Кублановский Ю. Неисправимые времена. М.: Вифсаида: Русский путь, 2015. – 78 с.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 4, 2016
С первых же страниц книги хорошо узнаётся Юрий Кублановский – по своей ритмической подвижности, по своим неожиданным метрическим сочетаниям. Вообще, когда читаешь Кублановского, не хочется думать о корнях его поэзии, о влияниях, о пересечениях. Даже несмотря на явные переклички — например, в стихотворении «Памяти Фета»: «Как быть тут с музыкой взыскующей / в одной луной освещённом зальце, // где весь раскрыт, будто топь, бликующий / рояль – при беглости в каждом пальце…» (с.14). Главное свойство почерка Кублановского – независимость, и это – при строгом соблюдении традиционного, отрегулированного размера! Его поэзия – тот случай, когда строки – размашистые, безоглядные, на свободном дыхании – будто бы не находятся, не обдумываются автором, а сами влекут его за собой. Это стихи-дневник, стихи-исповедь; порой они текут плавно, как полноводный ручей, а порой создают впечатление крепкой каменной кладки. О характере поэзии Кублановского тонко высказался Семён Липкин: «Кублановский нов, неожидан, резок – потому что традиция для него не клетка, не замкнутое пространство, а вольная степь, волшебный лес».
Всё у поэта в этой книге мне знакомо: ритм динамичен, иногда тороплив, а иногда даже отрывист, и всегда – по-молодому упрям; поступь стиха бывает торжественной и чеканной; слышно, как стихотворение дышит: строка – вдох, строка – выдох. При перекрёстной рифмовке автор имеет обыкновение делить четырёхстрочную строфу на две двухстрочные – это создаёт ощущение глубокого дыхания. Частые ритмические и интонационные сбивы, переход с одного тона на другой (от спокойного – к взволнованному, от печального – к возглашающему, от задумчивого – к бодрому и уверенному), чистое пение гласных, энергичная перекличка гласных и согласных, подчёркнутая музыкальность, – вот отличительные черты его стихов. Как пример – строки из «Станционных стансов», где проявляется ещё одна особенность письма Кублановского: чередование длинных и коротких строк:
Неужели бывает
то,
чему не случалось бывать:
на
глазах прибывает
жизнь,
способная лишь убывать
со
времён колыбельной,
будто
это меня на заре
порешили
под Стрельной
иль
у проруби на Ангаре (с.8).
Зачин строфы можно воспринимать и как философски спокойное осознание конечности жизни, и как горькую жалобу, но далее стих набирает дыхание, звук идёт по нарастающей; последние две строки произнесены твёрдо, с рокочущей, мужественной интонацией. Можно сказать, вся строфа – как натянутая струна.
Слово «мужественность» не раз встречается в отзывах о стихах Юрия Кублановского. Это эффект от незыблемости авторских жизненных ценностей: любовь, внутренняя свобода, умение до благоговения ценить жизнь, вера в победу добра и справедливости. Голос Юрия Кублановского неизменно серьёзен – но в своей серьёзности автор не замкнут, не чужд самоиронии и иногда позволяет себе юмор словоупотребления. Уже в первом стихотворении сборника, пронизанном прощальными мотивами, метафизическим чувством конечности странствия по жизни, поэт пишет, обращаясь к любимому человеку:
Разыщи уже к середине века,
над моим пред тем опечалясь камнем,
то ли «Сон счастливого человека»,
то ли «Сон пропащего человека»
в Дневнике писателя стародавнем. <…> (с.5).
Эти горькие строки произнесены всё же с лёгкой улыбкой, с теплом и благодарностью. И не только эти строки: тепло и благодарность – основной мотив книги. Сейчас Кублановский уходит от временами свойственной ему усложнённости языка, подчас затуманивающей смыслы. «Теперь острей чутьё звериное / после бутылки на веранде»; «люблю подругу обретённую, / уже теряемую мною»; «и разумею очевидное: / у долгой жизни есть заданье // вернуть себя в допервобытное / космическое состояние» (стихотворение «Реки державинской стремленье…», с.10). Интересно, что почти не встречаются вышедшие из активного употребления слова (в том числе диалектизмы и разного рода заимствования), каковых в поэзии Кублановского всегда было предостаточно. Даже повторю то, что отмечают многие: по богатству словаря ему едва ли отыщешь равных. Обращает на себя внимание и почти демонстративная опрощённость рифм: заметно тяготение к точной рифмовке; всё чаще поэт переходит на белый стих, охотно склоняется и к верлибру… Неслыханная простота? Разговор с небом?
Всё-таки только небу
сегодня я доверяюсь,
единому на потребу,
робеючи, приобщаюсь.
Как будто после пробежки
голову задираю
и будущих странствий вешки
заранее расставляю.
(«Поздние стансы», с.15).
О «Будущих странствиях» есть строки и более эмоциональные:
Вот стоишь уставшим от говоренья,
стариком на пригородной платформе,
про себя страшась то огня, то тления,
то загробной жизни в неясной форме.
(«Раскидистые холки старого барбариса», с.22).
Но книга, к счастью, к размышлениям о краткости земного срока, о неизбежности предстоящего ухода, не сводится. Слова Бродского о том, что Кублановский способен «говорить о государственной истории как лирик и о личном смятении тоном гражданина», остаются справедливыми и посейчас. Чувство сопричастности «государственной истории» у поэта настолько глубоко и сильно, что, как заметил однажды один из критиков, равно трагической готовности по-рыцарски встать на защиту высших идеалов и даже погибнуть (Кублановский – сторонник дореволюционного устройства России). Интонации несмолкающей, неизбывной боли за духовную трагедию России ХХ столетия («Что узнала душа зэка…», – первая строка из стихотворения об узниках сталинских лагерей, с.17), за нынешнее время («Я глазам и ушам не верю: / ладно люди – целые государства / задыхаются в неуёмном / лае / на отверженную Россию», с.50); за боль общую, мировую, отражённую в священном писании («С каждым годом всё тяжелей бывает / мне читать евангельские страницы / про арест, и пытки, и поруганье»… – цикл «Сумерки на Босфоре», с.39) встречаются на многих страницах сборника. Но ещё Циприан Норвид в позапрошлом столетии уповал на то, что развитие журналистики освободит художника от многого, что приходилось нести поэзии на своих крыльях; утверждал, что «поэзия как сила выдерживает любые условия времени, но не выдерживает их в равной степени как искусство». Однако в России журналистика врывалась в поэзию с державинско-пушкинских времён – и всё же подчинялась в первую очередь законам чистой поэзии. Кублановский продолжает эту русскую традицию, он принципиальный противник поэзии, которая занимается исключительно решением эстетических задач, – но, к сожалению, его стихи не всегда выдерживают условия времени «как искусство», о чём говорят и процитированные выше строчки, откровенно прозаизированные.
Христианская тема в поэзии Кублановского присутствует постоянно; вера – пожалуй, основа его мироощущения, его самостояния. Монастырская жизнь (и тут же добавлю: жизнь среди среднерусской, северной природы) знакома поэту не понаслышке: «Раскидистые холки старого барбариса / с красными висюльками ягод. // И чуток снежка в монастырских стенах / с кирпичом, буреющим сквозь побелку. // Здесь была колония малолеток – / зэчек, которым не стукнуло восемнадцать, // шивших варежки под сводами цеха, / прежде корпуса братских келий» (с.22)… Красота, умиротворение – и рядом тень печали, горя, трагедии. Без этого характерного сочетания Юрий Кублановский непредставим.
Бродский говорил об «изумительной технической оснащённости» Кублановского, а я хочу сказать и об «оснащённости» живописной. В стихах поэта много красок, почти физически зримых, пейзажные зарисовки, в которых зорко отмечены живейшие детали. «Барбарис от холода потемнел, / клонит гриву, схваченную морозцем»; «Скоро волны белые будут спать / и фосфоресцировать у порога», – это из «Ноябрьской элегии» (с.26); «А белесоватая бирюза / заполнит небо и позовёт: / – Сезанн», – это из «Перемены погоды» (с.46); «В патине инея шиповник красный / и друг его – барбарис гривастый»; «Бывает жемчуг холодный, холодный до серизны, / бывает палевого оттенка…» – «Перед снегом» (с.29); а есть и стихотворение с откровенным названием «Рисунок» (с.28): «Утренний ровный свет / стеклянного потолка. / На ватмане твой портрет / рисует моя рука». И ещё не удержусь – приведу строки из «Момента рассвета» (с.55), где с образностью поэт, пожалуй, перебарщивает, сводя её до уровня пародии: «И спят крокодилы дряхлеющих глыб, / беззлобно ощерив на чаек и рыб / резцы и полипы».
Однако строки, сочинённые «головой», я отношу к случайностям; недаром же одно из стихотворений книги называется «Пожар сердца» (поэт, вспоминая о былом пылании в груди, признаётся: «Да и теперь, похоже, / что-то там тлеет тоже, / как огонёк спиртовки…», с.31), а в другом стихотворении – «Долго-долго искали мы переправу…» – незначительное, казалось бы, воспоминание «наделяет сердце нездешней силой» (с.24).
В «Пояснении» (то есть во вступительном слове) к своей книге «Дольше календаря» (М., 2005) Юрий Кублановский писал: «…Из самиздатовских лет был мной вынесен навык драматургически организованной лирической сплотки со своим внутренним сюжетом и его разрешением – ведь не пускать же было по рукам разрозненные стишки». Этим навыком наверняка воспользовался автор и при составлении новой книги. Прежде всего, «Неисправимые времена» – подведение итогов, и творческих, и жизненных; оглядка на жизнь – знавшую и бурную молодость, и многолетние скитания, и ошибки, – жизнь, в которой, тем не менее, многое не свершилось, много прошло мимо, многое не сделано («А окрест – непаханое поле, / поле жизни прожитой моей», с.6); однако остались неизменными главные ориентиры. «Но зато не предал свои привычки», – так, снижая пафос, называет поэт свои убеждения (с.20). Свет памяти ложится и на рассказ о посещении родных мест (Кублановский родился на Волге, в Рыбинске), и на умиротворяющие путевые зарисовки, в которых проявляется растущая склонность к созерцанию, к уединению, к тишине. Но эти размышления — и о судьбе страны, и о своей судьбе, всё это объединено единым лирическим звучанием. Разрешение сюжета зреет, собственно говоря, уже в начале книги: уже в упомянутом мной стихотворении «Памяти Фета» заметно разрастание «пространства звёздного» и «музыки взыскующей», и вот, в конце – предпоследнее, «После музыки», где поэт обращается к мировой культуре и находит жизнеутверждающие слова. Из этого стихотворения жаль вырывать цитату:
Когда заплывая в музыку,
смотришь из тьмы на сцену –
на несметные манишки оркестра
или на сосредоточенных одиночек
за необъятным роялем,
потёртой виолончелью,
подбородком поддерживающих скрипку
–
глаза бывают на мокром месте.
Ибо
каких ещё надобно доказательств
выше этих, консерваторских,
что мы не просто отпрыски инфузорий,
запоротый материал природы,
тати и сребролюбцы,
но творения сами – раз могли сотворить такое,
а потом исполнять на память или по нотам,
веки беспокойные прикрывая (с.74).
«Чем медленнее читаешь
– тем становится интересней», – напутствовал поэт читателей всё того же
большого собрания стихов «Дольше календаря». Но стихи Юрия Кублановского,
по-моему, невозможно читать как-то «по-своему» быстро или «по-своему» медленно.
Их можно читать, лишь подчиняясь уверенному ритму автора, темпу течения его
речи. Недаром поэт утверждал: «Я заветное слово / с загрудинною болью сберёг»
(«Станционные стансы», с.8); «Я стоял за лирику как умел, / став её поверженным
знаменосцем» («Ноябрьская элегия», с.26)…
В этой, на сегодняшний
день последней книге Кублановского мы не найдём ни душевного
подъёма, ни оптимизма, ни «сердечного пожара». Снижение эмоционального градуса объясняется,
видимо, не только «убыванием жизни», но и не вселяющей радужных надежд
ситуацией в мире. Однако в связи с этим уместно привести мысль Пастернака (со
слов Андрея Вознесенского): «Художник по сути своей оптимистичен. Оптимистична
сама сущность творчества. Даже когда пишешь вещи трагические, то должен писать
сильно, а уныние и размазня не рождают ощущения силы». С Пастернаком
перекликается сам автор книги: в речи на вручении премии Александра Солженицына
он утверждал, что настоящую поэзию отличают «крепость духа и чистота языка». А
настоящая поэзия — это как раз ещё одна жизненная ценность поэта, которой он остался
верен.