истории, через двадцать лет после описываемых событий объявленного церковью святым.
Z позвонил в гостиницу, дабы выяснить, в каком номере остановился K, и узнать номер его телефона. При этом обнаружилось, что фамилия актера была подлинной, а вот имя оказалось псевдонимом. Гостиничные документы заполнялись согласно паспорту, где было указано подлинное имя. Не без некоторого недоумения выяснил Z из телефонного разговора с портье, что на самом деле его кумира звали Отто.
Позвонить Отто Z не решился.
В нетерпеливом ожидании предпринял Z прогулку в направлении театра, где назавтра были назначены встреча и концерт, посвященные приезду K. На афишной тумбе изображено было знакомое лицо с бородой и указано точное время встречи таланта со своими поклонниками. Сердцебиение Z участилось, но — что можно было предпринять до завтрашнего вечера?..
Z пустился в обратный путь, и на полдороги к дому увидел живого K. Он был такой же, как на экране, и почти такой, как на афише: сутулая спина и выдающиеся надбровные дуги. Взгляд, не без лихорадочной стремительности брошенный на кончик бороды, вызвал у Z почти галлюцинаторное ощущение неповторимого тембра голоса K, хотя — откуда он мог его знать? В те далекие времена актеры на экране лишь раскрывали рты, подобно рыбам, и далеко не всегда успешно восполнял тапер музыкою интервалы между молчанием и вынужденной немотой. K нес в согнутой в полном согласии с сутулостью спины руке два пирожка, завернутые в промасленный клетчатый листок из ученической тетрадки.
Возвратясь домой, Z раскрыл наугад одну из книг, всегда лежавших на видном месте в его рабочем кабинете. «У меня нет слов, только взгляд, — для тех, кто в присутствии Манфреда произносит слово Фауст», — было написано в книге. Z смежил веки, стараясь во внутренней тьме испытать на себе всю грозную силу этого взгляда. Но в поле зрения все время лезли как-то очень уж по-польски висящие книзу кончики усов великого немца.
Назавтра небольшой зал, где состоялся вечер, был заполнен зрителями ровно наполовину. Некто из третьего ряда упорно косился в сторону, где сидел Z, но в зале было так темно, что Z не смог бы сказать с уверенностью — он это был или же она. В том случае, разумеется, если кому-нибудь пришло бы в голову спросить его об этом.
Тем более не смог бы сказать этого K.
Вместо ожидаемой декламации K, полюбезничав на сцене с представившей его публике местной примой и обнаружив при этом не вполне трезвую игривость, пустился в довольно путаные рассуждения о культуре и цивилизации — таково было веяние времени. Врожденный дефект речи не позволял ему отчетливо выговаривать некоторые слова, так что две трети собравшихся упорно слышали «сифилизация» вместо «цивилизация». Они предпринимали видимые невооруженным глазом умственные усилия, дабы осмыслить слышимое. Странно было видеть K не только говорящим, но и цветным: в те далекие времена искусство кинематографа пребывало еще в своей черно-белой колыбели.
K умер от рака спустя пять лет после описываемых событий. О нем написаны мемуары.
Z вскоре женился на зрительнице из третьего ряда, и с тех пор они вместе созерцают картины, разворачивающиеся пред их — отныне совместным — взором.
Тяжелые времена в городе N прошли.
И лишь отъявленные циники до сих пор еще осмеливаются утверждать, что история взаимных отношений K, Z и неизвестной молодой особы не дает каждому из нас повода окинуть кровожадно-циклопическим оком стремительно оставляемую позади жизнь, полную опасностей и приключений.
СИБА И АБAКУМ
Роман
Древесной весною и казнь напоказ:
Прозаик-заика. Небесный сарказм:
Роман обезглавлен, и дребезги ламп,
И лира, расколотая пополам.
Разбила кондрашка — оттяпать башку;
Но все хороши они; все, кроме ску…
В упадке лампадки, да ягодки сладки,
И ясной весною небесные сны
До боли телесны, и мысли ясны.
И не оттого ли он ходит, встревожен,
Что сам обезглавлен, обезэпиложен,
И нa пять расколот: опять двадцать пять;
И всe это может присниться опять
Кому-то другому…
I
— Но что поделаешь, — сказал Сиба, — если Абакум — как человек и как художник — в принципе не приемлет, ну, например… чепухи.
Причем между «например» и «чепухи» Сиба помолчал, как бы подбирая точное и единственное слово для примера, и, наконец, вот оно: чепухи.
II
Абакум достал с четвертой полки фолиант в кожаном переплете, долго искал что-то, потом объявил:
— Лавровый лист!
Все приготовились слушать.
… Ах мотивчик этот, что мне
Душу надрывает…
Только ты, дружок, запомни:
Чyдес не бывает.
Так и сказал: чyдес.
III
Дрезина несла Сибу навстречу солнцу. В руках у него был безмен. Ободок колеса задевал за реборду рельса.
Впереди на заборе сидела черная кошка. Сиба держал ее силуэт прямо в центре поля зрения, пока не поравнялся с забором. Но и когда поравнялся, и даже чуть позже — не отпустил. Мало того: кошка оказалась белой, и только на фоне дневного светила обнаруживала иногда способность казаться черной. Белизна стала проступать с поворотом головы, потом проступили усы и прочее.
«Чeрт-те что», — подумал Сиба.
IV
Во сне Абакум увидел черного человека на черном фоне. Непонятно было, ни кто это такой, ни как его вообще могло быть видно: ни единого светлого пятнышка. Тем не менее это был человек, и он был красив. Если бы не Сиба, Абакум бы никогда — ни во сне, ни наяву — не увидел ничего подобного. Поэтому он ничего не подумал и ничего не сказал.
V
— А вот гнать их взашей отнюдь не следует! — сказал некто, выстукивавший доселе одним пальцем Бог знает что на расстроенном инструменте. — Метлой! Поганой метлой!
И днем сделалось вдруг страшно, как ночью, и вспомнилась придавленная обломком весла записка «Я не вернусь сюда больше никогда». Когда это было и где — не смог бы вспомнить никто.
Но прежде, чем все померкло, в голове пронеслись, оставляя искрящийся след, слова:
«НАТУРАЛИЗОВАВШИЙСЯ ЧЕХ».
Игорь Лощилов (Новосибирск) — поэт, прозаик. Родился в 1965 году в Новосибирске. Публиковался в журналах «Футурум АРТ», «Черновик», «Крещатик». Автор двух поэтических сборников. Обладатель Отметины имени Отца русского футуризма Давида Бурлюка (1998), ежегодно присуждаемой международной Академией Зауми (АЗ).