Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 9, 2018
Тамара Игоревна Приходько, Южный федеральный университет / Tamara Prikhodko, Southern Federal
University, e-mail: nameless6sic6@yandex.ru
Аннотация. В статье рассматривается стихотворение Е.Рейна
«Сергею Довлатову» с точки зрения его жанровых особенностей. Анализируются
композиция стихотворения, его языковые черты (лексика, грамматика, синтаксис),
а также основные мотивы, формирующие общую картину воспоминания-прогулки,
облеченного в форму высказывания. Рассмотрено, как черты послания, элегии и
идиллии сочетаются в стихотворении, превращая высказывание лирического субъекта
в реплику в непрекращающемся диалоге, выводящую к идее преодоления смерти.
Abstract. The article
explores the genre peculiarities of Ye.Rein’s poem
“To Sergey Dovlatov”. The author analyses the poem’s
composition, linguistic features (lexical, grammatical, syntactic), and the key
motives that create the image of a “memory walk” in the form of an utterance.
She examines how the features of epistolary poem, elegy and idyll are combined
in the poem, and how this combination turns the utterance of the lyric subject
into a line in a never-ending dialogue that leads to the idea of life after
death.
Ключевые
слова: русская поэзия, Евгений Рейн,
лирические жанры, послание, элегия, интерпретация, мотивы, память, диалог.
Keywords: Russian poetry, Yevgeny Rein, lyrical genres, epistolary poem, elegy, interpretation,
motives, memory, dialogue.
В творчестве Евгения Рейна важное место занимают объекты, места и люди, с которыми так или иначе связана его жизнь. Это и города, в которых он побывал, и улицы, по которым ходил, и люди, с которыми знаком или был знаком, — всё то, что обозначается в тексте именами собственными. Имя собственное становится в творчестве Е. Рейна носителем памяти, оно не просто напоминает о чём-то, в нём заключена — через воспоминание, через сознание — целая жизнь. В каждом имени (будь то «Имена мостов» или имена друзей) — эхо прошлого и настоящего.
Стихотворение «Сергею Довлатову»
— пример того, как просвечивает сквозь текст личная память, объединяющая
одушевлённое и неодушевлённое, прошлое и будущее, и личное мироощущение. И
здесь, в отличие от других стихотворений, имя собственное, вынесенное в
заголовок, принадлежит не просто кому-то или чему-то, о чём вспоминают, оно
принадлежит собеседнику, в диалоге с которым рождаются воспоминания. Обратимся
к тексту стихотворения:
Неужели мы с тобой спускались с Вышгорода на
Харью,
неужели устраивались за столиком в «Пегасе»?
Проходили под балтийской осенней хмарью,
и сто баек имели для разговора в запасе.
Неужели «выходили» оба окнами в Щербаков
переулок,
у Пяти Углов
назначали ежедневные свиданья?
Что осталось от этих утренних нам прогулок?
Ничего не успел я тебе сказать на прощанье.
Вот теперь говорю: Ты был самым лучшим,
в этом деле, где ставят слово за словом,
самым яростным, въедливым, невезучим,
и на всё до конца навсегда готовым.
Мы ещё увидимся в будущем Квинсе,
и на новых окраинах Таллина
и Петрограда.
Я ещё скажу тебе: Вот теперь подвинься,
всё, что было — Бог с ним, а что есть — то надо!
Перед нами лирический субъект, обладающий вполне конкретными биографическими чертами, проявляющимися через упоминание реальных географических названий: Вышгород, Харья, «Пегас», Щербаков переулок, Пять Углов. Названия мест, в том числе разговорное, неофициальное Пять Углов, простая лексика, постоянное упоминание собеседника (мы с тобой, ты), вопросы, к нему обращённые, наконец, употребление повелительного наклонения (подвинься) вместе с заголовком, называющим адресата (имя в дательном падеже), сама лирическая ситуация (высказывание) — всё это позволяет сразу же читать это стихотворение как послание. Однако сам жанр послания — не простой, он может содержать в себе черты других жанров. Важно понять, какой жанр (или жанры) вплетены в канву послания в данном случае и что они привносят в понимание стихотворения.
Композиционно стихотворение чётко делится на две равные части: несмотря на то, что весь текст представляет собой монолог, реплику, обращённую к определённому адресату, заданному заглавием, первые две строфы читаются как воспоминание, проговариваемое, скорее, во внутреннем монологе, а последние две — как прямое высказывание. Уже на этом, композиционном уровне заложено сосуществование в стихотворении двух тональностей, двух жанров, подтверждаемое на уровне мотивном: это жанры послания и элегии.
Элегическое начало прослеживается в первых строфах. Так, стихотворение начинается со слова «неужели», подчёркнутого с помощью тройной анафоры:
Неужели мы с тобой
спускались с Вышгорода на Харью,
неужели устраивались за
столиком в «Пегасе»? <…>
Неужели «выходили» оба
окнами в Щербаков переулок,
у Пяти Углов назначали ежедневные свиданья?
Это «неужели» задаёт восприятие последующих топонимов уже не как реальных мест (слишком уж разномасштабны выбранные топонимы, от Вышгорода (часть Старого Города в Таллине) до ресторана «Пегас»), оно показывает, что место действия — внутренний ландшафт памяти лирического субъекта, составленной только из эмоционально окрашенных и тем сближаемых мест. Важно, что лирический субъект отбирает точки на карте, отмеченные не просто воспоминаниями, но общими воспоминаниями, объединяющими «ты» (адресата) и «я» в единое «мы». В этом — первое проявление элегического диалога «я» и «другого» внутри сознания лирического субъекта.
Второе проявление происходит дальше, но «другим» становится уже не столько адресат, сколько сам лирический субъект: через утрату друга к нему приходит осознание того, что разговоры (байки) не то же самое, что диалог. Стоит обратить внимание на то, как, по сути, симметрично оканчиваются первая и вторая строфы: если в начале лирический субъект и его друг «сто баек имели для разговора в запасе», то теперь приходит понимание, что имея столько возможностей для разговора, лирический субъект не сказал того, что хотел: «Ничего не успел я тебе сказать на прощанье». И это осознание породит прямое высказывание-признание — всю третью строфу.
Элегична и лирическая ситуация, задаваемая всё тем же повторяемым «неужели» — переживание лирическим субъектом конечности жизненного опыта, воплощённой в утрате друга. Конечность эта выражена в первых двух строфах двумя способами: через мотив пути и через мотив разделения лирического субъекта.
Мотив пути в стихотворении выражен глаголами в прошедшем времени (спускались, проходили, «выходили»), причём глаголами несовершенного вида, благодаря которым даже такие действия, которые предполагают остановку в пути (устраивались за столиком) воспринимаются как повторяющаяся его часть. Создаётся картина ушедшего светлого времени, которое не способна омрачить даже «балтийская хмарь». Даже «назначали… свиданья» — действие, по сути, означающее временное разъединение субъекта с его адресатом (ведь свидание назначают при расставании) — даже это становится частью повторяющегося — повторявшегося — ритуала, воспоминание о котором воскрешается благодаря называнию места с этим ритуалом связанного. Становится понятно, что, спрашивая «неужели…?», лирический герой не столько удивляется тому, как много всего было в его жизни общего с адресатом, сколько задаётся вопросом: неужели всё это было и уже не вернётся? И действительно, путь обрывается — строками, в которых появляются глаголы совершенного вида: «Что осталось от этих утренних нам прогулок?», «Ничего не успел я тебе сказать на прощанье».
Последняя во второй строфе строка не только указывает на то, что дороги лирического героя и адресата разошлись, не дав друзьям попрощаться, она ещё и косвенно отвечает на поставленный в предыдущей строке вопрос: начала обеих строк — вопросительное и отрицательное местоимения — складываются в диалог с самим собой, в вопрос и ответ. «Что осталось…?» — «Ничего…»
Как раз в этих строках проявляется второй связанный с конечностью жизни мотив — мотив разделения лирического субъекта. Если внимательно посмотреть на первую строфу и начало второй, можно заметить, что лирический субъект не именует себя «я», а постоянно определяет себя как «мы»: «Неужели мы с тобой спускались с Вышгорода на Харью», «Неужели "выходили" оба окнами в Щербаков переулок…» Об этой первоначальной неразделимости говорят не только местоимения, но и форма глаголов — множественное число прошедшего времени (соответствующее «мы»), а не единственное.
Названный мотив непосредственно связан с мотивом пути: ритуал прохождения знакомых мест и выполнения привычных действий теряет свою силу, когда разъединяется лирическое «мы», этот ритуал исполнявшее, и тогда появляется лирическое «я», переживающее утрату. Наступает прощание, разделяющее людей, проходящее между ними границей жизни и смерти. Один остаётся по эту сторону, другой уходит дальше, пути их продолжаются параллельно и ведут — как покажет финал стихотворения — к новой встрече, когда оба окажутся уже по ту сторону.
Получается, что в первых двух строфах выражено переживание своего рода повседневной прогулки, вознесённой до жизненного пути. И текст подспудно подтверждает это: все перечисленные передвижения, все прогулки лирический герой называет «утренними» — но если можно допустить, что герой и адресат действительно в самом прямом смысле по утрам встречались у Пяти Углов, сидели за столиком в «Пегасе», то с Щербаковым переулком уже не всё так просто: в реальном пространстве города не может дом выходить окнами в переулок только по утрам. А по вечерам — куда девается дом? Лирический герой и сам подчёркивает субъективность своего опыта: это не дом, это «мы» «выходили» оба окнами в Щербаков переулок. Так пласт реальных, вещественных образов через мотив прогулки, шире — пути, обретает второй, более глубокий слой смысла.
И тогда балтийская осенняя хмарь (в первой строфе) — это уже не столько указание на конкретное время года, сколько хмарь вообще, непогода жизни, сквозь которую лирический герой и его адресат проходили вместе, не страшась, потому что «сто баек имели для разговора в запасе».
Переживание ушедшего, потерянного времени по отношению к адресату, утраты самого этого адресата-друга наделяет стихотворение чертами элегии на смерть. Действительно, в стихотворении прочитывается и горечь личной утраты (утраты вполне конкретного друга, которого лирический герой хорошо знал и чьё имя вынесено в заглавие), и воспоминания о потерянном друге, и печаль о несказанном, о том, что не успелось. И, что вполне характерно для элегии на смерть, стихотворение представляет собой реплику в разговоре с самим умершим, восклицания и вопросы, заданные во внутренней беседе лирического субъекта с самим собой, но обращённые к усопшему.
Все эти черты, настраивающие на элегическое прочтение, встраиваются в жанр послания, актуализируя, ещё больше подчёркивая характерное для этого жанра ощущение дистанции между лирическим субъектом и адресатом послания. В рассматриваемом стихотворении дистанция уже не просто в пространстве, даже не просто во времени: между адресатом и адресантом — граница, черта между жизнью и смертью. И если элегически эта граница опознаётся и переживается лирическим субъектом как трагическая, пусть и являющаяся частью миропорядка, то в рамке послания граница преодолевается, в частности, словом — и теряет свою трагичность.
Это проявляется во второй части стихотворения, в третьей и четвёртой строфах.
Третья строфа становится своего рода переходным звеном между элегией и собственно посланием. Во-первых, в этой строфе отделившееся «я» обретает свой собственный голос, и лирическое высказывание из внутреннего монолога-воспоминания, превращается в реплику, сказанную вслух (появляется прямая речь) и обращённую к конкретному адресату. Здесь плоскость «автор-читатель», кажется, совершенно затмевается открытой репликой, как будто лирический герой, встретив знакомого, с которым давно не виделся, увлекается разговором с ним, а читатель оказывается в роли случайно подслушавшего. Так, появляется дело, где «ставят слово за словом», появляется ряд эпитетов «яростным», «въедливым», «невезучим», «на всё до конца готовым». В этой строфе, в этом высказывании за каждым словом угадывается недосказанное, то общее, что роднит лирического героя и его адресата и вместе с тем отгораживает их от всех остальных. Постороннему — читателю — остаётся только догадываться о невысказанных смыслах. Иногда это несложно, например «дело, где ставят слово за словом» — литература. Любопытно, каким непоэтичным образом описывается она в стихотворении, как будто не так уж и важно, что адресат, друг, был писателем, гораздо важнее, каким он был человеком. И вот тут появляются эпитеты (яростным, въедливым, невезучим), которые не понять просто так, не будучи знакомым с тем, кого эти эпитеты характеризуют. Яростный — это полный гнева? Или скорее неукротимый? Въедливый — до неприятного дотошный или внимательный к мелочам? Субъективное сознание лирического героя окрашивает эти слова положительным смыслом, делая их мерцающими, сложными: не только слово, но и человека, адресата лирического высказывания, становится возможно воспринимать по-разному.
Во-вторых, в третьей строфе выходит на передний план ещё один важный мотив стихотворения — мотив слова. Он выражен не только лексически, он читается и в ритме стихотворения, напоминающем живую разговорную речь, и в строках, начинающихся со строчной буквы, продолжая начатую мысль. Именно этот мотив уводит от элегической тональности стихотворения (доминирующей в первых строфах, окрашенных настроениями утраты, печального осознания потерянного времени). Если в начале стихотворения мотив выражен прошедшим временем (сто баек имели для разговора в запасе и не успел сказать на прощанье), то уже в третьей строфе появляется настоящее время (вот теперь говорю), а в четвёртой, последней — будущее (я ещё скажу тебе). Высказывание объединяет два временных пласта, настоящее и прошлое: «Вот теперь говорю: Ты был самым лучшим».
Через высказывание лирический субъект воскрешает адресата, но воскрешает не элегически — в своём внутреннем переживании, а — идиллически, в виде предстоящей новой встречи в тех же (что важно) местах, снова по одну сторону границы, и об этом вся последняя строфа. В ней речь идёт о будущем, и будущее — не столько движение вперёд, сколько движение по кругу, не в отрицательном смысле вечного повторения, а в смысле блаженного возвращения в места, одухотворённые воспоминаниями, возвращения этим местам самой жизни. Это обретение гармонии в синтезе прошлого и будущего, и важным объединяющим звеном становятся как раз топонимы, имена мест: «Мы ещё увидимся в будущем Квинсе, / и на новых окраинах Таллина и Петрограда». Время циклично, Квинс уже будущий, другой, окраины Таллина и Петрограда — новые, но сами города всё те же, вечные, сулящие возвращение. Именно там существует возможность воссоединения лирического «я» с «другим», с адресатом, возрождения «мы»: «Мы ещё увидимся». Пространство и время становятся неразрывно слиты (тот же город в пространстве, новый во времени; пространственное «подвинься» и временное «что было…, что есть»).
Кроме того, в последней строфе развивается отгораживание двух говорящих от посторонних. Совсем размытыми для стороннего наблюдателя смыслами наполнены слова «всё, что было — Бог с ним, а что есть — то надо!» Обилие местоимений при отсутствии референта делает интерпретацию возможной только для того, кто знает, обладает теми же воспоминаниями, что и говорящий. А значит, формально распавшееся лирическое «мы» подспудно продолжает существовать и таким образом выражает себя. Получается, феноменология сознания лирического героя открывается читателю, но самое сокровенное остаётся максимально невысказанным, рассчитанным только на того, кому адресовано лирическое высказывание. Таким образом, мотив слова, особенно его выражение через прямую речь, делает стихотворение не просто посланием, но посланием очень личным, притом заранее рассчитанным на прочтение чужим сознанием, которому письмо не адресовано. Это своего рода шифрованное послание: постороннему читателю доступна только внешняя его сторона (где были, что делали, что сказали), адресату — гораздо больше.
Тем не менее, последняя строка стихотворения сводит воедино читателя и адресата. Пусть читатель не знает, «что было», но ведь — «Бог с ним», и пусть «что есть» у каждого своё, но ведь — «то надо»! Последней строкой стихотворение утверждает победу идиллического начала над элегическим, идею восстановления гармонии, возможности этой гармонии (универсализируемой через устойчивое выражение с упоминанием Бога) пусть не здесь и сейчас, но в вечности. Переход на уровень вечности подчёркивается переходом от «баек» первой строфы к полноценному прямому высказыванию в двух последних, от вопросов к восклицанию, от прошлого к будущему, от расставания к встрече.
Таким образом, стихотворение
Евгения Рейна «Сергею Довлатову» представляет собой послание, в рамку которого
вписана элегия. Взаимодействие этих двух жанров рождает особый лирический
сюжет: воспоминание, вызывающее переживание конечности жизни, приводит
лирического субъекта к необходимости преодоления этой конечности через
высказывание. Стихотворение-высказывание становится репликой лирического
субъекта в непрекращающемся диалоге, подчёркнутое разделение адресата и
адресанта (необходимое для жанра послания и
усиленное здесь элегическим мотивом утраты) преодолевается ожиданием ответной
реплики и проговариванием будущих, ещё не сказанных слов. Послание
подразумевает, что адресат лишь формально далёк от лирического субъекта, и
делает возможной будущую встречу: «Мы ещё увидимся».