Кристенсен И. Избранное. Пер. с датского Алёши Прокопьева, Михаила Горбунова. Кноппарп-Чебоксары, издательство «Ариэль» при поддержке Государственного совета по искусству Дании. – 144 с., ил.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 4, 2016
Думается, можно, не
покривив душой, сказать, что, в отличие, скажем, от Швеции (лагерлёф-стриндберг-юнсон…)
или Норвегии (ибсен-унсет-гамсун…), Дания в сознании
отечественного читателя представлена сравнительно скупо. Фигура Андерсена вот
уже полтора века заслоняет собой практически всех остальных, а при попытках
вспомнить ещё что-нибудь, связанное с этой страной и столь же весомое для нас,
в голову лезут уже какие-то боковые ассоциации: Дания – тюрьма, капли датского
короля пейте, кавалеры, и так далее. Конечно, есть Кьеркегор, но он малость по другому ведомству; есть Карен Бликсен,
но она, как и Адам Готлоб Эленшлегер
или Йоханнес Йенсен, скорее
всё же обречена на известность весьма узкую, хотя и не лишённую уважения.
Словом, среди скандинавских сестёр датская литература для нас как-то теряется.
Небольшая изящная
книжечка Ингер Кристенсен
(1935 – 2009) кажется шансом немного исправить ситуацию. Имя этой поэтессы
традиционно значится в ряду крупнейших датских литераторов второй половины
минувшего века, а всемирная сплетница, она же Википедия,
любезно сообщает, что Кристенсен в последние годы
жизни была регулярным кандидатом на Нобелевскую премию. Что ж, вчитаемся в этот
сборник, в ожидании обещанного в аннотации полного собрания стихотворений.
Составители, они же
переводчики, добросовестно постарались представить русскому читателю (до этого
знакомого с творчеством Кристенсен по её подборкам в
«Иностранной литературе») разные грани наследия писательницы: два сборника
стихов, «Свет» (1962) и «Долина бабочек» (1991), поэма «Стихотворение о смерти»
(1989), художественная проза, эссеистика. Нельзя не признать, что их усилия в
целом увенчались успехом: несмотря на малый объём, сборник действительно даёт
достаточно целостное представление о художественном мире Кристенсен.
В этом мире прежде всего холодно. И география здесь, похоже, не
виновата – хотя, казалось бы, чего иного ждать от скандинавского автора[1] Холод, которым веет со страниц
книги, – холод метафизический. Сколько усталой безысходности в афоризмах, из
которых складывается эссе «5х25 зимних заметок к летнему
проекту»! От паскалевского
тоскливого осознания безграничности мира – но при этом без паскалевского
ужаса («Мы живём, наверное, в шесть миллионов седьмом году от появления первой
примитивной системы кровообращения» — с. 120) до брезгливо трезвого взгляда на
общество потребления («Единственный закон, который по-настоящему уважают, – это
закон предложения и спроса. К нему относятся с таким
благоговением и трепетом, как будто это закон природы» — с. 125). Сама
композиция эссе, с его нумерованностью пунктов,
производит впечатление не столько «заметок к чему-то», сколько стенограммы
движений души, погружающейся в беспредельное отчаяние, души, для которой даже
то, что вроде бы выламывается из общей тусклой панорамы, оказывается на деле
такой же частью этой тусклости: «Есть люди, которые трудятся не ради денег. Они
утверждают, что трудятся ради самого труда. Нередко можно видеть, как они из
кожи вон лезут, чтобы произвести хорошее впечатление на Провидение» (с. 121). И
в стихах прежде всего господствует та же тусклость.
Вот из сборника с обманчивым названием «Свет»:
врастопырку враскоряку
траченая
но ещё не
полностью утраченная
с серыми
электродами будущего
туго натянутыми на пяльцы памяти
на её побелевшие
кончики пальцев
я стою и бормочу что
я хочу быть
доброй
(«Врастопырку», с. 32).
Цвет – серый, голос –
снижен до бормотания, верлибр – куда ж без него – только графически способный
породить какой-то намёк на движение чувства. Не доброта, а лишь желание быть
доброй. В любовных стихотворениях, где, казалось бы, только и бушевать
разнообразию интонаций и половодьям чувств, ничуть не легче:
плачу плюю на
тебя издеваюсь
и ненавижу тебя
для чего
петь дорогой мой
для чего
пламя глотать и
думать если
чёрные чернила в
Лету текут
гаснет огонь гаснет огонь
(«буду одна я стоять для чего», с.
41).
Начавшись чуть ли не цветаевским криком, стихотворение застывает всё в той же
безысходности, порождённой твёрдым знанием того, куда
в конце концов текут чернила и какая участь уготована огню. Образы холода и
стужи и впрямь пронизывают книгу («берег уже окоченел», «если меня скуют льды»,
«я замерзаю на берегу», «а свет уже совсем зимний» – можно длить и длить
перечень цитат), но было бы по меньшей мере наивно
объяснять их «северной пропиской» автора. Холод у Кристенсен
– прежде всего состояние мира и души, и для выражения этого холода верлибр, с
его роланбартовским «нулевым градусом письма»,
подходит как нельзя лучше.
И всё же сводить всё
творчество Кристенсен (разумеется, памятуя о том, что
перед нами – лишь сборник избранного!) лишь к безнадёге и холоду было бы
неверно. Ведь в книге есть и другой полюс её художественного мира – венок
сонетов «Долина бабочек». Это воистину противоположный полюс
– выход из безжизненного верлибрического мира
экспериментальной поэзии в вызывающе старомодную и относящуюся к числу самых
сложных стихотворную форму.[2]
И чудо в пустыне совершается: то ли законы формы подействовали, то ли перед
нами уже более зрелая Кристенсен, но «Долина бабочек»
куда интереснее практически всех остальных стихотворений книги. Мир
этого произведения – мир меняющийся, постепенно вбирающий в себя разные грани
бытия. Центральный образ – бабочка – становится последовательно символом
смерти/ воскрешения:
…Сны откровений
из мрачных недр
подземных взмоют с силой (с. 86),
олицетворением
раздробленности мира после грехопадения:
…казалось,
райский сад цвёл рядом, или
он утонул в ничто, в небытии,
в слова, что
раньше заклинаньем были,
и на неверные
распался пятна:
Червонец
огненный, Люцина, Арлекин (с. 90);
традиционным знаком
метаморфозы взросления:
Я отражаюсь в
куколке, откуда
безжалостно все
выйдут в страшный час
в чертогах – в зёрнах
зреющего – студа (с. 96);
и, наконец, некоей
параллелью к творческому акту:
Вот почему люблю
играть в Белянку
и в слово, с явленным, с явленьем в
сплаве,
в Жемчужницу,
чтоб дать одну полянку
всем формам
жизни во вселенной в Славе (с. 97).
А магистрал,
как ему и положено, сводит все ключевые темы венка в единый образ Долины
бабочек, в которой жизнь и смерть идут рука об руку, но мир от этого не
перестаёт быть летним и единым:
Летуньи лета –
пух планеты милой
в долине Брайчина в полдневный зной
из мрачных недр
подземных взмыли с силой
в кустарник
горный – в аромат земной (с. 99).
В итоге над холодом
современного мира, по поводу пустоты и бессмысленности которого у Кристенсен, повторимся, нет никаких иллюзий, торжествует не
жар лета, а более высокая гармония – та, в которой есть место и боли, и
смертной тоске, но есть и чувство оправданности всего сущего.
Так что представление о
датской литературе книга Кристенсен расширяет –
пусть, к сожалению, и не настолько, чтобы кардинально её изменить и обогатить,
но достаточно для того, чтобы ожидать выхода обещанного полного собрания
стихов.
[1]
«В стихотворениях Кристенсен, что естественно для
датского поэта, – снег, зима, лёд, “водяная корка”», — читаем, скажем, в
рецензии на «Избранное» Татьяны Бонч-Осмоловской
(http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2015_10/Content/Publication6_6144/Default.aspx).
[2] К сожалению,
незнание датского и отсутствие в сборнике текстов на языке оригинала не даёт
возможности судить о том, насколько полно соблюла Кристенсен
правила венка сонетов – в переводе А. Прокопьева есть несовпадения между
последними строчками некоторых сонетов и первыми строчками следующих за ними –
что нарушает непременное правило венка сонетов (например, сонеты VI и VII, XIII и XIV, да и в заключительном
сонете, именуемом магистралом,
есть разночтения некоторых строк по сравнению с соответствующими сонетами).