Рец. на книгу Пурин А. Почтовый голубь. Собрание стихотворений (1974—2014). СПб.: Союз писателей Санкт-Петербурга: ООО «Журнал “Звезда”», 2015.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 5, 2016
«Почтовый голубь» — промежуточно-итоговая
книга Алексея Пурина, результат его поэтической работы за сорок лет. Творческая
эволюция петербуржца показана наглядно — в собрание включены его избранные
стихотворения, композиционно разделённые на две объёмных части:
«Архаика/Евразия» (1974—1991) и «Новые стихотворения» (1991—2014), которые
слагаются из подразделов — вышедших ранее сборников.
«Кровь
и почва» для поэта — некая мультикультурная
надстройка; и тоска (та самая, мандельштамовская)
начинается ровно там, где у стиха больше знания, чем у его читателя. Следует
пояснить. Пурин намеренно не идёт к аудитории — его тексты в этом аспекте
герметичны. Тем не менее, образная насыщенность вкупе с отточенной (если не
сказать виртуозной, что очевидно в поэтических диалогах) техникой создают едва
ли не стереоскопический эффект.Текст
у Пурина объёмен, причём не только визуально, но и ассоциативно.
В
аспекте интеллектуального труда и следует прочитывать книгу Пурина. Для него
отдых и культура — понятия несовместные. Поскольку последняя — априори
«возделывание и обработка»[1]. При посеве/создании стихотворения поэт
аккумулирует слова из повседневно-бытового
и архаического словарей, добавляя «общекультурных специй». Творческая
индивидуальность Пурина проявляется с первых страниц «Почтового голубя». Помимо
лексического своеобразия, поэт максимально сжимает лирическое пространство,
насыщая его символами различных эпох (зачастую античных) и голосами предшественников.
Триумфальный словарь – тополя трёхэтажные, арки…
О, и я wargeborenна
гребне Четвертого Рима –
в парикмахерской, где после волжско-дунайской пропарки
бреют Веспасиана, угрюмо на нас, нелюдимо,
ненавистно глядящего… Вечнозелёного «Шипра»
горький запах, козлиный напев – Ифигения, Федра…
Где смывает «ура» уроженку ажурного Кипра –
и Амуры нещедро
проницают сердца… (С. 72)
«Триумф»
словаря преобразуется в торжество подтекста, в котором устанавливаются
особые отношения высокого и низкого. Высокое — это канон прошлого, низкое —
«горькое» (на примере «Шипра»)
настоящее. Этот мотив находит отражение и в лексике. Так,
настоящее подчёркнуто «угрюмо», «нелюдимо», «нещедро»,
а прошлое — возьмём стихотворение «Новый свет» — прописано в ином ключе:
«повеселиться», «любящие», «милые».
Если образно представить массовую культуру как перелом элитарной, то постижение мира у Пурина происходит именно через культурные переломы — болевые точки, в которых вскрытая временем история удалена из памяти социума как атавизм. При этом автор обращается именно к ней и не стыдится собственной якобы несовременности:
О
Штраусе в листве, об Оффенбахе,
о минах в акватории Дуная…
На Веберне прострелена рубаха…
В какие западаю времена я!
<…>
Всё
спуталось все формулы, все ноты.
О Шёнберге и бомбе мы могли бы
поворковать, но без того длинноты –
вокруг. И компиляции. И «джипы» –
с
парнями в зашнурованных ботинках –
на анемичной пене травертина.
О Клиберне, затерянном в
пластинках,
о Робсоне, о связках Робертино…
(С. 60)
Искажённый
глобализацией мир сосредоточен на Робсоне и Робертино[2]; Штраус, Оффенбах и Веберн
из «дискуссионного словаря» уже удалены — поэтому «длинноты»(времени или пауз в разговоре – не суть важно) отдаляют пуринский текст и образ автора — разумеется, максимально
приближенного к нему самому — от дня сегодняшнего.
И
если следует отыскать определение «пуринскому
тексту», то это будет не петербургский, даже не русский, а — вневременной, мультикультурный в исконном значении текст.
Значительным
представляется и обращение к предшественникам. Это происходит с первых
стихотворений, включая открывающий собрание «Сад»: «Не Ахматова ль им писала…<…> Здесь бродил Жуковский…» — одновременно задаётся преемственность
поэтической традиции. Елена Невзглядова[3]
сравнивает «Сад» с «Большой элегией Джону Донну» Бродского, и это, пожалуй,
стоит учитывать. Сон у последнего находится в тех же отношениях с культурой,
что и «стынущий пейзаж» Пурина — отстранённо-тоскующих.
Разумеется,
способов обращения к предшественникам в арсенале Пурина много больше. Так,
читая стихотворение «Нас было двое – Батюшков и я…», следует учитывать
пушкинские «Нас было двое: брат и я…» («Братья-разбойники») и «Нас было много
на челне…» («Арион»), что говорит о кропотливой интертекстуальной проработке. На другом полюсе —
использование имён, цитат и аллюзий в качестве декора или даже тропа:
«поселковый клуб – глупый, словно Лажечникова / силишься прочитать: скучно-то
как, нелепо…», «как полость мне заполнить эту – / бездонную, как Лев Толстой?»,
«девяностотомный / день» и др.
Отметим
и некую сухость пуринского текста. Подчас поэт не
использует тропы, превращая в троп всё пространство строфы или не разрабатывает
образы-ключи («долгополый критик», «робкие трели» Фета, «Ванечка письмо своё
крылатое всё пишет…» и др.), добавляя к сюжету, что заставляет их –
старый – смысл работать на его
– новый. В этом ракурсе тексты Пурина напоминают раскраски – читателю предлагается
наполнить контуры — красками смыслов. Это искомое приращение или, как
признаётся Пурин, «жмурки смысла».
Из
корпуса стихов Пурина выделяются цикл «Евразия» и ряд любовных стихотворений (и
циклов) из второй части собрания. Они, на наш взгляд, не вполне укладываются в
приведённую выше концепцию.
«Евразия»
— своеобразный армейский дневник, уникальный особым отношением ко времени,
которое ощутимо замедляется (что подчёркивает его значимость) в моменты
написания стихов и ускоряется (показывая незначительность) между творческими
актами. Несколько иное соотношение в цикле и у «высокого» с «низким». Текст,
пусть и полнится отсылками и аллюзиями, доступен для восприятия не только
читателя-эстета — вероятно, «Евразия» создавалась и с оглядкой на сослуживцев.
Хотя общие «родовые свойства» пуринской лирики
соблюдены. Даже начинается «дневник» с флейты снегиря — и это уже очевидная
перекличка с державинским «Снегирём», поющим всё ту же военную песнь:
…Вот
так же и здесь течение
времени остановлено, и нового не проплачет
ничего красногрудая флейта, и не имеет значения
смена начальников, жизнь ничего не значит.
Что
с того, что твои капитанские зимние звёздочки
покрупнеют в полковничьи, летние и близорукие?
Та же пташка сидит с металлическим клювом на жёрдочке,
те же семечки сыплются подслеповатыми звуками. (С. 111)
Особенностью
стихов Алексея Пурина 1993-95 годов следует назвать нарочитый эротизм. В цикле
«Письма вслепую» практически не используется «античная лексика». Отказ от
«пышного убранства»[4] подчёркивает временные рамки (настоящее)
и сиюминутность любовного переживания: «С кем ты пьёшь в чуть слышном, чужом
краю, / недоступном оку? И кто твою / наготу баюкает до утра» — завершаемого
зримым описанием любовного акта:
Следить, как ты – умирая,
с полураскрытым ртом –
ломишься в двери рая…
как воскресаешь потом. (С. 166)
Не
менее зримо, но уже в «уборе из старых слов», — решается конфликт в цикле «Таро». Описание карт — впору вспомнить Павича
— преподносится параллельно с историей о влюблённых мужчинах. Вероятно, именно
эта «девиация» стала поводом для высказывания: «Ах как
ярко горело бы “Созвездие Рыб” (цикл “Таро”
впервые опубликован именно в этой книге. — В.К.) на каком-нибудь
средневековом костре вместе со своим автором, столько в нём кощунств»[5].
Однополая страсть в антураже античности выглядит органично и естественно. До
вульгарной пошлости Пурин не опускается,
эстетика способна даже «преступные» мотивы обратить в акт искусства.
Тяжелеет плоть, удлиняясь тайно… (С. 168)
<…>
этот дольний маятник – между ног
и секундный шелест – в груди… (С. 170)
Не составить из зримых волокон
свет, на нас нисходивший… с икон?..
Я смотрю в голубой потолок: он
знает, что я поставил на кон. (С. 176)
После
такого признания художественный мир Пурина, этого русского Леконта
де Лиля, обретает окончательную цельность. Искусство — это всегда ставка себя
на кон, момент, когда предкатарсическая смерть
оборачивается новым пробуждением.
Телесность,
в конечном счёте, переплетается с культурой, становится культурой и оттеняет
её. Полагаю, физика любви здесь несамодостаточна;
скорее, она — ширма, защищающая то, что действительно важно (искусство вне
времени), от сиюминутности греха. По сути, протагонист лирического мира Алексея
Пурина – сам «антик», сам «архаика». И обречён быть не
просто не понятым — не востребованным породившим его веком. Это главная беда
(не вина!) лирического героя, которая помогает пестовать тоску и умножает
безверие (к людям, современной культуре, к будущему).
Эмоциональный
всплеск, нарочитая открытость, свойственная любовной лирике Пурина, угасают в
текстах нового тысячелетия. Закодированный множеством отсылок и аллюзий смысл
становится более доступным или, как сказал Андрей Пермяков, «универсальным»[6].
На рассвете, в расцвете
упоительных слёз,
на безлюбой
планете,
где сыграть с пустотой довелось,
ты теперь, словно доведь,
—
не чета
нам, ладьям и коням:
никогда ни за что ведь
не догнать тебя нам. (С. 289)
Эти
отстранённые стихи — ламентации — написаны на смерть Бориса Рыжего; и боль в
них уже затаена, неявна. Здесь — на рубеже эпох — и проявляется тот Пурин, о
котором принято говорить в соотнесении мандельштамовской
строкой. Смерть коллеги по перу пробуждает ровно столько эмоций, чтобы заметить
его существование на общекультурном ландшафте. Словно пройден некий Рубикон
эмоциональности и эмпатичности, и культура после него
немыслима, а только — тоска по ней. Эта невозможность[7]
подчёркнута Пуриным художественно — в
стихотворении «Роттердам»[8] (что, к слову сказать, роднит тексты с
образом Рыжего).
две девушки целуются…
<…>
…воспалены
цветущие уста от поцелуев.
<…>
Тех девушек влюблённых разбомбили.
Но жизнь течёт — и новый мост в полмили
в один присест сцепляет берега. (С.
295-296)
Жизнь
продолжается, но её понимание уже не станет прежним; как после каждой смерти —
культуры, чувства, слова или образа.
В
последний период страсть из текстов Пурина уходит, в них очевиден эмоциональный
спад, упрощение языка. На этом переломном этапе поэт пишет свой «Памятник»,
однако говорит не о вящей славе, скорее — о борьбе с величием пустоты.
Я памятник воздвиг – едва ли ощутимый
для вкуса большинства и спеси единиц.
<…>
…сколь сладостно и славно
переплавлялась боль на стиховом огне.
Слух обо мне пройдёт, как дождь проходит
летний,
как с тополей летит их безнадёжный пух,
—
отсылкой в словаре, недостоверной
сплетней.
И незачем ему неволить чей-то слух.
<…>
Но, Муза, оцени – с какой паучьей силой
противилось перо величью пустоты. (С.
301)
Сдвиг
восприятия, вскормленный тоской, рождает уверенность — отнюдь не державинско-пушкинского толка. Если вечность и ждёт, то это
— нетленность безвестия, забвения; в этом
миропонимании важен день сегодняшний. Оттого выглядят нарочито болезненными
слова разочаровавшегося, отброшенного если и в вечность, то — одиночества,
человека:
«Чистилищем», «адом», «раем» —
не все ли равно, как звать
тот край за чертой, за краем,
где плеч твоих не обнять… (С. 300)
Ближе
к концу книги наряду с авторскими стихотворениями появляется всё больше
переводов — преимущественно из Рильке. Вплетение в корпус текстов Пурина чужого,
ставшего своим, настолько органично, что, не заметив «переводческую мету»,
переводы можно принять за аутентичный текст. Разница — в настрое — тут, скорее
не тоска, а попытка созидать, извлекая из засловесной
энергии первородные образы и смыслы.
Она плыла, беременна собой;
она сама была бездонной смертью
своей…
<…>
Она укрыта девственностью новой
была; смежилась женственность ее,
как лепестки цветка перед закатом;
и руки столь отвыкли от земных
касаний, что прикосновенье бога,
бесплотное, ей вольностью казалось
недопустимой, причиняя боль. (С. 305)
Неудивительно,
что книга завершается именно стихами Рильке — полным переводом «Сонетов к
Орфею». Полагаю, это именно та культура, по которой тоскует Алексей Пурин —
осенённая подлинностью, а не пришибленная симулякрами.
«Сонеты» показывают, как близко подлинное искусство и как легко ускользает из
рук неспособных — или пока не готовых — принять его.
[1] Пурин А. Конец штиля:
Парамонов // Режим доступа: http://www.vavilon.ru/texts/purin3-24.html.
[2] Поль Робсон (1898-1976) — американский певец.Робертино Лоретти (род.
1947) — итальянский певец.
[3] Невзглядова
Е. Рец. на книгу А. Пурина «Почтовый голубь» // Арион. —
2016. — № 2. — Режим доступа: http://magazines.russ.ru/arion/2016/2/iz-knizhnyh-lavok.html.
[4] См. слова Мандельштама о Вяч. Иванове, сказанные в разговоре: «в своем уборе из старых слов – точно пышный ассирийский царь». (Тименчик Р. Д. [ «Камень», 1913]
// Памятные книжные даты – 1988. М., 1988. С. 187.)
[5] Вольтская Т.А. Рецензия на книгу А. Пурина «Созвездие рыб» // Невское время. — 1998.
— 6 фев.
[6] Пермяков А. Рец. на книгу А. Пурина «Долина царей» // Арион. — 2011. — № 2. — Режим
доступа: http://magazines.russ.ru/arion/2011/2/pe15.html.
[7] См. слова Адорно:
«После Освенцима любая культура вместе с любой её уничижительной критикой – всего
лишь мусор». (Адорно Т.
Негативная диалектика. — М.: Научный мир, 2003. — С.
327.)
[8] Что, к слову, роднит тексты с
образом Рыжего — вспомним его «Роттердамский
дневник», равно и то, что Пурин оказался в этом городе годом спустя.