Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 5, 2016
Григорий Петухов — поэт, 1974 г.р., окончил литературный институт
им. Горького. Родом из Екатеринбурга, живёт в Москве. Автор поэтической книги
«Соло» (Москва, 2012), лауреат Малой премии «Московский счёт» (2013).
***
От пощёчины ветра румяной щекой к
Сибири
в полупрофиль, оскалив блатную
фиксу,
город громоздкой стальной цифири
выдаёт мне въездную визу.
Это вбирает обратно воронка ошметки взрыва –
все те формы, которые жизнь
вскрыла,
неразъятыми снова вижу.
Силикатный кирпич, обшарпанные панели
пятиэтажек, вечную на тротуарах
наледь,
пахнущие мочой дворы, где по мере
взросленья ты – ангел, а спустя всего
ничего нелюдь;
корпуса и трубы твои, псориаз,
экзему –
с чем лицом к лицу, а иначе и не
поверить,
за бугром – родимую землю.
Там за хребтом – самоцветы и живопыры,
человеки с печенью из малахита,
с лицами цвета цементной пыли
пол-литровую грудь сосут
деловито.
Отпрыски их выбрали яркую жизнь –
кто на зоне,
кто от винта над крышами
воспарили
и успокоились в глинозёме.
Там по гудку вламывается свет с
Востока,
кровоточит герань, вскрикивает
половица,
четверо одного месят не торопясь
ногами;
жизнь, понятно, жестока, но не
настолько,
как тюрьма или больница – есть к
чему прислониться,
и хорошие люди есть, не одни
цыгане.
Там, услышав «труба», не скажет
никто «играет»,
но «дымит», или скажет «трубой
накрылся».
Там живёт моя
матушка умирает
возле Фрунзе имени Орджоникидзе,
подле бывших вороньих дымов и
лисьих,
в пустоте, отпечатавшейся на
лицах…
Там в размокшей глине стоят могилы:
пирамидки жести, проволочные
оградки.
В общем, те, кто сюда пришли
нагими
и ушли нагими. И всё в порядке.
Лившим кровь упырям,
провозвестникам компрадора,
им одним, заслонившая
бедные эти грядки,
в полный рост аллея порфира и
лабрадора.
Там мигает время в цемент одето.
Но никто не стремится в восемь на
проходную.
На гранитных устах застывшее
«негодую».
Культ, оставшийся без адепта.
Оттого что Серёжа с «плеткой», с
«баяном» Витя…
Неужели я жил там, все это видя?
Там немая сцена – финал
производственной пьесы,
где расслабил гигант свои блюмминги, станы, прессы,
подведя итог продукции в
килотоннах
на костяшках бухгалтерских счёт
бетонных;
я, ворочая глыбы эти на втулках,
вырос,
и пока не сотрут, осяду на них,
как летучий выброс!
***
принцепс игрек игрекович
оценил
волевое решение неколебимо вынес
углубить по всем направлениям
выпас
по ключевым вопросам впредь не
щадить чернил
милосердию быть постановил
синклит
ветки ольхи и крыжовник всем
раздадут бесплатно
в зоне бедствия
но из оклада
вычтут стоимость оградок и плит
ширится сотрудничество на
рудниках
технологии прибыли с чёрного
континента
инструмент надёжен и кантилена
если ей не мешать прозвучит в
веках
ГОЭЛРО ГОЭЛРО диджитал-слобода
ловля педофила на живца и сетью
жизнь как невкусный обед на пути
к десерту
но потом
безусловно сладко если не сволота
слово глубинке широким её слоям
состязанья судейских и деловых в
горелки
праздничный бег в мешках из варяг в греки
для пытливых
наука и техника праславян
нету для ласточек ПЗРК
то-то они всю синеву испещрили
пусть лицо не своё и всё время в
гриме
сердце лёгкое вроде воздушного
пузырька
*****
Обугленные изнутри два этажа.
Деревья в страшные чернеющие окна
простёрли ветви – в мертвый 1-й Б,
в зал актовый, буфет и раздевалку,
и рекреации.
В тяжелых башмаках
и грубых гольфах
дети с барельефа
(им наплевать,
что смерть уже давно
вселилась в школу и повсюду разложила
прах, экскременты, битое стекло ё
свой скарб), они широким шагом
торопятся на первый свой урок,
на их бетонном пионерском циферблате
застыл навеки 33-й год.
«Как это, папа, жутко и противно!
как интересно!» — говорит мне дочь.
Мы с ней проникли сквозь дыру в заборе,
через пустое смрадное окно
в моей начальной школы мёртвый остов,
чтобы увидела она: нет алтаря,
в который
человек бы не нагадил.
Так умирает довоенный
Уралмаш,
его конструктивизм и баухаус,
бестрепетно, безропотно, как жил…
Насилье индустрии над людьми
в итоге подорвало индустрию,
да и людей разрушило. Их лица,
когда купить они выходят алкоголь,
напоминают что угодно, но не лица.
Руину мрачную кинотеатра «Темп» –
где между рухнувших сгоревших перекрытий
ярчайшие переживания мои
нанесены на целлулоид фирмы «Свема»,
где в вестибюле был «Подводный бой»,
в буфете крепко пахло мокрой тряпкой –
теперь бродячие облюбовали псы.
Как будто жертвы показательных
процессов,
здесь при скоплении народа проходивших
в Большой Террор, а может, палачи
сюда вернулись в новом воплощеньи.
Но всюду жизнь. Пускай и в диких формах.
дома хрущёвские усильями жильцов
в термитники и ласточкины гнезда
превращены.
А зелень во дворах
бесчинствует: кустарник осаждает
дома и прёт по
стенам вверх,
и без того полуслепых
лишая света,
гигантские мутанты-тополя
на крыши ветхие облокотились
по-хозяйски,
репей, крапива, в человечий рост бурьян
–
где прежде были детские площадки.
Те, кто по воскресеньям здесь смотрел
«Клуб кинопутешественников»,
сами
переселились в этот дивный мир,
прокрастинаций и амбиций чуждый,
и говорят со мною, чужаком,
на языке руин и одичанья…
Призыв к ударному труду сменил призыв
покончить с наркоманией и вшами,
крыс извести, любимого вернуть,
расклеенный на трубах и
заборах.
Безрезультатный, судя по всему.
Здесь я и вырос, дочь моя.
Бульвар Культуры —
пространство между двух Дворцов
культуры,
один – Клуб Сталина, обезображенный
конструктивизм,
второй – типичный диплодок 80-х,
анфас так чистый Ельцина портрет.
Его на рубеже эпох избрали штабом
наперсники моих дворовых игр.
Лицом и телом как чугунные отливки,
они свой первый выиграли агон:
что выпало из рук у государства,
прибрали не сумняшеся
к рукам;
в крови по горло шли к неясной цели,
кто натыкаясь на
свинец, кто на пластид…
Теперь сквозь диабаз растёт трава.
Утроба, нас исторгшая, иссохла.
Кто, дорогая, вышел за порог,
туда, где он был счастлив и несчастен,
не возвратится – только и всего,
что я хотел сказать стихотвореньем…
***
Когда я жил на одной шестой,
скользил по зигзагу перил,
страдал онанизмом, глотал пустой
обед, за помойкой курил,
сквозь алый лоскут мир казался мне
восхитительно-ярким, но
непроницаемым, жить вовне –
примерно, как жить в кино.
Я помню скорей, чем восторг, испуг,
шок на лицах, как при
аварии: мир, который вокруг
хлынул в тот, что внутри,
всё разом спутав, перемешав…
Что стало с моей страной,
какая на треть
несгораемый шкаф,
на две – сусек лубяной!
Но годы спустя он вышел на связь –
сбитень дурных хромосом,
озлясь, устервясь, осволочась,
заголясь, пройдясь
колесом.
Твое здравомыслие, мой
заёб,
любимая, – словно сель,
он, стёкла выдавив, всё зальёт –
пахнущий смертью кисель.
***
Жизни скоросшиватель, смерти
видоискатель,
речи окостеневший сустав и другие
предметы –
все под рукой, их безрадостно
передвигая
то познакомишь
друг с другом, то раззнакомишь,
с мыслимой целью одной (ведь не ради же стихописанья) –
нервы хоть как-то угомонить, и в
процессе
омерзительной праздности
чувствуешь привкус
вплоть до момента, как осознаешь
внезапно:
самый волнительный запах и самый
нездешний
был не левкои, не Парма весной,
не свиданья
запах – полынь и мазут на откосе
железнодорожном примерно в четырнадцать лет.