Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 4, 2016
Большинство работ о поэзии Тимура Кибирова, и критических, и литературоведческих, так или иначе рассматривает в качестве главного аспекта творчества поэта интертекстуальность и насыщенность поэтических текстов теми смыслами, которые раскрываются только в диалоге сознаний автора и подготовленного читателя. Михаил Гаспаров говорит о «стихах-центонах» Кибирова, Андрей Немзер отмечает, что поэтический язык Кибирова всегда помнит о классической традиции, а Олег Лекманов пишет о «развёрнутых цитатных фейерверках»[1].
Интертекстуальность произведений Тимура Кибирова стала, действительно, «общим местом» при оценке его творчества. Произведения Кибирова воспринимаются в контексте узнавания поэтической традиции — цитатами щедро украшено чуть ли не каждое его стихотворение. Причём контекст легко узнаваем: поэт использует тот материал, который прочно связан в сознании каждого освоившего школьную программу с представлением о том, какой должна быть великая русская литература. В основном, это Золотой и Серебряный века русской поэзии. Это хрестоматийные Пушкин, Лермонтов, Баратынский, Батюшков, Блок, Мандельштам.
Кибирова принято понимать в первую очередь через эти имена, через прецедентные для его стихотворений тексты и на основании этого делать выводы о творческом своеобразии поэта. Автор диссертационного исследования о проблеме творческой индивидуальности Кибирова Дмитрий Багрецов отмечает, что интертекстуальные параллели присутствуют на лексическом, синтаксическом, образном уровнях и на уровне жанра[2]. Наиболее очевидно при этом понимание на уровне образном и лексическом – собственно, на узнавание и направлена цитатность Тимура Кибирова.
Однако интерпретация интертекста зачастую обречена на провал: читатель попросту не пробьётся сквозь иронию, которая стоит за очевидными отсылками, будет сбит с курса ложной целью, и ему останется только восхищаться изяществом и простотой того, как поэт обращается с текстами, тогда как собственно причина обращения к ним не будет установлена.
В случае с Тимуром Кибировым буквально понятая цитата, отсылка, аллюзия может не только не добавить ясности поэтическому высказыванию, но и обмануть. Ведь код, к которому отсылает автор, особый, иронически осмысленный. Кибиров склонен к пародийной интерпретации определённой культурной парадигмы. Это приводит к дезориентации читателя: классическая культурная парадигма с ожиданием торжественности слога и мысли обыгрывается с точки зрения обсценного, обыденного, бытового, нелепого. Эффект от совмещения того, что несовместно, получается комический, и трудность как раз состоит в том, чтобы увидеть за забавным нечто большее. Как правило, это трагедийный потенциал.
Нелепо сгорбившись, застыв с лицом печальным,
овчарка какает. А лес как бы хрустальным
сияньем напоён[3]—
эти строчки из послания Игорю Померанцеву как нельзя лучше подчёркивают особенности иронической модальности кибировского творчества. Мотивы Тютчева, явная аллюзия на его «день стоит как бы хрустальный», кажется, снижаются до карнавальности, и это позволяет увидеть резкий контраст бытового и возвышенного. Цитаты у Кибирова не замаскированы, не скрыты, они очевидны. Эта почти стопроцентная простота узнавания прецедентного текста коварна потому, что она может подменить понимание произведения в его цельности пониманием цитат как его составных частей — безусловно, важных, но далеко не единственных. В послании, например, Игорю Померанцеву Кибиров обращается, по сути, к лишённому всякого комизма конфликту – между резко изменившейся реальностью девяностых и внутренним миром героя, не позволяющим под эту реальность подстроиться.
Ирония Кибирова здесь вырастает из классической романтической ситуации: это типичная позиция героя, который находится в состоянии конфликта с окружающим миром в силу того, что в мире невозможно реализовать собственное высокое предназначение, и единственно достойной поведенческой стратегией является демонстративное приятие этого факта и насмешка над ним.
Здесь есть связь со шлегелевской романтической иронией, взятой на вооружение русскими романтиками, к творчеству которых Кибиров обращается очень часто, однако именно эта связь угадывается достаточно неочевидно, потому что не лежит на поверхности. Позиция протестна в своей сути, она направлена на утверждение собственной субъективности в конфликте с объективным окружающим миром и предполагает особое внимание к контрастности явлений окружающего мира. Так, у Кибирова среди других контрастов мы встречаем и следующий:
Ты пробуждаешься, о Байя… С добрым утром!
Ещё роса не обратилась в пар,
и облака сияют перламутром,
и спит на тюле вздувшийся комар…[4]
Более-менее глубоко изучавший на уроках литературы Золотой век читатель безошибочно опознаёт одно из самых известных произведений классика Константина Батюшкова. Но за узнаванием не будет ничего, если оно ограничится констатацией цитаты, за концептуалистской игрой читатель рискует попросту не увидеть смысла. Если же подключить поэтический контекст, это позволит оттолкнуться от иронической модальности и взглянуть на произведение серьёзными глазами. Здесь сработает и память о преимущественно элегической тональности творчества Батюшкова, и знание его знаменитой «маленькой философии», и понимание логики трансформации жанра элегии на протяжении без малого века развития русской лирики.
Стихотворение Батюшкова ведь посвящено, по сути, связи времён и отражению великих событий прошлого в артефактах, которые хранят память обо всём, существовавшем когда-либо. Мотив оживающего прошлого характерен и для исторических элегий, родоначальником которых считают именно Батюшкова, и для романтической традиции вообще. Прямое обращение к прецедентному тексту включает текст Кибирова в эту парадигму. Однако вписывая происходящее будничное в контекст вечного, Кибиров добивается чрезвычайно сильного контраста. Это контраст между вечными ценностями, которые проповедует русский романтизм, между доминантой человеческого духа и низменностью существования человека, вынужденного пребывать в сфере преходящего. Конфликт между вынужденностью бытового, мещанского, и недостижимостью вечного, классического, является одним из основных мотивов творчества Тимура Кибирова, и через этот мотив мы можем понять, что обращение поэта к классической лирической традиции обладает значимостью, которая не раскроется на линейном интертекстуальном уровне.
Думается, что цитата в творчестве Тимура Кибирова только запускает целый механизм порождения поэтического смысла, а дальше в дело идут совсем другие пласты. По мысли Ж. Женетта, на которую очень удачно ссылается О.В. Зырянов, применительно к современной поэзии можно говорить об «архитекстуальности» — понятии, близком к бахтинской «памяти жанра». В этом случае лирическое произведение можно рассмотреть не как отдельное стихотворение, где «отдельные, пусть и многочисленные переклички с другими текстами, которые могут быть легко отброшены или забыты», а как текст, «в совокупности с его рамкой отсылок — системой подтекстов»[5]. Только в этом случае читатель — и подготовленный, и не очень — может рассчитывать на приближение к смыслу произведения. Читая Кибирова, ностальгической улыбкой узнавания ограничиваться не следует: для полноты понимания стихотворения в его взаимосвязи с поэтическим мировоззрением, поэтическим миром автора, нужно не просто констатировать наличие ряда прецедентных для Кибирова текстов, а анализировать группы однотипных текстов в их возможной взаимосвязи. Взгляд на произведение сквозь призму генезиса жанра позволит увидеть за внешними проявлениями новаторства поэтическую традицию, без которой собственно стихотворения как произведения словесного искусства нет. Эта работа со смыслами мировой культуры, которые должны быть истолкованы неочевидным образом, и представляется нам первоочередной в творчестве Тимура Кибирова.
Достаточно удобно это будет показать на примере того, как Кибиров поступает с одним из самых популярных в ХIXвеке и одним из самых перспективных с точки зрения возможностей реализации интертекста жанром –– посланием.
Послание – тот самый благодатный жанр в русской литературе, которому уже самими его особенностями уготовано неизменное нахождение на пересечении интересов аудиторий: собственно адресата, историков литературы, биографов, читателей-современников и читателей «вневременных», которые, не зная зачастую всех тонкостей адресовки, могут выступать всё же подготовленными читателями.
Жанровой доминантой послания является ситуация коммуникации, которая предполагает наличие идеального собеседника, знакомого как с контекстом появления послания, так и с особенностями биографии адресата, а следовательно – даёт возможности для раскрытия особого, сокровенного, содержания. При этом аудитория послания условно делится на читательскую (ведь это всё-таки публичное высказывание) и тех, кому послание адресовано, — это тот избранный круг, который поймёт и не вполне очевидные смыслы, намёки, сделанные для своих. Знающий это читатель становится свидетелем декларации тех важных, сокровенных, взглядов автора, которые могут быть высказаны только в ситуации диалога двух близких людей.
К примеру, в «Послании Л.С. Рубинштейну», раннем и, пожалуй, наиболее известном из посланий Тимура Кибирова, иронический код и явное увлечение сниженной лексикой (М.Л. Гаспаров вспоминает о том, как ему довелось выступать в роли эксперта в судебном деле по поводу публикации рижской газетой «Послания…» с употреблением непечатных слов[6]) является своего рода кодом доступа к скрытой поэтической семантике. Послание содержит характерные для Тимура Кибирова мотивы утраты, которые на первый взгляд воспринимаются читателем как ироничный комментарий к неким личным жизненным обстоятельствам:
Где ж утраченная свежесть
на лазоревом коне?
Зубы, волосы всё реже,
и всё чаще страшно мне[7].
Здесь практически прямая отсылка к Есенину, как это и случается в других произведениях Кибирова, усиливает контраст между бытовым и поэтическим, являясь скорее приёмом экспрессии, чем намёком, однако постепенно, по мере продвижения читателя по тексту, намёков и прямых указаний на классическую культурную парадигму становится всё больше. Послание разворачивается в перекрестье текстов Пушкина, Лермонтова, Мандельштама. Тексты причудливым образом наслаиваются и на бытовые реалии, и на постепенно уходящие реалии советской культурной парадигмы:
Что стояло – опадает.
Выпадает, что росло.
В парке девушка рыдает,
опершися на весло.
Гипс крошится, пропадает.
Нос отбит хулиганьём.
Арматура выползает
и ржавеет под дождём (с. 9).
Именно здесь улыбающийся ностальгически читатель рискует быть обманутым, приняв ироническую позицию героя Кибирова, пережившего слом эпохи, который совпал с обретением жизненной зрелости, за позицию Кибирова-автора. И именно здесь читателю на помощь в его понимании приходит логика жанра. Послание воспринимается не как констатация тех или иных фактов биографии лирического субъекта, а как манифестация принципов – жизненных, творческих, политических. При этом оно может быть и обличительным, и сатирическим, и ироническим — каким угодно. Жанр послания наиболее свободен не только в тематическом плане. Он позволяет играть разными стилевыми пластами. В столь любимую Кибировым пушкинскую эпоху послание было также тем жанром, сквозь который в поэзию проникала бытовая лексика. Тот же процесс мы видим и в процитированном выше послании.
XIX век – важная для понимания образцов функционирования жанра эпоха. Для первой трети этого периода очень характерна поэтическая переписка представителей так называемой «школы гармонической точности». Излюбленный жанр поэтов пушкинской плеяды – именно послание. Хрестоматийны послания Пушкина, а также поэтическая переписка Вяземского, Дельвига, Давыдова, Кюхельбекера, Языкова, когда сам факт создания художественного произведения символизирует принадлежность к некоей общности единомышленников, к поэтическому кружку, объединённому общими взглядами на общественно-политическую, культурную ситуацию и творческими принципами. Думается, эту жанровую особенность Кибиров поставил во главу угла. Поэтому, читая Кибирова через жанр, следует ожидать не медитации, а манифестации. В первую очередь – творческих принципов.
«Любишь метареалистов?» —
ты спросил меня, ханжу.
« Нет! — ответил я ершисто, —
Вкуса в них не нахожу!»
Нету вкуса никакого!
Впрочем, и не мудрено-
эти кушания, Лёва,
пережёваны давно!
Пережеваны и даже
переварены давно!
Оттого такая каша.
Грустно, Лёва, и смешно (с. 12).
В читаемом послании декларация творческой позиции Тимура Кибирова, его отношения к происходящему в сфере литературы, становится главной темой и главным способом маркировки «своих» и «чужих»:
А в журнале «Юность», Боже,
хлещет новая волна!
Добираясь до Серёжи
нахлебался я сполна! (с. 13).
Стихотворение принципиально лишено комментариев. Если же читателю они нужны, то ему лучше всего остаться на иронически-бытовом уровне восприятия текста, ну а если читатель сможет опознать, о какой «новой волне» идёт речь, и понять, что Серёжа – это, скорее всего, близкий Кибирову поэт Сергей Гандлевский, стихи которого были впервые опубликованы на родине именно в журнале «Юность», то попадёт в ту категорию избранных, которые выбрали служение литературе, а значит, может легко преодолеть фильтры иронии и сниженной лексики. Именно на такого, понимающего, читателя ориентируется Кибиров — и жанр послания. Служение литературе – ещё один частотный мотив всего творчества поэта: «мы под сердцем носим то, что носят в Госиздат!». И эти строки совсем не выглядят ироническими в контексте отсылки к единомышленникам.
Знал бы я, что так бывает.
Знал бы я – не стал бы я!
Что стихи не убивают –
оплетают, как змея.
Что стихи не убивают
(убивают – не стихи),
просто душу вынимают,
угль горящий в грудь вставляют,
отрывают от сохи (с. 22).
Однако и творческой кухней тематическое богатство, раскрывающееся в рамках жанра послания, не исчерпывается. Через «горящий угль» автор послания воспринимает частное, общественное, политическое, поэтическое, всеобщее. Это своего рода тематическая градация: начав с частного, Кибиров переходит к общественному-политическому. Очень примечательно, что мотив утраты России (ещё один характернейший для Кибирова) оказывается неразрывно связан с русской классической литературой:
Что ж мы плачем неприлично
над Россиею своей?
Над Россиею своею,
над своею дорогой,
по-над Летой, Лорелеей,
и онегинской строфой,
и малиновою сливой,
розой черною в аи,
и Фелицей горделивой,
толстой Катькою в крови,
и Каштанкою смешною,
Протазановой вдовой,
чёрной шалью роковою
и процентщицей седой… (с. 17).
Обрамлённые жанром, образы, отсылающие нас к классической русской литературе, позволяют сделать вывод, что именно литература для Кибирова – мерило, главный смысл и итог всего, поэтому любая конфронтация с реальностью оказывается бессмысленной.
Осенённые листвою,
небольшие мы с тобой.
Но спасёмся мы с тобою
Красотою, Красотой! (с. 25).
Интерпретация с точки зрения жанра даёт своего рода иммунитет к иронии и способность увидеть за насмешкой подлинное, продуманное и прочувствованное. Красота, которая спасёт адресанта, адресата и, конечно, внимательную и допущенную в круг избранных служителей литературы аудиторию, далеко отстоит от: «Мрак да злак, да фу-ты ну-ты, флаг-бардак, верстак-кабак».
В финале послания декларативный характер этого утверждения усиливается. Автор даёт понять, что всё написанное выше было своего рода пересказом уже имевшего места диалога, но не на бумаге, а в окололитературной реальности, в характерной ситуации дружеской попойки, которая в поэтической традиции превращается в «пир»:
Кончен пир. Умолкли хоры.
Лев Семёныч, кочумай.
Опорожнены амфоры.
Весь в окурках спит минтай (с. 26).
Нужно отметить, что большинство посланий Кибирова так или иначе адресованы близкому кругу общения – «Послание Ленке», «Мише Айзенбергу. Эпистола о стихотворстве», «Дмитрию Пригову. Любовь, Комсомол и Весна», «Денису Новикову», «Колыбельная для Лены Борисовой», «Письмо Саше с острова Готланд». Публикация делает их доступными для аудитории, а жанровые рамки позволяют отсечь случайного читателя и допустить неслучайного в сферу интимного без боязни профанации.
Ещё один пример – послание «Игорю Померанцеву. Летние размышления о судьбах изящной словесности». Написанное в 1992 году, оно, как и послание Льву Рубинштейну, запечатлевает переходный момент в общественной, политической, культурной ситуации:
Карман мой пустотой пугает. Раньше фигой
он переполнен был, теперь… А что теперь? —
Свобода! — как сказал Касторский Буба. Верь,
товарищ, верь —Она взошла! Она прекрасна!
Ужасен лик её. И жалобы напрасны.
Всё справедливо, всё! Коль хочешь рыбку съесть,
оставь и панску спесь, и выпендрёж, и честь.
Не хочешь — хрен с тобой… (с. 224).
По сути, герой Кибирова, рассуждая о возможностях обретения средств к существованию с помощью бульварной прозы, обращается к самой прозе жизни, которая, будучи помещённой в своей банальности в поэтический контекст, обретает дополнительные эмоциональные смыслы. Они возникают во многом благодаря постоянному узнаванию («пустынный уголок», «Тригорское», «мысль ужасная здесь душу посещает»), и, на первый взгляд, узнавание имеет характер горькой констатации:
…Жизнь, напротив, обрела
серьёзность. Злой Кавказ кусает удила,
имамов грозных дух в нём снова закипает
и терпкой коноплёй джигитов окрыляет.
Российский патриот, уже слегка устав
от битв с масонами и даже заскучав
от тягостной борьбы с картавою заразой,
всё пристальней глядит на сыновей Кавказа,
что, честно говоря, имеет свой резон,
но лично мне совсем не нравится. Кобзон
отметил юбилей. Парнишка полупьяный
I need your love в метро играет на баяне (с. 219 — 220).
Обыденность, банальность, неоднозначные реалии современности, весь тот информационный шум, который, начиная с перестроечных времён, составляет ежедневную жизнь сначала советского, а потом российского человека, обращение к великой русской культуре только подчёркивает. Цитаты и аллюзии усиливают трагикомический эффект, однако, как ни странно, общее восприятие этого стихотворения – светлое. Финал послания демонстрирует читателю почти пушкинское смирение:
И в наш жестокий век нам, право, не пристало
скулить и кукситься. Пойдём. Кремнистый путь
всё так же светел. Лес, и небеса, и грудь
прохладой полнятся. Туман стоит над прудом.
Луна огромная встаёт. Пойдём. Не будем
загадывать. Пойдём. В сияньи голубом
спит Шильково моё. Мы тоже отдохнём,
немного погоди (с. 225).
Здесь опять срабатывают цитаты: хрестоматийное пушкинское «в наш жестокий век», лермонтовское «кремнистый путь», «в сияньи голубом», «погоди немного» и неожиданное в этом ряду чеховское «мы отдохнём», – однако никакого контраста не чувствуется. Наоборот: отсылка к классической русской культуре усиливает ощущение связи всего происходящего в некоем иновремени, причастности героя Кибирова, адресата его послания и упомянутых персоналий к чему-то большему, чем современность.
При этом у поэта нет любования банальностью, а есть констатация факта его существования в обыденном мире. Эта позиция сродни гончаровской. Во «Фрегате “Паллада”» классик писал: «Всё так обыкновенно», «всё подходит под какой-то прозаический уровень». Собственно, в пересечении прозаически-бытового и поэтического и таится, как кажется, ключ к пониманию своеобразия творчества Кибирова: его стихи построены на эффекте узнавания – собственной великой культуры и собственного не вполне великого положения в окружающем мире.
Так у Кибирова в одном произведении сходятся его представления о современной общественно-политической ситуации, своеобразии культурного фона современности, творческих принципах. За иронически осмысленным общественным, по сути, скрывается глубоко личное, интимное. И лёгкость узнавания цитат, и особенности контекста их употребления не должны сбить с толку только подготовленного читателя, ведь послание – это жанр не для всех. То, что лирическое переживание – взаправду, то, что оно настоящее, помогает понять обращение Кибирова к коллеге по цеху, поэту, журналисту Игорю Померанцеву. Жанр послания здесь является чуть ли не единственно возможным средством реализации подобной поэтической семантики.
Кибиров пользуется тем, что жанр послания маркирует «свои» темы, свой круг адресатов. В случае с классической русской поэзией этому способствуют использование обыденной речи в противовес высокой и особая патетика, в случае с современным изводом жанра – сниженная лексика и ироническая модальность. Функции здесь одинаковы: автору послания необходим своеобразный водораздел.
Не хлюпай носом,
не прибедняйся, ёксель-моксель,
Без мазы мы под жертвы косим.
Мы в той же луже, мы промокли.
Мы сами напрудили лужу
со страху, сдуру и с устатку.
И в этой жиже, в этой стуже
мы растворились без остатка (с. 138).
Эти строки из послания «Серёже Гандлевскому». С поэтом Сергеем Гандлевским автора послания связывает та самая общность, которая позволяет и относительную фамильярность обращения, и особого рода «непоэтическую» лексику, однако это стратегия для аудитории. Для публики, которая, согласно старой театральной поговорке, дура. Сам Сергей Гандлевский, характеризуя творчество Кибирова, отмечал: «Приняв к сведению расхожую сейчас эстетику, Кибиров следует ей только во внешних её проявлениях – игре стилей, цитатности»[8]. Рассуждая же о том, какова внутренняя сущность творчества Кибирова, Гандлевский выделяет «и простодушную веру поэта в слово, и жертвенность, с которой жизнь раз и навсегда была отдана в распоряжение литературе». Знание контекста, который обязательно предполагает жанр послания, резко меняет восприятие стихотворения. В случае с посланием Сергею Гандлевскому этот контекст – жизненная и творческая общность. Учитывая его, мы понимаем, что стилевая игра отходит на второй план, а на первый выходит то, что и должно выходить на протяжении нескольких веков существования русской поэзии:
Нет, все мы не умрём. От тлена
хоть кто-то убежит, Серёжа!
рассказ твой строгий – непременно
и я, и я, быть может, тоже!
Жрецам гармонии не можно
пленяться суетой, Серёга.
пусть бенкендорфно здесь и тошно
но всё равно – побойся Бога!
Вот осень. Вот зима. Вот лето.
Вот день. Вот ночь. Вот смерть с косою.
Вот мутная клубится Лета
Ничто не ново под луною (с. 142).
Пушкин, упомянутый трижды, выступает здесь не концептом и не прецедентным текстом, равно как и завершающая цитата из Карамзина. Логика жанра послания позволяет говорить о том, что для Тимура Кибирова упоминаемые прямо или косвенно имена – вовсе не элементы интертекста, а необходимая в резко и недружелюбно изменившемся мире перспектива.
В этом есть что-то от терапии: проговаривание жизненной ситуации и признание её банальности даёт силу герою Кибирова, выйдя за пределы бытового, разрешить её в пространстве вечных ценностей русской культуры.
[1] Кибиров Т. В честь присуждения Российской национальной премии «Поэт». – М., 2008. Режим доступа: http://poet-premium.ru/laureaty/kibirov_buklet.pdf
[2] Багрецов Д.Н. Т. Кибиров: творческая индивидуальность и проблема интертекстуальности: Автореф. дисс…канд. филол. н. – Екатеринбург, 2005.
[3] Кибиров Тимур «Кто куда – а я в Россию». – М., 2001. С. 216. В дальнейшем все цитаты, кроме оговорённых случаев, приводятся по этому изданию с указанием страницы.
[4] Т. Кибиров. Избранные стихотворения. Режим доступа: https://books.google.ru/books?id=VUCiAAAAQBAJ&hl=ru
[5] Зырянов О.В. Жанровая архитекстуальность лирики как инструмент практической поэтики // Жанр как инструмент прочтения. – Ростов н/Д, 2012. С. 133.
[6] См. об этом: Гаспаров М.Л. Записи и выписки. 3-е изд. — М., 2012.
[7] Здесь и далее это произведение цит. по: Золотоносов М.Н. Логомахия. Поэма Тимура Кибирова «Послание Л.С. Рубинштейну» как литературный памятник. – М., 2010. С. 8
[8] С. Гандлевский. Поэтическая кухня. Режим доступа: http://www.vavilon.ru/texts/prim/gandlevsky4-5.html