Эссе в переводе Никона Ковалева
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 12, 2020
Перевод Никон Ковалев
А Гвидо ваш не чтил его творений[1]
Данте, Ад, X, 63
Сегодня больше не принято утверждать, что античная традиция пала во время Великого переселения народов и возродилась только благодаря гуманистам: классическая римская литература конца республики и начала эпохи Августа для нас больше не является синонимом античности вообще, и мы пытаемся найти новые следы продолжения её жизни, помимо цицероновской латыни и эклектизма в философии. Теперь история и духовное развитие раннего Средневековья представляют собой для нас скорее пусть порой и испорченное, но, в конце концов, победоносное влияние позднеантичной мысли и институций, зачастую абсурдное, но именно поэтому глубоко историчное и органическое развитие этой мысли. По мере того, как всё больше устанавливается мнение, что история романских языков — это собственно история латыни, классическая же латынь, напротив, представляет собой искусственное образование, а подражание ей — акт эстетический и историзирующий, по мере того, как средневековое изобразительное искусство кажется нам сегодня явным продолжением, развитием, постоянным переформированием антично-средиземноморской традиции, все области исследований раннего Средневековья охватывает тенденция трактовать всевозможные явления как знаки текущей, хотя зачастую и мелеющей, порой искажающейся до неразличимости, но всё же, в конце концов, господствующей античной традиции, как своего рода вульгарную античность, если можно так выразиться; хотя, как и в спорном термине «вульгарная латынь», слово «вульгарный» не несёт здесь уничижительной социологической характеристики, не обозначает какую-то античность или латынь низших народных слоев, но исключительно несознательное, историческое, органическое в противоположность сознательному, историческому и учёному.
Само собой разумеется, что отдельные классические авторы и их тексты в этой вульгарной античности имеют лишь малое значение — поскольку это продолжение жизни становится возможным не посредством чтения и изучения, а посредством институций, привычек и устной традиции, а его отличительным признаком, в противоположность верности тексту и Мнемозине историзма, является непрерывное развитие наследуемого материала и забвение его источников. На самом деле прервалось здесь другое — традиции образования и образованной учёности; о великих авторах античности не осталось совсем никакого представления или это представление было совершенно спутано и всё более блекло с течением времени. Единственное исключение составлял Вергилий, но даже и в его случае действительное знание его жизни и произведений оставалось неточным и путаным, оно, как и вся масса античной традиции, подверглось странным и неожиданным изменениям, но некоторые его сущностные элементы остаются жизненными и действенными, Вергилий становится популярным героем сказаний, и этот герой, при всей его удалённости от прообраза, никогда полностью не теряет с ним связи и, наконец, в редакции Данте, находит к нему обратную дорогу, подходя к нему ближе, чем это могло бы сделать исключительно учёное и позитивистски точное исследование. Эта исключительная, не сравнимая ни с каким другим античным писателем, судьба Вергилия уже очень давно возбуждает интерес современных исследователей, с тридцатых годов прошлого столетия, то есть в то время, когда никто не собирался заниматься продолжением традиций античности в Средневековье, появляется множество трудов об этом предмете, и итог этих исследований подвёл Доменико Компаретти в вышедшей в 1872 году книге Virgilio nel medio evo[2], активно использующейся, а также цитирующейся и сегодня; но эрудиция и выдающееся владение материалом автора вступали в противоречие с определёнными политическими предрассудками, а ещё более — с отсутствием внутреннего и внешнего членения огромного временного промежутка под названием «Средневековье».
Тот почти парадоксальный факт, что именно благодаря образованию, эрудиции, формальной культуре и общественному положению отмеченный по заслугам, но совершенно непопулярный в обычном смысле Вергилий превратился в народного поэта и, наконец, в героя легенд, имеет прежде всего внешние причины. Вергилий был поэтом Римской империи. Заменив старое мироощущение римского народа, которое со своими ограничениями, свойственными городам-государствам, и италийской крестьянской добродетелью давно утратило своё значение, идеологией всемирной миссии Рима, он завершил соединение политической ситуации своего времени с легендарной древней историей и создал миф о планомерном божественном развитии мира, цель которого — pax romana, всеобщий мир под началом цезаря. Благодаря этому значению с Вергилия стали начинать обучение в школах, где он совершенно естественно застолбил за собой первое место на всё время, пока существовала Западная римская империя. Это автоматически обеспечило ему не сравнимую ни с кем другим популярность: занятия по грамматике строились во многом на примерах из его текста и комментариях к его творчеству. Конечно, это школьное изучение поддерживало его статус в те непродолжительные периоды, когда собственное содержание его поэзии значения не имело. Эти периоды были кратки, вероятно, содержательное влияние Вергилия никогда не прерывалось в некоторых областях Италии, в Неаполе оно не прерывалось совершенно точно. Мечта о всемирной римской империи была очень скоро подхвачена варварскими народами, а связь Вергилия с политическими планами и апокалиптическими видениями именно в последнее время неоднократно становилась предметом рассмотрения. Она основывается на своеобразном двойном понимании Рима как державы, традиционно наследующей мировое господство, и как резиденции последователя св. Петра. И именно творчество Вергилия снова легитимирует идею sacrum imperium и утверждает планомерную континуальность всемирной истории. При интерпретации Вергилия победило аллегорическое толкование, имеющее столь важное методическое значение в спиритуализме поздней античности и на протяжении всех Средних веков, и уже с четвёртого века в стихах четвёртой эклоги, провозглашающих наступление во всём мире нового счастливого века, находят пророчество о предстоящем явлении Христа. Постепенно Вергилий становится языческим пророком, подобно сивилле, тайным христианином или по меньшей мере вдохновенным, бессознательным провозвестником божественной истины. Его слава как поэта, которому открыта глубочайшая и таинственнейшая мудрость, сохранившаяся и по сей день, подготовила и усилила это благочестивое заблуждение; его сошествие в подземный мир из шестой книги «Энеиды» и повсюду вплетённые в его поэзию эсхатологические мифы окружили его личность нимбом мага, которому подвластны высочайшие и низшие духи; в местной неаполитанской традиции (следы которой впоследствии расширились) он стал своего рода ангелом-хранителем или святым покровителем города, настоящим волшебником, чья великая и благая магия служит чисто практическим целям. Вергилий признавался всеми мудрецом и пророком явления Христа, и эта предпосылка объясняет влияние, которое он имел на размышления о всемирной истории в позднее Средневековье. Поэт римской монархии и провозвестник христианского возрождения казался свидетелем, толкующим слова о полноте времени[3]; на горизонте появилась земля блаженных, когда наступила полнота времени, когда весь свет под началом цезаря зажил в мире; это казалось естественным состоянием земного мира, он был исцелён и подготовлен для второго пришествия Христа, если он вновь сможет объединиться под началом цезаря для мирной жизни. Такова предельно общая формула учений, которые страстно защищали как раз в момент окончательного падения средневековой идеи монархии; среди полемических сочинений, представлявших эти учения, самое известное и знаменитое — «Монархия» Данте, и один из многих ликов самой «Комедии» — полемическое сочинение в защиту вергилиевой идеи всемирной империи.
Тем временем и другое значение Вергилия, собственно художественное, стало более ощутимо и доступно. Важный и поучительный факт: куртуазные поэты не имели никакого непосредственного отношения к известным тогда античным авторам, даже у Овидия они ничего не заимствовали, а вот их встреча с Вергилием породила поэзию «Божественной комедии» и стала самым значительным событием истории постантичной литературы. «От одного тебя, — говорит Данте Вергилию, — я перенял прекрасный стиль, принесший мне славу»[4]. Здесь замыкается круг судьбы Вергилия. Крестьянский сын из провинциального городка под Мантуей, деревня — первая тема его поэзии; чистая простота италийской земли, облечённая в прекрасную форму, и обычаи её размеренной жизни сопровождали его в пути на вершины общественного положения, которых он достиг, и дух этой простоты живёт в учёных и мифических глубинах его творчества. Его искусная и пропитанная тайными учениями Средиземноморья поэзия так была созвучна чувствам самых широких масс, что дети столетиями учили по ней нормы родного языка, а человеческое воображение она воспламеняла гораздо дольше, и тысячелетие спустя после смерти поэта. Когда же новые народы создали свою собственную поэзию, именно мощи Вергилиевой формы удалось связать новые силы между собой и с европейской традицией. Чтобы доказать это, необходимо прояснить сущность собственно поэтической школы, которую Данте прошел благодаря Вергилию. Данте принадлежал к течению в итальянской поэзии, которое он называл сладостным новым стилем; оно наколдовало совершенство из ничего с беспримерной в истории литературы скоростью. Италии остался чужд цвет средневековой поэзии, который вырос в первой четверти XII века на французской, немецкой и испанской почве; исключая некоторые поздние и незначительные подражания, там не было ни народного эпоса, ни рыцарского романа, ни куртуазной поэзии[5]. Только в XIII веке благодаря движению францисканцев в средней Италии появилась особая форма народной религиозной поэзии — лауды. Также во второй половине XIII века возникает аристократическая любовная лирика нового стиля. К этой поэзии относятся юношеские произведения Данте, и именно из неё возникла «Комедия». Источники нового стиля, представляющего собой своего рода куртуазную поэзию, лежат в провансальской лирике, особенно в произведениях поздних провансальских поэтов, которые вместо сравнительно наивной и, как кажется, необязательной яркости красок предпочитали сложную диалектику чувства и язык, полный тёмных и странных образов. Поэзия итальянского нового стиля тоже темна; её темнота кажется менее произвольной, более систематической, она находится в тесной связи с методами современной ей схоластической философии; однако большая и притом очевидно лучшая часть её так тяжело поддаётся интерпретации, что многие ученые приходили к мысли, что здесь перед нами — зашифрованный тайный язык, скрывающий опасные мысли от церковных и светских властей. Юношеская лирика Данте тоже малопонятна, даже некоторые из знаменитейших, почти всем известных стихотворений, трактуемых как чисто любовные, кажется, гораздо тяжелее интерпретировать, если положить рядом с ними другие, выражающие очевидно нечто похожее, но в высшей степени странным образом. Всё-таки Данте с самого начала довольно сильно отличается от своих товарищей. Когда он, предположим, подобно им, подразумевает в своих стихах помимо буквального смысла аллегорический или даже несколько смыслов, всё же у него пренебрежение буквальным смыслом и образным рядом не так часто доводится до абсурда, как это было у других поэтов; буквальный смысл почти всегда даёт поэтическую образность, а скрытое за образом cодержание, кажется, не столько специально там скрыто, сколько просто содержится в нём, так что оно в буквальном смысле уже содержится там и начинает действовать в воспринимающем сознании ещё до точной интерпретации или даже вместо неё. Именно в этом поэтическая сила Дантова гения, и я не хотел бы, чтобы меня поняли так, будто я хочу приписать влиянию Вергилия то, за что принято благодарить природный дар самого Данте. Но этот чудесный дар, затмивший всех его современников, проявляется и в том, как Данте воспринимает и использует находящиеся в его распоряжении формообразующие силы прошлого. Для других поэтов нового стиля античность не значила ничего, для современных Данте учёных она была лишь предметом изучения, понимание которого осложнено из-за обрывочного характера дошедших до нас источников. Такой она была сначала и для самого Данте, развивавшего в себе учёного более явно и более систематически, чем его товарищи по новому стилю; при этом его учёность несёт на себе все следы образовательной системы того времени: принятие имеющихся в наличии испорченных и случайных источников без всякой проверки на истинность и значимость, неспособность представить себе предпосылки возникновения и место античности в истории, средневековый метод аллегорического толкования любого текста. Но, помимо этого, античные поэты и Вергилий в особенности имели для Данте и другое значение — они были для него практическим руководством (Kunstlehre), и в этом Данте уникален. Постоянное чтение Вергилия впервые пробудило в его душе, несравненно восприимчивой к языку и стиху, поэтический голос Вергилия, и больше сочинять, не прислушиваясь к этому голосу, Данте не мог. Вергилий дал Данте то, чего не было в новом стиле, и в чём он, тем не менее, нуждался — простоту. Куртуазная поэзия потеряла свою первоначальную наивную простоту выражения ещё в Провансе, давно став поэзией, перегруженной как традицией, так и учёностью, представлявшей самые сложные события и чувства с помощью очень искусной и при этом совершенно конвенциональной терминологии. В итальянском новом стиле тяга к искусственности и темноте ещё более возросла; аристократический образ мышления итальянских поэтов, отчасти обусловленный их социальным положением (все они происходили из правящих кругов своих городов), отчасти особым, лишь немногим доступным духовным складом, проявился в антитетически заострённых формулировках, любви к тёмным образам и стремлении дать почти схоластические определения основным понятиям любовного служения. Данте научился у Вергилия искусству собственно поэтического выражения мыслей, когда мышление и поэтическое нравоучение не выступают в качестве посторонних, чужеродных элементов, мешающих поэзии, но слиты с мифопоэтическим началом и содержатся в поэтической субстанции как таковой. Вопреки распространённому современному взгляду, впрочем, уже, возможно, не слишком-то современному, согласно которому нравоучительный элемент «Божественной комедии» можно вырезать как непоэтический, а собственно поэтические места можно освободить от нравоучения и наслаждаться ими отдельно, нужно настоятельно подчеркнуть, что таких ни с чем не связанных поэтических мест в современном смысле в «Комедии» просто нет, что для Данте поэтическая красота равнозначна созерцанию божественной истины и что поэтому настоящее знание прекрасно, а красота — истинна; и каждый стих его великого произведения движим этой эстетикой. «Комедия» выросла из высокой схоластики в её особом дантовском проявлении, но её практикой, современным переплетением науки и поэзии, он обязан Вергилию. Для него Вергилий был настолько же наставником мудрости, насколько и поэтом; и неважно, как сильно он в этом ошибался: в частностях он ошибается часто, а вот во взгляде на Вергилия в целом, возможно, не так сильно, как мы привыкли считать. Нравоучения, имеющиеся в творчестве Вергилия — связь между истоками и целями провиденциальной мировой истории, учение о всемирной миссии Рима, пророчество о явлении Христа — в его произведениях не излагались как догма или аллегория, а были вплетены в изображение рассказываемых событий; мудрость богов пронизывала картины жизни, её не нужно было догматизировать, чтобы сделать яснее; высокое языковое мастерство хотя и подчинялось твёрдым, традиционным законам, но казалось простым; оно не задавало загадок и предлагало неучёному, даже детскому сознанию своё глубокое содержание в той же полноте, что и научное знание, пусть и несколько от него отличаясь. Простота в возвышенном, отсутствие любого чисто игривого глубокомыслия, полное растворение нравоучения в значимых событиях стали для Данте образцом высокого стиля, к которому он стремился; под влиянием Вергилия он освободил поэтику нового стиля от педантической и снобистской темноты. «Комедия», при всей сложности её содержания и толкования, редко формально темна, её простые и сложносочиненные предложения однозначны и тверды, а метафоры почти везде конкретны и зримы — на первый взгляд кажется, что всем этим Данте обязан своему зрению и мастерству; но за то, что эта установка пробила себе дорогу и Данте не увяз в абстрактном, капризном и фрагментарном, как его гениальный друг Гвидо Кавальканти, он должен благодарить голос Вергилия. Предмет, избранный Данте, и различия в темпераменте между поэтами не позволили флорентийцу достичь лёгкой и прозрачной чистоты своего учителя, при этом он оставляет своего учителя далеко позади по части страстного величия; и настоящая преданность реальному миру и тому естественному порядку, благодаря которому его предложения становятся непреложными, неизменимыми, вековечными, является общей для них обоих.
Есть ещё другая сторона творчества Вергилия, обосновывающая его естественное родство с куртуазной поэзией, причём с поздними, более рефлективными формами оного: роман Дидоны. Древний мир не знал сентиментального, трансцендентального понятия любви, которое создала куртуазная лирика; изображение любви в античности, когда любовь была сильнейшей из страстей, но всё-таки не более чем страстью, естественнее, безличнее и холоднее — даже любовное безумие в античности не преисполнено чувства. История Дидоны в «Энеиде» составляет исключение или, точнее, она предуготовляет позднейшие перемены. Личное, сентиментальное и романическое начало её любовной трагедии гораздо ближе к высокой куртуазной поэзии, нежели, к примеру, к любовной лирике Овидия, но при этом влияние истории Дидоны вновь обращает куртуазную поэзию к конкретному и личному. В новом стиле от первоначального предмета, любви, уже едва ли осталось что-то реальное, любовь уже была совершенно скрыта за абстракциями и настолько утончилась, что её субстанция почти испарилась; эпизод с Франческой да Римини мог написать только поэт, которому дала ключ к такому искусству четвёртая книга «Энеиды».
Но Вергилий не только учитель Данте и его наставник в поэзии, он еще и его проводник по подземному миру и на гору Чистилища, а значит, один из трёх главных героев великой поэмы. Это он является заблудившемуся и подавленному Данте, чтобы вывести его по пути через подземный мир к свету; именно его из лимба, где находились языческие герои и мудрецы, призвала на это спасительное действие Беатриче. Как странна нам эта идея! Чтобы помочь заблудшему христианину найти дорогу и спасти его для вечного блаженства, небесные благодетельницы посылают языческого поэта: в этой миссии отчётливо видно уникальное положение Вергилия в Средневековье, о котором мы говорили выше, в роли, которой его наделяет Данте, происходит синтез и уравнивание всех сказаний и преданий, которые за тринадцать столетий окружили и в то же время скрыли его личность; сама эта личность вновь становится конкретным целым, пусть и разительно отличающимся от своего исторического прообраза, но всё же выросшим из него; произошло историческое преобразование прототипа, в котором последний всё же отчётливо просматривается.
В «Комедии» Вергилий прежде всего мудрец: даже ореол мага и волшебника, это популярное в народе представление, остался, поскольку Вергилий знает дорогу в подземный мир и духов ада, обладает властью над ними. Но такая власть дана ему от христианского Бога, чтобы он мог подготовить христианскую миссию по спасению одной души. Те тайные знания, что сивилла передала своему герою в шестой книге «Энеиды», из которой Данте перенял много мифологических мотивов, сказываются теперь в божественном миропорядке; хотя Вергилия и не причислили к спасённым, поскольку на земле он не знал истинной веры, он всё-таки признаётся достойным этой высокой миссии, собственно, она предназначалась специально для него, поскольку он единственный язычник, который, прозрев истинный земной порядок, связал предчувствие возрождения с явлением Христа — пусть и тёмным намёком, но для потомков этот намёк просиял ярко. Поэтому он лучше и совершеннее, чем кто бы то ни было, представляет вечную Божью мудрость, как она явила себя в ходе мировой истории. Рим с самого начала, как мы сказали выше, согласно учению Данте, был выбран им столицей мира, а император — его повелителем; Христос явился тогда, когда всемирное господство римской империи было прочно укоренено; эта форма правления, римская всемирная монархия, обеспечивает земную справедливость, мир на земле, таким образом, она одновременно и предпосылка, и необходимое условие царствия небесного. В ней актуализировано то, на что способна земная мудрость и справедливость: если к ним добавятся вера в Спасителя, христианская любовь и надежда на вечное блаженство, каковые даны благодаря Откровению и вочеловечиванию Христа: будет достигнуто идеальное состояние земного мира, и люди будут жить в истинном, богоугодном порядке, который подготавливает его вечное блаженное состояние — в то время как отход от мирного единства целого света под началом императора заставляет человечество жить в неправильном состоянии, несправедливости, пока во всех классах и слоях общества не нарушится порядок, так что даже спасение души одного-единственного человека окажется под угрозой. В этой политической системе, объясняющей себя из тогдашнего положения вещей и направленной против стремления Папы к мировому господству, а также против партикуляризма князей и городов, Вергилий занимает видное место; как поэт империи и миссии римского императора, как пророк воскресения Христа он является символом мудрости как понимания правильного земного порядка и предчувствие порядка внеземного — поэтому он проводник на пути вверх, подготовительном пути, вплоть до границы царства небесного, которую пройти могут только вера и откровение.
Так мы в значительной степени описали его роль в «Комедии» — конечно, едва затронув систему многочисленных, связанных друг с другом значений (более серьёзное рассмотрение потребовало бы развёрнутых интерпретаций и очень быстро завело бы нас в дебри частной полемики). Но Вергилий не только носитель одного значения, не только символ возвышенной и охватывающей весь мир мысли — в «Комедии» он живой человек, хотя де-юре он тень умершего; образ его бытия как личности, такой, как он предстал Данте, проступает совершенно отчётливо.
У Данте было отлично развито чувство благодарности, даже потребность быть благодарным — особенно тому, у кого он позаимствовал какое-либо духовное содержание; это форма романского благоговения перед традицией, pietas Вергилия. Об этом в «Комедии» свидетельствуют сцены с Брунетто Латини и встреча с поэтами Гвидо Гвиницелли и Арнаутом Даниэлем; также многие другие места и, прежде всего, слова, с которыми он приветствует в начале поэмы своего спасителя Вергилия. Но, вероятно, из всего этого самым нежным и прекрасным является любовь, с которой он пытается сквозь тьму времен реконструировать объект своей благодарности. «O anima cortese mantovana[6]», — так обращается к нему Беатриче, и эта cortesia[7], великая добродетель его товарищей по новому стилю, в фигуре Вергилия обретает толкование, далеко выходящее за границы того, чем она была в тезаурусе любовных лириков. Она означает внутреннее достоинство человека, его готовность всегда служить добру, несмотря на то, что ему отказано в наслаждении его плодами — поскольку Вергилий исключён из царства Господнего. То, что он делает для Данте, а с тем и для царства Божьего, случается благодаря питаемой проницательностью и скромностью cortesia, этому самозабвенному и совершенно самостоятельному величию сердца, которое не ждёт никакой награды, кроме сознания собственной правоты и утверждения добра. Больше, чем кому-либо другому в «Комедии», за свою проницательность и добродетель он должен быть благодарен самому себе; сила и мягкость сердца, рассудительность и твёрдость суждений, царственная и притом скромная мудрость формируют в каждом его слове и жесте новообретённый, человечный образ отца. Простоту человека, достигшего высшей ступени человеческого образования, ту самую совершенную простоту, которая очаровывает нас в творчестве Вергилия, Данте придал и своему образу поэта, и потому-то он, несмотря на все ошибки и странности средневекового восприятия Вергилия, прав в самой сути вещей. Данте было мало просто выразить эту взаимную любовь, связывающую его с учителем, непосредственно во многих местах поэмы; он ещё и создал персонажа, который состоит с Вергилием в почти таких же отношениях, как и он сам, чтобы в столкновении характеров и отношений между ними отразиться, как в зеркале, и самому. Этот персонаж — Стаций, автор «Фиваиды», поэт 2-й половины I в. н.э. Встретив путешественников по загробному миру в пятом круге Чистилища, он их не узнаёт и, соответственно, не понимает, что перед ним тень Вергилия. На вопрос о своей судьбе он отвечает похвалой Вергилию, которому он благодарен своей поэтической славой и своим (выдуманным Данте) тайным обращением в христианство. Вергилий показывает Данте, чтобы тот молчал, но непроизвольным движением флорентиец открывает Стацию истину, и тот преклоняется перед Вергилием. «Брат, — говорит Вергилий, — не делай этого; ты — тень, и тень ты видишь перед собой»[8]. А Стаций, поднимаясь, отвечает: «Знай, какова сила моей любви к тебе, раз я забыл о нашем ничтожестве, и преклонился перед тенью, будто перед живым человеком»[9].
Перевод Никона Ковалева
[1] Пер. М. Лозинского
[2] «Вергилий в Средние века» (ит.)
[3] Имеется в виду Гал. 4, 4: «…но когда пришла полнота времени, Бог послал Сына Своего (Единородного), Который родился от жены, подчинился закону, чтобы искупить подзаконных, дабы нам получить усыновление»
[4] Ад, I, 85-87: «Ты мой учитель, мой пример любимый; / Лишь ты один в наследье мне вручил / Прекрасный слог, везде превозносимый» (пер. М. Лозинского).
[5] В 1998 году Альфредо Стусси были открыты стихотворения «Quando eu stava in le tu’ cathene» (к.XII-н.XIII), Fra tuti quî ke fece lu Creature (н.XIII). Стихи очень ранние и относятся не к сицилийской школе, не к югу Италии, а к северу. Это первые любовные стихотворения на итальянском языке, известные на сегодняшний день. Они свидетельствуют о малоизвестных нам путях влияния лирики трубадуров. – Указано переводчиком А. Маевским.
[6] Ад, II, 58: «О, мантуанца чистая душа» (пер. М. Лозинского), «Прекрасная душа Мантуи» (пер. В. Чуйко), «О Мантуи приветливый поэт» (пер. Д. Мина), «О любезная душа Мантуи» (пер. Б. Зайцева)
[7] Куртуазность, благородство (ит.)
[8] Чист. XXI, 132: «Оставь! Ты тень и видишь тень, мой брат» (пер. М. Лозинского)
[9] Чист. XXI, 133-136: «Смотри, как знойно, — молвил тот, вставая, — / Моя любовь меня к тебе влекла, / Когда, ничтожность нашу забывая, / Я тени принимаю за тела» (пер. М. Лозинского)