в переводах Ильи Имазина
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 12, 2020
Перевод Илья Имазин
Из Гарвардских стихотворений
(1907 – 1910)
Песня II
В пространство и время, по словам мудреца,
Тварь отторгнута от бытия.
Однодневка живёт, не предвидя конца,
Так же долго, как ты или я.
Так давай будем жить, пока бьются сердца,
Пока живы для ночи и дня,
Ибо время бежит — не настичь беглеца,
Пусть философ оспорит меня.
Цветы, что послал я, когда роса
Трепетала на листьях лоз,
Завяли, как только дикарка-оса
Принялась за шиповник всерьёз.
Так пойдём же вновь на луга и в леса,
Что увяло, не стоит слёз,
Пусть цветов любви неприметна краса,
В горнем мире ей место нашлось.
3 июня 1907
The Harvard Advocate: Volume 83, no. 7
На портрете
Роем сумрачных грёз, нам неведомых, окружена —
В них всего лишь усталого могза вялый каприз, —
Вдалеке от толпы, что снуёт за окном вверх и вниз,
В час вечерний в комнате уединилась она.
Не как изваянье богини, спокойна и холодна,
Но скорей мимолётна, как будто, желая пройтись,
Углубились вы в лес, и в виденье внезапно сплелись
Ваши смутные думы на грани яви и сна.
Не коснётся губ её и утончённых рук
Ни минутная радость, ни горесть, ни злость, и от нас
Тайны сердца надёжно сокрыты во тьме её глаз,
Не вмещает её наших слухов и домыслов круг.
А на жёрдочке попугай, молчаливый шпион:
Не отводит он глаз, всё глядит на неё, изумлён.
26 января 1909
The Harvard Advocate: Volume 86, no. 9
Humouresque[1]
В духе Лафорга
Одна из моих кукол вечным сном
Уснула, не успев пресытиться игрой,
Но телом ослабев, как, впрочем, и умом,
(Пружинный jumping-jack[2] имел каркас такой).
Но облик умершей марионетки сей
Мне всех иных милей: пусть зауряден он,
И память не найдёт примет знакомых в ней.
Гримасой глупой рот комично искажён;
Полуразбойный, полужалкий вид,
Уста цедят мотив, невнятный, как во сне,
«Кто-дьявол-как-не-ты» — взгляд сверлит и горит;
Его посыл прочтут, быть может, на луне.
Велеречивый дух, оставлен нынче он
Средь хлама бесполезного и ветхого тряпья:
«Уже второй сезон излюбленный фасон,
Новейший стиль, на всей земле, ручаюсь Я.
Людей бы выделить в особый вид иль класс!»
(С презреньем лёгким зажимая нос).
«Ваш чёртов лунный свет несноснее, чем газ
В Нью-Йорке нынешнем» — и дальше понеслось…
Марионетки логика… Посылки неверны
Все до одной; как мир, нелеп и стар
Герой! С какой звезды, какой чужой страны?
Пусть так, но маска… до чего bizarre![3]
12 января 1910
The Harvard Advocate: Volume 88, no. 7
Сплин
Воскресенье: привычно-унылая процессия
Воскресных легко узнаваемых лиц,
Приличий, шёлковых шляп и шляпок девиц,
Повторяемость коих — как чередованье булыжников и черепиц —
Ввергает в депрессию,
В круговорот беспричинных сомнений, тревог и обсессий.
Вечер, свечи и чай!
Прогулка котов и детей вдоль аллей;
Против вялого сговора обыкновенных вещей
Бессильна хандра, настигающая в этот час.
И Жизнь, серенькая и убогая,
Привередливая, апатичная, изнывающая в тоске,
Замирает, с парой перчаток и шляпой в руке,
Не терпящая отсрочки, даже минутной,
В галстуке и сюртуке — педантично-строгая,
Замирает на пороге Абсолюта.
26 января 1910
The Harvard Advocate: Volume 88, no. 8
Из сборника «Пруфрок и другие наблюдения»
(Prufrock and other observations, London: The Egoist, 1917)
Прелюды
I
Вот зимний вечер водворился,
И дух бифштекса в переулке.
Шесть часов.
Кратких дымных дней окурки.
Вдруг ливень, шквал — и вот под вашим каблуком
Намокший грязный ком
Опавших листьев да газет с пустых лотков.
Стучится в ставни ветер, делая обход,
И в двери, запертые на засов.
Бьёт по щиту, что закрывает дымоход.
Вот одинокий экипаж без седоков,
И лошадь топчется, пар валит из ноздрей.
И тут же вспыхивают грозди фонарей.
II
Вот утро проступает сквозь беспамятство
Несвежим тусклым ароматом пива —
Им тянет с улиц, устланных опилками,
Где ноги многих спешно устремляются
К кофейням, что откроются чуть свет.
Вчерашний подытожен маскарад,
И в этот час
Одна лишь мысль — о тех бесчисленных руках,
Что сдвинут шторы пыльные в дешёвых номерах,
Внезапно посещает вас.
III
Ты сбросила с кровати шерстяное покрывало,
Ты на спине лежала и ждала;
Ты, задремав, узрела всё, что ночь явила:
О, мириады гнусных низменных видений,
Из коих соткана твоя душа;
Их сеть трепещущая потолок покрыла.
И вот, круг замыкая, мир вернулся,
И свет тайком проник сюда сквозь ставни,
Донёсся щебет — воробьи в канаве,
И пред тобой такою улица предстала,
Какой себя ей трудно было бы принять.
Ты, примостившись на краю постели, принялась
Из волос извлекать папильотки или, втирая грязь,
Свои жёлтые пятки тупо и вяло
Греть в ладонях, сжимать и мять.
IV
Его душа распята в небесах,
Что блекнут за громадами домов,
Или затоптана нахлынувшим потоком башмаков
В четыре, в пять и в шесть часов.
И короткие пальцы, пропахшие табаком,
И ворох газет, и глаза, убеждённые в том,
Что очевидней самой очевидности.
Совесть темнеющей улицы,
Не приемлющей этот мир.
Мною движет воображенье, что вьётся
Вокруг образов этих, цепляясь за них:
С мыслью о ком-то безмерно кротком,
Безмерно страдающем в мире живых.
Проведи же рукой по губам и засмейся:
Мир ходит кругами, как дряхлая женщина,
Собирающая уголь в загородной пустоши.
Утром у окна
После завтрака звон тарелок в подвалах кухонь,
А на улице, вдоль протоптанной кромки тротуара,
Примечаю я горничных унылые тени,
У ворот их призраки безрадостно толпятся.
Бурые волны тумана выносят ко мне
Кружащиеся лица с самого дна улицы.
И вырывают у прохожей в забрызганной грязью юбке
Бессмысленную улыбку, что парит в воздухе
И исчезает на уровне крыш.
Истерия
Когда она рассмеялась, я понял, что сам вовлекаюсь в воронку её
Истеричного хохота, зубы её были точно вспышки сигнальных ракет
На учениях новобранцев. Отпрянув, я кое-как справился с приступом
удушья,
Пришёл на мгновенье в себя и тут же сгинул в тёмной пещере её глотки,
Сбитый с ног сокращеньем невидимых мышц. Престарелый официант
Трясущимися руками торопливо разглаживал скатерть
в белую и розовую клетку
На проржавевшем железном столике, бормоча: «Не желают ли леди и
Джентльмен выпить чаю в саду, не желают ли леди и
Джентльмен выпить чаю в саду…» Я решил, что, если
Удастся унять колыхание этих грудей, то некоторые осколки
Уходящего дня можно вместе собрать, и внимание сосредоточил
С предельной чуткостью на решении этой задачи.
La figlia che piange[4]
O quam te memorem virgo…[5]
Взойди на верхнюю ступень, присядь на парапет,
К садовой урне прислонись
И в локон вплети этот луч, этот солнечный свет.
В объятье внезапно-болезненном стисни охапку цветов,
На землю швырни их и оглянись,
И да будет твой взгляд мимолётный суров:
Но в локон вплети этот луч, этот солнечный свет.
Итак, не дано мне уход его предотвратить,
Итак, не дано мне от грусти её оградить,
Итак, придётся ему уйти
Ибо душа покидает тело, истерзанное и изношенное,
Ибо разум оставляет тело, им же опустошённое.
Я должен найти
Некий светлый и лёгкий путь, что не будет петлять,
Некий путь, на котором можно друг друга понять
Так же просто, как улыбнуться и руку пожать.
Отвернулась она и ушла, но в осеннюю пору
Владела воображеньем моим много дней,
Много дней и много часов:
Под завесой волос её руки, в руках же — охапка цветов.
Что связало их вместе, пойму я, как видно, не скоро!
И, увы, каждый жест, каждый ракурс уже не припомню.
Но опять, изумляя, врываются мысли о ней
В полуночное бденье моё и в полдневную дрёму.
[1] Юмореска
[2] Прыгун (англ.)
[3] Странный, причудливый (франц.)
[4] Плачущая дочь (итал.)
[5] «О, дева, как тебя мне называть?» (лат.), цитата из Вергилия: Энеида, I, 326