Юрий Казарин. Стихотворения. М.: Русский Гулливер. 2015. — 384 с.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 6, 2017
В стихах Казарина странная тишина: в ней одновременно и жутко, и прекрасно. Тон автора спокоен; слова осторожны, будто стараются не спугнуть ни чувства, ни ощущения. Оттого – и впечатление нерукотворности: стихи у этого поэта будто бы не сочиняются, а сами ложатся в тетрадь. И даже название у книги не «сочинённое», хотя, может быть, есть в нём свой замысел: уже в самом слове «Стихотворения» можно услышать тишину. Речь Юрия Казарина так же естественна, как шелест листвы, пение птиц или шум дождя:
В невозможной тишине,
прошивая кровлю,
долгий дождь шумит во
мне,
сталкиваясь с кровью (с.167).
Пожалуй, такая традиция «тихого письма» восходит к ломоносовской «Оде на день восшествия на Всероссийский престол…», продолжается в ХХ веке цветаевским переводом из Лорки «Тишина склоняет лица до земли…», Пастернаком («Но жизнь, как тишина осенняя, подробна…») и в новейшее время – творчеством Геннадия Айги и Зинаиды Миркиной.
Многоговорение Казарину чуждо; две-три строфы – обычный объём его стихотворений, словно стремящихся к затиханию, к исчезновению слов, к замолканию, в котором звук ещё держится и теплится авторское дыхание. Иногда поэт говорит об этом напрямую: «Поговоришь с водой, / вернее – помолчишь…» (с.30); «я забываю русский язык – / слушаю птицу» (с.86); «А за окном такая благодать, / что страшно слово лишнее сказать» (с.129); «и тишина стоит как тень от крика» (с.199)… Невольно вспоминаю известное стихотворение Владимира Соколова, тоже «тихого» поэта («тихого лирика»!), о соловье: «Слушаю в зарослях, зарослях, / Не позабыв ничего, / как удивительно в паузах / воздух поёт за него». Впрочем, у Казарина есть своё художественное решение темы пауз:
У кукушки всего одно
слово,
В котором
два одинаковых слога:
Один для мёртвого,
другой для живого,
А интервал для Бога (с.47).
Как у Соколова, так и у Казарина один из несомненных предшественников – Афанасий Фет, в стихах которого состояние природы пребывает в гармонии с состоянием души поэта. Однако, возвращаясь в ХХ век, не могу не назвать, кроме Соколова, ещё одно имя, близкое характеру поэтики Юрия Казарина, – это Арсений Тарковский, фетовская линия у которого, породнясь с тютчевской, пересекается с акмеистической традицией (эмоционально богатая метафоричность в сочетании с конкретностью деталей). Единство человека с природой становится важным мотивом поэзии Казарина.
Всё больше интонации,
тумана,
всё меньше слов, как
осенью вдвоём,
как это подстаканник
без стакана:
уже понятен времени
объём.
Где виден лес, там в озере прореха –
вернее, в небе, в
пазухе его,
где осень застывает,
словно эхо
грядущего молчанья твоего (с.38).
Юрий Кузнецов, говоря об объёмном образе природы (земля – небо), сетовал, что после Тютчева в русской поэзии – только поверхность, только покров, и нет глубины. К стихам Казарина это не относится: и земли, и неба у него столько, что кружится голова; земля и небо – в неразрывной взаимосвязи: «Спишь на траве / между землёй и небом», а в это время «спят в тебе / небо с землёй…» (с.330); «Глазам хватает неба и земли: / посмотришь вдаль – и плачешь там, в дали» (с.12). Плач – от невыразимого: поэт кровно связан и с небом, и с землёй, не существует отдельно от них, и связь эта едва ли не превосходит его способности чувствовать.
Много стихотворений написано в сибирской деревне Каменка, не отсюда ли столь острое чувство космического пространства? Казарин иногда ловит себя на том, что дотягивается до звёзд:
Упираясь лбом в звезду,
чувствую, как тесно
Богу.
В валенках на босу ногу
ночью выйду на дорогу
и уйду… (с.43).
Неразрывность земли и неба – едва ли не в каждом стихотворении; вот замечательный пример:
Деревня пустила
белые корни в небо.
Знать, замесила
квашню для стряпни и
хлеба.
Принюхивается небо
стужей, звездой
железной
к жизни над бездной… (с.24).
Обращение к Тютчеву, открытая, смелая перекличка с ним, со всей русской классической поэзией, неожиданно встречается на 48 странице:
Что наши мысли? – Бред
природы,
когда она людьми
больна.
Взыскует разум мой свободы,
а мысль – ничтожна и
темна.
И бездна ближе в
непогоды,
и небо плачет без
конца,
и по воде проходят
воды,
как призрак призрака
Творца.
О бездне, пугающей и одновременно манящей, поэт никогда не забывает, мы и сами этой бездне становимся причастны.
Зима в деревне холоднее:
в сугробах бездна,
леденея,
сухим огнем отражена.
Какая близкая она.
Живу в деревне – прямо
в небе,
о боге думаю, о хлебе.
И ангелы средь бела дня
с рябины смотрят на меня (с.68).
Казарин – пожалуй, самый «зимний» поэт. Его стихия – морозно-выстуженное пространство, бесконечное, белое, безлюдное. Вместе с тем мир природы чутко осязаем, всё в нём активно-живое, движущееся; ощущения поэту не даются даром: они им ежедневно зарабатываются, «узнаются», переоткрываются: «Трава сказала – умираю, / и в ледяном её аду / я босиком иду к сараю – / как по стеклу в стекло иду» (с.35); «Дождик чует наготу / женщин, улиц и растений…» (с.58); «Рыбы целуют изнанку / неба, накрывшего пруд» (с.102)… Поразительно, но некоторые строки перекликаются с Олегом Юрьевым, поэтом, тяготеющим к эксперименту; я сразу вспоминаю юрьевские «Зимний поход деревьев» и «как в оплетённые бутыли / в деревья рóзлили луну»; а вот Казарин: «Деревья шли, деревья шли, / не вынимаясь из земли, / и сквозь себя на мир смотрели, / и обнимались и летели» (с.219), «в дерево наливают с неба прозрачный дым» (с.103)… Здесь напрашивается ещё одно имя, окликаемое строками и Юрьева, и Казарина: Николая Заболоцкого – поэта, движение мысли которого «совпадает» с движением образов одушевлённой природы, образов зрительных, говорящих и чувственных («Затихнет потемневшая вода»; «умолкнет ветер вдалеке», «Вздохнут леса, опущенные в воду, / И, как бы сквозь прозрачное стекло, / Вся грудь реки приникнет к небосводу / И загорится влажно и светло»), и несколько абсурдных, благодаря наивному, как будто детскому ракурсу. С Заболоцким – и с Юрьевым – Казарина сближает и восприятие мира, неделимого на фрагменты — как видно из казаринских строк, у него нет деревьев отдельно от мира, отдельно от неба, отдельно от Вселенной); но, в отличие от этих двух поэтов, у Казарина с предельной силой выражено его лирическое «я». Голос автора – грустный, задумчивый, нередко усталый; интонация порой оживляется перекличкой гласных и согласных («Где ивы зябкое вязанье…» (с.156); «Из леса, брошенная всеми, / осина вышла. И окрест / она стоит…» (с.109); можно было бы сказать, что «этого поэта трудно читать долго», ибо хочется какой-то разрядки, улыбки, лёгкого юмора. Да только все это есть, просто нужно суметь правильно прочесть, воспринять метафоры, которые автор произносит с полуспрятанной улыбкой, оставаясь при этом серьёзным, может быть, даже – трагичным: «Сухая гроза – что в завязке алкаш…» (с.15): «Снег в форме машины едет издалека, / снег в форме деревьев лесом стоит, пока / снег в форме мужчины ищет в толпе огня / и пролетает мимо в форме тебя, меня… (с.40)»; «Сад напросился в дом, веткой открыл окно…» (с.82); «Ангел плюнет в потолок – / ох, больничный, ох, высокий. / Недолет. И мотылёк / отпадает одинокий (с.74)»… Вообще серьёзность Казарина совершенно несравнима ни с чьей другой серьёзностью; для её выражения поэту иногда требуются средства, способные привести в замешательство, — но лишь на несколько мгновений, пока я не смогу проникнуть за внешнюю форму слова, образно выражающего острые душевные переживания, в которых «участвует» всё то, что поэтом видится и слышится вокруг.
Вот-вот пройдёт. Как
больно. И во мраке
сквозь дым древесный
ангелы видны.
Над крышами. В деревне.
И собаки
хватают с неба шарики
луны.
Вот и прошло. Как
больно. И во мраке
позёмки снежной веют
ковыли,
чтоб женщина рыдала из
собаки,
и дерево молчало из
земли (с.122).
Поэт не склонен радоваться весеннему пробуждению природы или летним краскам земли и неба; но он гармонизирует природу, переживающую увядание, природу, скованную мёртвым сном; он стремится сохранить внутреннее равновесие после тяжёлых потерь, избыть сердечную боль:
Ищу тебя. Иду по краю,
где льёт луна, где льёт
левша.
Левее – к сердцу.
Пропадаю.
Сначала тень. Потом
душа.
Во мне зима. Она
сквозная.
И я везде. К чему
спешить.
Как будто умер я, не зная,
как эту вечность пережить (с.74).
«Зачем же плакать, если можно петь», – сказалось однажды у Олега Чухонцева. «…То, что именуют горем и разлукой, / напастью, божьей карой, / а после просто песней назовут», — нашёл я в стихах подзабытой сегодня Татьяны Глушковой. Но вот, пожалуй, ещё ближе к Казарину – у Юрия Кублановского: «Что ж, чем печальней – тем сердцу родней»… «Где очень больно, там светло» (с.79), – признаётся Казарин; своё поэтическое призвание он видит в том, чтобы «музыку и муку / навсегда соединить» (с.28). «После ивовой дудочки горько во рту, / после ивовой музыки сладко» (с.19); страдание произрастает из радости, радость – из страдания, часто страданье и радость живут друг в друге («Прошла гроза, хорошая гроза, / стремительно, как в радости – страданье» (с.111), отсюда поэт приходит к пушкинскому «на свете счастья нет» и уточняет: есть «только его остатки – / ветер и зимний свет» (с.302).
Говоря о Юрии Казарине как о пантеисте, я снова хочу вспомнить и пантеиста Арсения Тарковского. Замечу, что сходно у них и отношение к смерти: Тарковский не боится смерти и тем самым побеждает её («Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете…»), будучи настроен на то, чтобы, «благословив земное чудо, / Вернуться на родной погост». Казарину, конечно, мало «погоста», то есть земли: без неба он немыслим. От вполне земной фразы – «Знаешь, душа возмужала так, / что умирать не страшно» (с.65) – поэт берёт метафизические ноты: «Скоро и мы оттуда / будем смотреть сюда» (с.21): «тихо скажу земле: / телом моим побудь» (с.170); «и умереть и всё забыть, / работать воздухом и дымом» (с.38). Или вот стихотворение, которое я хочу привести полностью, оно – сама тишина, абсолютный покой, абсолютная слиянность человека с природой. Абсолютный Юрий Казарин.
Лодка. Рыбачий домик.
В небо водой гляжу.
Воду держу в ладонях –
крепче земли держу.
Даже когда исчезну
тысячу раз подряд –
будет тревожить землю
мой бесконечный взгляд (с. 212).
«Взгляд пропадает где-то – / птицей мелькнёт в окне, / полный иного света…» (с.123). Этот взгляд я воспринимаю как метафору поэзии Юрия Казарина.