Рец. на: Тарковский А.А. Стихотворения разных лет. Статьи, заметки, интервью. М.: Издательство «Литературный музей», 2017.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 9, 2018
Перед нами вторая
книга издаваемой Государственным литературным музеем серии «Тарковские. Из
наследия». Увесистый том по своему составу является тем, что в классических
собраниях сочинений обычно проходит по разделу «Приложения»: в него вошли
преимущественно не публиковавшиеся при жизни Арсения Тарковского тексты. Исключение – раздел «Статьи, заметки, интервью», входящие в который
непоэтические работы Тарковского по большей части были напечатаны ещё в 60-х –
80-х годах прошлого века. Разделы «Стихотворения из газеты “Боевая
тревога”», «Стихотворные послания, стихотворения шуточные и на случай» и
«Стихотворные надписи на книгах и фотографиях» по своему содержанию вполне
соответствуют подступам к совершенно необходимому полному собранию сочинений
академического типа (если кто-нибудь за него когда-нибудь возьмётся). Словом,
издание вполне претендует на то, чтобы стать настоящим событием культурной
жизни.
При этом далеко не
всё вошедшее в него равноценно. Скажем, шуточные
стихотворения по большей части носят узко личный характер, их комизм, боюсь, до
конца внятен и убедителен лишь для вовлечённых в тесное дружеское общение с
поэтом – слишком часто в них обыгрываются некие подробности то ли привычек, то
ли происшествий, бывших фактами человеческих биографий, но не ставших факторами
литературной жизни. Да и шутливость Тарковского, признаемся честно, не
всегда относится к его сильным сторонам. Такие строки, как те, что завершают
поздравление Виктору Ардову, мог написать любой мало-мальски владеющий начатками
версификации:
Побеждают и боа-констриктора
Ювеналов бич и лира бардов.
А засим я обнимаю Виктора
И любезно поздравляю Ардова! (с. 260), —
понятно, что с
дружеского поздравления, не рассчитанного на широкую аудиторию, особо
спрашивать не приходится, но очень уж натужна здесь шутливость. Не зря ведь в
беседе с Кириллом Ковальджи Тарковский
проговаривается: «Наши лирики держали ироническую шутку вдали от поля
деятельности своей лирической музы» (с. 464).
Почти
то же самое
можно сказать и о стихотворных надписях на книгах – преимущественно это не
более чем зарифмованные любезности, опять же слишком часто настолько узко
интимные, что до конца понятны лишь самим адресатам. Есть, конечно, среди них и
носящие следы тщательной отделки или щеголяющие техникой стихосложения, как,
например, «Нине Леонтьевне Шенгели», где обыгрываются особенности арабского
стихосложения –скажем, использование конечного рефрена
«переводчик»; напомню, что с начала 1930-х годов Тарковский усердно занимается
поэтическими переводами, в том числе не без участия приобщивших его к этому
виду литературной работы Г.А. и Н.Л. Шенгели. Но в целом и этот раздел лишь
расширяет и в чём-то углубляет наше представление о Тарковском, но
самостоятельной поэтической ценности почти не имеет.
Более сложный случай
– раздел, содержащий стихотворную публицистику из фронтовой газеты. Во
вступительной статье Михаил Синельников упоминает об «озабоченной усмешке»
Тарковского, который при перечитывании этих стихотворений сетовал на то,
«насколько стихи, и зовущие в битву и фельетонные, по рассмотрении жизнь спустя, оказались плохими» (с. 9). Разумеется, нельзя
забывать о специфике жанра – стихотворения настолько узкоутилитарной
направленности по определению неизбежно будут предназначены
прежде всего для решения сиюминутной задачи с помощью достаточно скупого и
своеобразного набора поэтических средств. В то же время сам Тарковский, говоря
о столь характерной для его зрелого творчества форме поэтического портрета (а
ведь среди его портретов значатся такие шедевры, как стихотворения о Ван Гоге,
Пауле Клее или Елене Молоховец), с благодарностью вспоминает о работе в военной
многотиражке: «Первые опыты такого рода я сделал на фронте, там надо было
оперативно в армейской газете откликаться на конкретный воинский пример
конкретного бойца, запечатлеть живую личность, сохранить черты погибшего в бою
солдата, офицера…» (с. 462). При этом в разделе есть стихотворения, смело
выдерживающие самые ответственные сравнения, как, скажем, наполненное
ветхозаветной образностью «Я отомщу»:
Снится мне в траве твой узкий
след.
Дома нет и сада тоже нет.
Вытоптана, выжжена трава.
Ты в плену. Ты в рабстве. Ты
мертва.
Горло жжёт мне жажда. Но всегда
Мне солёной кажется вода.
Как полынь – мне хлеб насущный
мой,
Жёлт и чёрен небосвод дневной (с. 184-185).
Словом, ценность
этого раздела книги неоспорима – хотя бы в качестве иллюстрации очень важного
этапа жизненного пути Тарковского, не случайно ведь обмолвившегося в очерке о
поэте, переводчике, литературоведе Георгии Шенгели: «Он любит оружие, так же,
как и я» (с. 384).
Безусловно, наиболее
примечательная часть книги – первый раздел, содержащий стихотворения
(преимущественно ранние), большая часть которых была опубликована после смерти
Тарковского, а 22 из 81 – четверть! – и вовсе печатаются впервые. Именно по ним
можно проследить становление поздней, чаще всего именуемой «неоклассической»,
манеры поэта. В целом ряде стихотворений 20-х годов, как верно отмечает М.
Синельников, можно увидеть «непроизвольное сходство с поэзией Константина Вагинова» (с. 12). Несомненное воздействие мандельштамовской поэтики с её сосредоточенностью на
ключевых образах, обладающих огромной ассоциативной памятью, соединяется у
Тарковского с явной «ориенталистичностью», навеянной в том числе постоянно ощущаемой поэтом связью с
архаичными пластами кавказских культур, как, например, в этих строфах:
К тучам взлетает пламя, широким
крылом плеснув,
Только над сердцем поднят гордый
горбатый клюв,
Только – прекрасной песни орлиная
ночь плыла,
И задыхался ветер в чёрных крылах
орла,
И над кострами пела, и рати вела
на рать
Злоба, моя злоба, моя прекрасная
мать.
Если неверным утром умру я в
глухом огне,
Песня меня покинет
и слово умрёт во мне –
Дай мне вторую гибель, выучи
сына, мать,
Над половецкой степью по-орлиному клекотать (с. 46).
Здесь
архаизированная образность, в которой господствуют «степные» коннотации, столь
важные в поэзии 20-х (Тихонов, Багрицкий…) и восходящие к комплексу идей,
легших в основу евразийства, помножена на прометеевские
ассоциации и опирающееся на вновь утверждённое серебряным веком романтическое
ощущение поэзии как стихийного начала, обладающего архетипической мощью.
Или вот напоминающее Бенедикта Лившица с его петербургским мифом как
переосмыслением сюжета странствий души сквозь эпохи и культуры:
Нет,
не со мной мой безысходный свет,
Моё воспоминанье.
Ты горлица, тебе названья нет,
Ты проплывёшь в тумане.
И не к волнам на нищем берегу
Ты простирала руки;
Ты замолчишь, я вспомнить не могу
Ни музыки, ни муки.
Твой город пал, но не моя вина,
Что холодеют воды,
Уже поёт балтийская волна
Во имя непогоды.
Разведены широкие мосты
И пена долетает
До глаз моих, и умираешь ты,
И время убывает.
За ним уйдёт поводырём слепым
Моё воспоминанье.
— Но горлицей с беспамятством моим
Ты проплывёшь в тумане
(с. 42).
При этом образ
«слепого поводыря» уже вполне самостоятелен и обладает собственным смысловым
потенциалом.
Иллюстрацией
неоднократно высказывавшегося и подробно аргументированного мнения о том, что в
20-х – 30-х литература советская и литература эмигрантская если и не
представляли собой сообщающиеся сосуды, то по крайней
мере очень часто шли общими путями, может служить совершенно ходасевичевское по мировидению и интонациям стихотворение
«Может быть, где-нибудь в мире…» (1938):
Кто этой глупой девчонке
Платит проклятую треть?
Весело где-то в сторонке
С новой девчонкой храпеть;
Хоть бы разок на пелёнки
Утром пришёл посмотреть.
Я просыпаюсь, и сушит
Горло моё тишина.
Часто мне снится, что тушит
Жёлтую лампу она,
Сына подушкою душит,
Тёплой
ещё ото сна (с.
88).
Напрасно М.
Синельников называет эти стихи «живописующими убогий и страшноватый быт
социалистической эпохи» (с. 15). «Окна во двор» Ходасевича не уступят строкам
Тарковского по экзистенциальному ужасу бесчеловечности – ужасу, не
определяющемуся политическим или социальным устройством.
Словом, значительная
часть стихотворений первого раздела – воистину бесценный материал для
постижения того, как формировался поэтический мир поэта, полушутливо
упоминавшего в качестве самоопределения мнение своей матери, уверенной, что
«мусора не существует, а есть вещи не на своём месте» (с.315).
Но не обойтись и без
ложки дёгтя – мягко говоря, странное впечатление оставляет комментарий к книге.
Конечно, в нём содержится и очень важная информация, касающаяся источников
текста и истории публикаций, но основная часть объёма заполнена ценнейшими
сведениями вроде «Тютчев Фёдор Иванович
(1803 – 1873) – русский поэт; дипломат» (с. 535) или – не поверите! – «Пушкин Александр Сергеевич (1799 – 1837)
– великий русский поэт, создатель современного русского литературного языка»
(с. 504).
Предположить, что
читатель тома, в который входят по преимуществу малоизвестные стихотворения и
другие тексты Арсения Тарковского, не знает, кто такие Пушкин или Тютчев –
значит как-то совсем специфически представлять себе
этого читателя.
Но в целом, повторю,
книга является безусловным событием литературной жизни и неизбежно станет
важным шагом на пути освоения художественного мира одного из лучших отечественных
поэтов середины прошлого столетия. Нельзя же позволить, чтобы сбылись строки из
его «“Сицилианы” Баха»:
Я вспомнить мог бы всё, всю жизнь
и праздник весь,
Когда б страниц не растеряли.