Предисловие и переводы Дениса Безносова
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 8, 2018
Безносов Денис Дмитриевич — поэт, переводчик, литературовед.
Родился в 1988 году в Москве. Окончил переводческий факультет Московского
независимого эколого-политологического университета. Стихи, пьесы и переводы
публиковались в журналах «Футурум АРТ», «Транслит», «Дети
Ра», «Крещатик», «Топос», «Homo Legens», «Воздух» и др.
Заведующий отделом культурных программ и проектной деятельности Российской
государственной детской библиотеки. Подготовил несколько изданий Тихона
Чурилина. Лауреат российско-итальянской премии «Белла» в номинации «Русское
стихотворение» (2015).
Стихи Шинейд Моррисси, современной
британской поэтессы, удостоенной в 2013 году звания поэта-лауреата Северной
Ирландии, практически не публиковались на русском[1].
«Параллакс» – так
называется пятая поэтическая книга Моррисси,
получившая в 2013 году Премию Т. С. Элиота[2]
(«…её книга обладает разными ракурсами, любыми ракурсами, на что и указывает
название» – отметил при вручении поэт Иэн Дьюиг). Однако явление параллакса, видимого изменения
положения предмета вследствие перемещения глаза наблюдателя, в сущности,
применимо для определения всего творчества поэтессы.
Оптика Моррисси эластична, подвижна, ракурс динамичен. Наблюдаемые
предметы постепенно меняют не только положение, но и форму, а вместе с тем –
своё назначение. Меняя положение относительно статичного фона, так или иначе настраивая фокус, наблюдающий
глаз дополняет содержание фона подобно тому, как при перемещении ракурса
наполняется содержание «Послов» Гольбейна Младшего. Оптическое явление
становится словесным. Параллаксу подвергается не визуальный, но речевой
материал. Вследствие перемещения поэтического взгляда содержание отдельных
образов, зафиксированных в процессе наблюдения, сначала искажается, а затем
либо ощутимо меняется, либо устраняется.
Так, Моррисси, двигаясь от визуального к вербальному, постепенно
создаёт локальный язык (необходимый для конкретного текста, цикла, книги),
пропуская каждый его элемент через остраняющую
«детскую» (или «младенческую») оптику.
Язык ребёнка сначала рождается посредством
наблюдения и постоянной перемены ракурса, а уже потом «проникает внутрь по
акведуку уха», жадно поглощает освоенные смыслы, чтобы «пустить трещину по оси»
и потерять дар речи: «…присутствие языка / в каком угодно шатком порядке /
обязательно чувствовалось – / передвижение луны, механизм / часов, пожарный
выход – / обрушивались прямо вглубь тебя, подобно / сну Кэтрин
Линтон о вине сквозь воду – / сну о пустошах и изгнании / из рая…».
Речевой параллакс
возникает внутри детской оптики, ещё не упорядоченной и потому способной
воспринимать визуальный материал без искусственных примесей. Этот взгляд
обладает множеством преимуществ, но вместе с тем он наивен и чрезвычайно
уязвим. Помимо предметного мира с его бесконечными структурами, винтовыми
лестницами, «трещащим шумом на пустой частоте» и бабочками-бражниками, детской
оптике угрожает всё, что этот мир населяет – от вируса до показательных
унижений (см. «Прошлой зимой»
и «Телеграф»).
Наблюдателю-ребёнку
вторит носитель структурообразующих элементов мира – наблюдатель-взрослый. Сам
по себе он не враждебен, но враждебна выстроенная им и поверх него среда:
«…клоками пыль, вкус ржавчины, под колыбелью – тень / без ночника всё больше…».
Навязывая свои законы посредством взросления, предметная реальность неизбежно
совершает насилие.
Фиксируя этот процесс,
герой Моррисси принимает на себя роль матери – проводника
и защитника в вербальном пространстве. Посреди
разношёрстного шума улиц, «овеществлённых петель и складок тишины», речевого
гула Белфаста, Балтимора, Боулдера или любого другого
наводнённого предметами места, посреди какофонии и хаоса, притворяющихся порядком
вещей, героиня Моррисси пытается сберечь перемену
ракурсов, не позволить раздражителю извне вмешаться в процесс параллакса: «…я
остановилась, прислушалась, ещё, ещё раз, / в основном к ритмичному дыханью, /
но отчасти слушая просто так – воздух». Это жест матери, желающей
сберечь своего ребёнка от неизбежного вмешательства извне.
Таким образом,
альтернативой статичной обывательской реальности становится не сбавляющая
динамики перемена глаза наблюдателя. Важно не столько увидеть что-то по-новому,
сколько попросту увидеть нечто объёмное, не укладывающееся в два измерения.
Именно это предлагает сделать Шинейд Моррисси – увидеть и только после этого приступить к
фиксации изображения.
Денис Безносов
СКВОЗЬ
ИГОЛЬНОЕ УШКО
Мне
ростом по бедро
едва,
тяжёлая, будто с углём
ведерко,
волосы сплелись узлами –
витки
вокруг ушей, не расчесать никак,
розовощёкая,
и ямочки на пухлой попке, –
с
картины яркий ангелок, расставит веер пальцев и
потом
любуется она шарнирами своих костей,
чтоб
меж расщелин дуть на кожу-пудру, взгляд
с
вершины хмурый на коробку, а
внутри
сокровище,
сжимает губки так,
петляя,
поглощает глаз
замеченные
связи –
протаскивает
их в обратном
порядке
в мозга комнату, ясней
они
теперь, случайные предметы там,
останки
лютика – в ладошке, Песенка про Чайник,
клоками
пыль, вкус ржавчины, под колыбелью – тень
без
ночника всё больше, голодная, всегда довольна,
там
пухлое дитя в сорочке, полусна стена –
проталкиваешься
всё глубже,
туда,
где отпечатки
следов
их, тропок
на
ковре пятна.
СОБОР
Мир
представлялся винтовой лестницей,
правила
подъёма по которой давно
установлены,
потому мне хотелось слов,
которые
казались тебе простыми и очевидными:
яблоко,
палец, ложка. Летучая мышь,
вскочившая,
как волдырь, в твоей правдивой
детской
книжке или снедаемый любовью сверчок
с
его прозрачным инструментом –
всё
это без сомнения лучше было утаить:
пока
я не объясню значений, пока не построю
тебе
зоопарк с невероятными персонажами
и
должным образом тебя им не представлю.
Но
ты слишком спешил –
какая-то
бесконечная паника –
каждый
день – сплошь не прекращающийся
импульс
– и присутствие языка
в
каком угодно шатком порядке
обязательно
чувствовалось –
передвижение
луны, механизм
часов,
пожарный выход –
обрушивались
прямо вглубь тебя, подобно
сну
Кэтрин Линтон о вине сквозь
воду –
сну
о пустошах и изгнании
из
рая. Я не могу повесить занавеску
и
отгородиться от этого. Не могу
отделиться.
Слова проникают внутрь
по
акведуку уха с каждой
внимательной
секундой, просачиваются
в
самую суть равновесия,
принося
с собой негатив изображения,
дабы
впитаться в мозг и сохраниться.
Бах!
обман! и уже ты, двухлетний, говоришь,
как
тот ужасный человек
в
пальто, с клюкой,
которого
ты видел утром,
и
всё, что мы присвоили, ты знал,
пустило
трещину по оси; теперь же:
в
шесть утра призрак
ребёнка
может прийти есть кашу.
Мы
теряем дар речи.
ПРОШЛОЙ
ЗИМОЙ
не
то что в прошлую,
мы говорили, ведь тогда зима,
между
стальных зубов сжимала землю: Белфаст
был
холодней Москвы, и полное затмение луны
повесило
китайские фонарики поверх солнцестоянья.
Мы
в ноябре уже ходили в куртках и теряли
перчатки,
но герань хранила стойкость,
из
ночи в ночь не зажигали мы пузатой печки,
вглубь
наших лёгких, в горло, в наши клетки
внедрившись
крепко, приютился вирус,
неубиваемые
отпечатки в дружелюбной
температуре
распылив. Тогда простыл
наш
сын. Лежали, не смыкая глаз, не прикасаясь
друг
к другу, вслушивались в кашель. По утрам он
не
мог ходить от слабости. Грудные хрипы.
Все
коридоры и проходы захлебнулись тем,
в
чем мы себе признаться не сумели –
что
в годовщину свадьбы нам как будто стало
неловко
оказаться вместе и одним, вдали
от
какофонии, в спокойной крошечной квартирке
среди
цветов.
ТЕЛЕГРАФ
Её
отец родился в Арканзасе, самый младший и одинокий из детей
в
семье из пятерых. Они тогда жили в четырёхкомнатном доме
в
небольшом городке. Когда Америка пошла на войну, он стал
свидетелем
того, как колонны волонтёров полнились в окнах, пели
песни,
как фонарь на углу улицы притуплял тьму ночи.
Когда
братьев застрелили, он знал – это его вина.
Мать
была щепетильна в наказаниях. Упрёки в его адрес копились,
и,
когда белокурый веснушчатый ребёнок вскоре стал причиной всех бед,
она
была изобретательна. Скажем, если сын мочился в постель по ночам
(а
он частенько это делал), она с позором вела его через холодный дом,
обёрнутого
в простыню, исходящую паром, к окну, чтобы при свете
прохожие
могли хорошенько разглядеть и засвидетельствовать
его
злую выходку. Другие наказания проходили уже без свидетелей:
лишение
обедов, ужинов, ссадины на ступнях. Он был виновен,
если
говорил, если молчал. Ночью, разглядывая луну в окне,
когда
мать не видела, он представлял, что стал другим ребёнком
из
другой страны, скажем, из Мексики или из Техаса, что живет в доме,
который
и при обнажённой луне остаётся совершенно темным ночью –
и
вокруг ни одного фонаря для унижений… Однажды ночью,
когда
родители спали, он сбежал из дома. Туда, где не было свидетелей.
Не
оставил записки. Просто извлек себя из этого дома, отделился,
как
масло от воды, нашёл работу – устранять дефекты связи –
в
государственной телеграфной компании. Технически ещё ребенок
(ему
было семнадцать), он точно знал, это его персональное окно
в
жизнь, о которой он всегда мечтал, то самое окно, которое
закроется
на замок, когда ему исполнится двадцать один. Звёздной
ночью
в Боулдере, Колорадо, он женился на Энн, она рыдала,
как ребёнок,
когда
её отец смотрел на них сердито – их единственный свидетель.
Её
вина, что секс был у них странный, и этот зародыш – тоже её вина,
из-за
него она на взводе, из-за него они застряли в четырёхкомнатном доме,
в
небольшом городке, таком же, как его родной дом
в
Арканзасе, тогда он сдался. Два крошечных окна
смотрели
на улицу. Энн всё время молчала – признала свою вину.
Через
шесть месяцев после свадьбы, ночью, в десять минут первого
Энн
вцепилась в столбик кровати, доктор прибыл засвидетельствовать
рождение
Мэри Руби Эванс, их первого и
последнего ребёнка.
Так
чья же вина, что через двенадцать лет в этом же доме
мужчина
проскользнул в комнату ребёнка, скрываясь от маленького окошка,
и
сделал то, чему лишь бабочки-бражники стали свидетелями?
БАЛТИМОР
Среди
чужого шума плачут мои дети –
среди
детей постарше, что играют во дворе,
только
проснувшись, в дрожащем свете
плавают
их голоса; или среди рыданий
соседского
ребёнка, что не спит, а стены
ужасно
тонкие; среди причудливо-постоянной
возни
в Вестсайдском Балтиморе, где
идёт
Прослушка, там сирены да стрельба,
и
учит осаждённый коп детей,
которым,
лет
шесть, не больше, чтобы те не ошивались
в
местах, где дилеры ведут дела, его речи
самодовольны,
вспыльчивы; или на пустой
частоте
между радиостанциями, где нет вестей
от
голоса, и трещащий шум способен
проглотить
целиком тоненький детский крик
о
помощи; даже посреди тишины, её
овеществлённых
петель и складок, внутри
которых
скрылся призрачный плач – мой, но рос
извне,
тянул меня по лестнице вверх – в холле
я
остановилась, прислушалась, ещё, ещё раз,
в
основном к ритмичному дыханью,
но
отчасти слушая просто так – воздух,
его
густую смесь с чем-то, чего уже нет –
мелких
пылинок, изгибов одеяла, в окне
корабля
на озере Лох, младенца во сне.
ШОСТАКОВИЧ
Ветер
с его инструментами был моим тайным учителем.
На
Подольской я играла на фортепьяно для мамы –
нота
за нотой, не глядя в записи – пока ветер
продувал
квартиру; толстыми пальцами постукивал
о
стекла, стонал в печной трубе, хлопал
дверью,
из раза в раз наваливаясь на неё своей массой–
призрак
внутри механизма бетховеновских Прелюдий,
шествующих,
говорят, по Всем
мажорным тональностям.
Потом
посреди пшеничного поля я слышала, как ветер
из
всего творил музыку. Шелуха была верхними нотами:
капризными,
нервными, кружащимися, тонкоголосыми –
тогда
в глубине пульсировала сильная иная мелодия,
как
если б зерно шевелилось и прорастало.
И
посреди хвалы возносимой и хоралов я записала
шум
мужских ботинок, приближающийся из-за гор.
Перевод Дениса Безносова
[1] См. две
журнальные публикации: Дружба народов, 2014, № 12; Иностранная литература,
2015, №9.
[2] Другиекниги: There was Fire in Vancouver (БылпожарвВанкувере; 1996), Between Here and There (Между «здесь» и «там»; 2002), The
State of the Prisons (Странатюрем; 2005), Through the Square Window (Сквозь квадратное окно; 2009).