Цветков А. Песни и баллады. М.: ОГИ, 2014. — 112 с.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 4, 2016
От поэзии Алексея Петровича
Цветкова веет скоростью и тщетой современного мира. В иные годы — как например,
в 2007-м, 2010-м, 2012-м и 2013-м — он выпускает по две книги стихов не тоньше сотни
страниц каждая. Пишут о нём немного, больше берут интервью — и уже в этом признание
авторитета. Алексей Цветков, вернувшийся в поэзию
после 17 лет перерыва, осознаёт себя человеком, задающим планку
«великого поэта», «ставящего перед собой сверхзадачу» — и это, по его мнению, «необходимо
русской поэзии как никогда»[1]. Лиля Панн когда-то, провожая
поэта в молчание, очень точно написала о том, что Цветков покинул поэзию воином:
«…когда он бой счёл выигранным, военные песни петь перестал»[2]. Воином он и вернулся, и даже в его жесте выдвижения на первый план, в
жесте создания самой «вакансии великого поэта» читается уверенность полководца и
интеллектуала, которая нечасто встречается у поэтов. Настолько же редко, как и поэтический
дар у полководцев. Алексей Цветков — редкий случай. Прочтите любые
три его стихотворения — и сможете оценить его версификационную и интеллектуальную мускулатуру. О нём
проще молчать, не рискуя обломать зубы. Да и слишком быстро пишет — критики просто
не успевают. Но и обойти его вниманием тоже невозможно. В десятке лучших стихов
2015 года по версии поэта Григория Петухова за Цветковым оказались две позиции.
Случай Цветкова — это уже тот вопрос, на который надо пытаться ответить.
Пока я писал рецензию на
«Песни и баллады», вышел новый двухтомник поэта, подводящий промежуточные итоги[3]. Несмотря на то, что рецензия формально об
одной книге, на деле она — в целом о поэтике того Цветкова, который вернулся к нам
в 2004 году публикацией единственного стихотворения в десятом номере журнала «Знамя».
Это, напомню, были стихи о том, как в мир в виде странника является смерть — и миру
нечего ей противопоставить: «золотые осы весны», «в тучах лица», «этот свет» — всё
это проносится во сне «беспробудного камня» — и «только химия гложет время за слоем
слой». Это стихотворение — прообраз того, что Цветков делает в поэзии до сих пор.
Исток многописания в самой природе поэзии
Алексея Цветкова – в ней есть что-то от скоростной разметки сюжетов большой уходящей
исторической эпохи. А поскольку эта эпоха оказывается у поэта лишённой как главного
героя, так и лирического «я», то путешествие, суть которого – именно поиск героя,
остановить невозможно. Но и герой в этой поэзии, похоже, найден быть не может, перед
нами лишь галерея персонажей; поэтому и дальнейшее движение пера — неизбежность,
возможно, неприятная и для самого автора, который, кажется, когда-то видел финал
своего «проекта». Этим словом
Цветков называл своё возвращение в поэзию. Однако выполнение задуманной операции
в русской поэзии затянулось.
по оттискам по отложеньям пыли
определят что мы однажды были
и примутся гадать о нашем свойстве
о внешнем виде внутреннем устройстве
где жабры
почему сердца не справа
как вымерли
какого были нрава (с.54).
Таков взгляд на сгинувшую
человеческую цивилизацию с «точки зрения» унаследовавших «землю» «мышей, бурундуков
и мудрых микробов». В этом приёме нечеловеческого остранения человека, который использовался уже в
«Страннике…», заложен большой потенциал новизны. Даже приведённый отрывок показывает,
что приём даёт прекрасную почву для импровизации. Писать о человеке как о неодушевлённом предмете легко и приятно, поскольку
не нужно включать всех тех замороченных механизмов, которыми гордится русская лирика,
— умения сопереживать, вживаться в другого, подбирать ключи к его сложному внутреннему
миру.
когда мы все беспрекословно
вымрем
от вечной жизни схлопотав
отказ
слонам и слизням бабочкам и выдрам
настанет время отдыха от нас (с.73).
Устранение из картины мира
навязчивого образа человека не устраняет самой этой вакансии — но занять её уже
можно чем угодно.
в космосе густом и непримятом
вдаль геодезической дугой
шел отбившийся от стаи атом
от одной галактики к другой (с. 59).
В какой-то момент в этом
стихотворении атом кричит «погибаю мама дорогая» — и это даже забавно — как будто
полено, закричавшее человеческим голосом. Разного рода животные и насекомые — полноправные
герои цветковских баллад. Во
всяком случае, в его людях человеческого
ничуть не больше. Своих персонажей Алексей Цветков разделывает
весело и в одно касание. А потому в его поэзии трудно найти сквозного героя — больше
чем на один текст образа не хватает. Впрочем, герой – это слишком громкое слово,
потому что герой, даже если гибнет, продолжает жить в сердцах, он – живее всех живых.
А у Цветкова назначение героя — окончательная гибель в нечеловеческой среде, его
бытие абсурдно, потому его лучшая перспектива — продолжаться.
под липкой копотью и сажей
где время жгут и тело жмых
жизнь сложена из персонажей
которых нет уже в живых
лишенным образа и слова
среди нахлынувших широт
им спины гнуть не надо снова
половой набивать живот
хруст висмута разлом сурьмы
смотри на очереди мы (с.25).
Человек в этой поэтике расчленяется
на самостоятельные элементы, жизнь начинает изображаться как механическое и потому
бессмысленное совокупление физических объектов.
нам иной не навяжут повторно
чем короткая участь своя
в быстром мире
где тленное горло
извлекало из мозга слова (с.58).
Однако очень важно увидеть
жанровую основу этой поэтики. Авторская мифология Алексея Цветкова произрастает
на почве баллады, как и сказано в названии книги.
я трудился обходчиком на полустанке одном
то да се по хозяйству и жил бы себе постепенно
но с полгода тому в аккурат под мои полотном
двинул речь предместком и зарыли меня под шопена (с.14).
То есть мы слышим голос
мертвеца. Сюжетика баллады вообще
основана на пересечении границы
между мирами — земным и потусторонним. Чтобы мы прочувствовали жанр, Алексей Цветков
книжку «Песни и баллады» начинает с нескольких подряд текстов с узнаваемым мотивом:
говорят что однажды растает
от последнего солнца вода
государыня снова расставит
нас в былые шеренги тогда
мы покойники страх нам неведом
потому-то подгнивший дружок
мы сидим у лимана с ахмедом
с остальными костями в кружок (с.6).
Обращает внимание и то,
что персонаж в балладах Цветкова часто берётся исторический, хотя мифологическое
время баллады равнодушно к историзму: «там
где с адом наш свет одинаков / на отшибе юдоли земной / мы с потемкиным брали очаков…» (с.5), «товарищ чепурный спускается в сад / со смычки
с народным китаем…» (с.36).
Когда пишется миф, такой критерий, как точность исторической детали, снимается —
даже если деталь претендует быть исторической. Оттого так слабо звучат знаменитые
стихи Цветкова о трагедии в Беслане: авторские мифы лучше не подвергать сверке с
реальностью, они — чистая литература.
В том, что делает Алексей
Цветков, чувствуется интеллектуальная мощь, огромная эрудиция,
стилистическое чутьё и безусловный талант импровизатора — поэт признаётся, что обычно
на любое стихотворение уходит около двух часов. Всего этого, право, более чем достаточно
для того, чтобы получить оценку: «возможно…
лучший русский живущий поэт» (Бахыт
Кенжеев) — фраза с задней обложки
«Песен и баллад». Но все эти нечасто встречающиеся в одном человеке качества работают
на «страшную» и неизбежно предсказуемую
балладную сюжетику, из которой
автор выйти не пытается, поскольку он — на своей территории, и ему там не скучно.
А вот добросовестному читателю на середине четвёртой подряд книги Цветкова оценить
новизну очередной «песенки» порой непросто.
голова под струпьями брусчата
горизонт из горницы горист
хороши мордорские
девчата
хрипло загундосил
гитарист
за нутро умеет падла трогать
а не то бы с лестницы взашей
я о клык затачиваю коготь
чтобы им охотиться на вшей (с.57).
Весь нештучный талант направлен
на аранжировку нескольких сюжетов о жестоком абсурде жизни и доброй органичной смерти.
В смерти у Цветкова события нет — это просто естественное выпадение из бытия.
Баллада Цветкова пишется
с голоса героя. Его ставший теперь фирменным, как правило, классический стиховой
ряд делает теснее полное отсутствие знаков препинания в сочетании с разговорной,
богатой интонационным разнообразием разговорной речью. Поэт ещё более увеличивает
компрессию, заставляя своих персонажей глотать составляющие сюжета, которых, кстати,
может оказаться и несколько — например, реалистический и откровенно фантастический.
В результате получается очень пёстрая, при этом тёмная, торчащая стилистически во
все стороны строфа:
завтра на этот бедный богооставленный остров
чьи углеводороды выкачаны почти
высадится десант инопланетных монстров
челюсти из титана лазерные зрачки
больше уму не тайна их членистоногий норов
явственней костный хруст и кровь солоней с утра
долг наш теперь последний вахта у монитора
все ж мы писатели сука каторжники пера (с.19).
Ни по этой строфе, ни по последующим, только нагнетающим дополнительные обстоятельства,
понять, что происходит, нельзя – скорее всего, мы слышим персонажа компьютерной
игры, в которую вписывается газетный мусор – «от фсб до госдумы».
И символичный финал: «жми на гашетку автор сами добудем в чем нам / творческие союзы отказывали века /
нет никаких других мы и есть эти люди в черном / или в оранжевом даже нам слишком
темно пока». В этом тексте работают предикаты — призывы, жесты, интенции. В деталях
текст разобраться не позволяет. Но ясно, что автор не над схваткой — он принципиально
в самой гуще балладного страшного, хаотичного мира.
Иногда этот мотив звучит
сильнее, пронзительнее:
окинешь кострами пестрящий пейзаж
где греются в стужу приматы
и знаешь
что их никогда не предашь
что с них не потребуешь платы (с.101).
Кажется, что этот искупающий
луч пронизывает балладный мрак, но поэту, похоже, не очень интересно, что именно
он озаряет.
У каждого жанра есть своя
собственная метафизика. Например, какой бы элегия ни была, человек, умеющий чувствовать,
переживать, помнить, будет в ней главной ценностью. Мир баллады, если вглядываться
в её совсем уж архаические корни, восходит к ритуалу, сопровождавшему переход из
мира мертвых в мир живых — это могло относиться к земле, урожаю, покойникам. Но
как только баллада становится литературной, она получает в европейской литературе
мистическую основу. Посланец потустороннего мира зачастую является восстановить
справедливость, наказать грешника, скрывшегося от земного правосудия. Зная это о
наследии жанра, нельзя не обратить внимание
на то, что Алексей Цветков говорит о себе как о воинствующем атеисте.
Это значит, что классической мистической основы в его балладах и быть не может.
Нужно заметить, что в стихах
метафизика Цветкова как раз может показаться интересной, разнообразной. За непривычностью
избранного ракурса чудятся новые вопросы, весомость которых подкреплена авторитетом
самой смерти. В живых разговорах картина мира сильно упрощается. В программе «Школа
злословья», вышедшей 30 марта 2013 года, Цветков следующим образом излагает происхождение
человеческого мира: «Я могу представить в двух словах свою короткую теодицею. В
какой-то смежной вселенной существует курс по моделированию населённых вселенных
внутри компьютера. И вот какой-то двоечник представил свою работу. Скоро её посмотрит
профессор, поставит двойку, и её (вселенную — В.К.) обесточат. Мы живём в чудовищном
браке. Здесь много замечательного, что-то у него получилось, но вообще — это, конечно,
ужас». Повторюсь: в этой картине мира никакой мистической основы в качестве высшей
справедливости быть не может. Баллады Цветкова, как кажется, произрастают на более
архаичной, чисто ритуальной почве. Но работает это как минус-приём: там, где у Цветкова
ничего нет, читатель додумывает то, чему его научила литературная традиция.
каждый
вечер в теснине двора
слышен старческий кашель натужный
на глазах возникает дыра
перфоратором в ужас наружный <…>
растворись в карусели планет
за чертой нищеты и богатства
все в ажуре и ужаса нет
если некому больше бояться (с. 106-107).
По сути, это сюжет умирания,
растворения человека в «наружном ужасе», но точка зрения — из «смежной вселенной»,
что позволяет полностью снять балладную драматургию, оставив всю атрибутику «страшного»
балладного мира. Временами у этого страшного мира объявляется сумрачный хозяин —
то ли «Ирод-царь», то ли сам «господь», который, когда пришло к нему «создание»
с вопросами, «скрутил себе», «сладко дунул / не торопится однако с ответом» (с. 65). Или еще более характерное, отсылающее к приведенной
цитате из интервью: «в облаках при крылатой охране / в безмятежном режиме игры /
на своем допотопном фортране /
демиург сочиняет миры» (с. 95). Кто не помнит, «фортран» — первый язык программирования.
Так из Книги Бытия приготовляется легкое фэнтэзи
об абсурде человеческого существования. Этот старательно вылепливаемый абсурд то
с пришельцами, то с компьютерными монстрами — один из функциональных эквивалентов
жанровой мистике баллады.
Другим эквивалентом является
стиль. Чаще всего перед нами вовсе не спокойное повествование классической баллады,
а рваное сознание говорящего, характерность которого подчеркнута грамматическим
наложением неотделимых при отсутствии знаков препинания смежных конструкций, многозначностью
слов, специально вынимаемых из контекста идиом. «под
копытами вражьи просторы тверды / посвист сабли и в мозг запятая / никогда не покину
родимой орды / потому что она золотая» (с.86). Это золото потом становится «червонным», покрывающим соборы, а потом
— все «алее» «с каждым новым рассветом» от кровожадности склонных к «соборности»
кочевников. Читая стихи, русофобии не видишь, поскольку человеку у
Цветкова вообще достается. А если доведется заглянуть в статьи закаленного на радио
«Свобода» идейного бойца, сразу видишь, как проступает крупный счет ко всему, что
составляет русскую культуру, хотя именно в ней особенно выступают на первый план
особые, неевропейские отношения человека со смертью.
Наверное, нельзя не остановиться
на сравнении двух периодов творчества Алексея Цветкова — первый продолжался до 1985
года. С днём сегодняшним мы что-то прояснили: перед нами крупный поэт современности
— причём поэт балладный. В скобках заметим, что назвать второго крупного
поэта, у которого баллада играла бы столь большую роль, крайне затруднительно. При
этом Цветков, видимо, в силу своей принципиальной эсхатологичности, не столько развивает, сколько использует
традиционные сюжетные формы, за которыми тянутся не слишком ему близкие семантические
ореолы. Но в столкновении читательского трепетного узнавания и авторского трезвого
равнодушия есть свой шарм. Я бы даже сказал, что Цветков сейчас эсхатологичен до той формы декадентства,
которая ставит поэзию в ряд увеселений, могущих скрасить жизнь, с которой, в целом,
всё ясно.
Именно всё ясно. На задней
обложке книги приведена ещё одна цитата — из Сергея Гандлевского: «Поэзии, как известно, положено быть глуповатой.
Любить жизнь и не приставать к ней с расспросами. Цветков же только
тем и занимается, что взыскует
смысла». Не знаю. Не узнаю я в этой цитате автора книги «Песни и баллады», которому смысл как раз ясен — искать
нечего, ибо результат известен. Гандлевский
говорит о другом поэте — который
перестал писать в 1985 году.
Открывая книгу «Дивно молвить»,
которая собрала все написанное тем первым Цветковым, ловлю себя на смешанных чувствах.
С одной стороны, узнаётся стиль — твёрдая рука поэта, узнаётся и исток этого стиля
— авторская вненаходимая позиция,
которая позволяет даже настоящее подавать как эпическое прошедшее время. С другой,
очевидно, что химический состав этой поэзии — совершенно иной. Она произросла на
другой почве, а потому и сама — иная. Эта поэзия полна живых людей, она элегически
чувственна, в ней есть невероятная психологическая точность, а также — трагическое
и полное достоинства любование не самой красивой жизнью.
Брели наобум коридорным ущельем,
Сквозь строй турникетов плелись не спеша,
Где сонный вахтер изможденным кощеем
Скупое бессмертие пил из ковша.
Паскудили бронхи автобусным чадом,
В газетном окне наблюдали Въетнам,
Жевали. И все это было началом
Единственной жизни, позволенной нам. [4]
Последовательное сравнение
двух периодов поэтической активности Алексея Цветкова, исследование логики их произрастания
друг из друга — ещё впереди. Но основную гипотезу можно изложить и сейчас. Тогда
даже слово «баллада» имело у Цветкова другое, лирическое наполнение. А эсхатологию
можно разве что задним числом обнаружить в выражающих внутреннюю напряженность образах.
Там на первом месте была элегически точная эмоция:
В щемящий час, сирени, как вахтерше,
Вручая ключ от радости земной,
Вдруг ощутишь, что нет утраты горше,
Чем перевал, лежащий за спиной[5].
В конце 70-х таким был фон
цветковской поэтики, сегодня
такие отрывки — детали на эсхатологическом полотне. Вот начало стихотворения «Сирень»:
всей кожей обещание жары
небесной рати синие шатры
с грозой за праздником ее привала
та помнишь ночь в зачеркнутом году
где плоть без предисловий пировала
на облачную взгромоздясь
гряду
скажи что помнишь все скажи что
да
что грудь в ладонях ерзала тверда
дудел удод и молния заела
в былом логу ни ревность
ни страшна
ни изморозь и ты еще хотела
сирени но сирень уже сошла
(с.71).
Это была экспозиция к тезисам
о том, что «все роли розданы, сценарий прост». Тот, первый Цветков, поставил бы
здесь точку.
Самое трогательное и нежное
стихотворение книги — об улитке.
улитка улитка рогатый зверек
уныло ползущий
по свету
летать ты им
что ли давала зарок
зачем твоих крылышек нету
не дрогнет воздушных течение струй
твой чуб непослушный пригладить
а ноги хоть даже они существуй
к такому шасси не приладить
и нищий
в котором ты сохнешь одна
над книжкой в жару или в стужу
сиротский твой дом без дверей и окна
с единственным лазом наружу
что пользы на мир
утонувший во лжи
из маленькой пялиться
жизни
другие вообще от природы бомжи
бездомные в кустике слизни (с. 21).
Вот оно — то самое маленькое
существо, которое представительствует у Цветкова за маленького человека. Ему достаётся
всё возможное сочувствие — и обращение «сестра», и готовность разделить судьбу и
вместе бороться. Вот последняя строфа:
не вытопчет племя подошва врага
ступайте в нору человеки
созвездий касаются
наши рога
и к панцирю панцирь навеки (с. 22)
Не менее трогательно стихотворение
«Метаморфоза», лирический герой которого вылупляется
из личинки мотыльком — и принимает решение лететь на огонь.
Цветков куда радикальнее
Бродского. Он не так холоден, как предшественник, но гораздо более изощрён. Его
балладный слог позволяет опускается
в такой низ, куда одический взор Бродского не проникал — в речь персонажа, в чужое
ролевое слово, которое размыкается в пространство истории, во многом мифологической,
не настоящей. А метафизика, разного рода превращения в язык, характерные для Бродского,
— это Цветкова интересует мало. У него превращения
иного рода: человеческое сохраняется в нечеловеческом виде камней, насекомых, микробов,
атомов. Так что его мир только для читателя — балладный и страшный,
грешный. Для вознесшегося над религиозными догмами автора здесь есть место и идиллии,
поборовшей исключительность человека по-новому понятой гармонией с природой:
там ящерицы в точности как мы
встречать своих
сбегаются к воротам
и вечности песчаные холмы
усеяны их маленьким народом[6]
Смерть этой идиллии не нарушает.
[1] Цветков А. «Надо не гордиться,
а знать…» Беседу вёл А. Скворцов // Вопросы литературы. 2007, №3 // http://magazines.russ.ru/voplit/2007/3/cv18.html
[2] Панн Л. На каменном ветру // Панн Л.
Нескучный сад. Заметки о русской литературе конца XX
века. Tenafly, N.J.: Hermitage Publishers, 1998. С.20.
[3]
Цветков А. Всё это или это всё. Собрание стихотворений в
двух томах. NewYork:
Ailuros publishing, 2015.
[4] Цветков А. Дивно молвить.
СПб.: Пушкинский фонд, 2001. С.13.
[5]Там
же, с. 39.
[6] Знамя, 2013, №1 http://magazines.russ.ru/znamia/2013/1/c5.html