Григорьев О. Птица в клетке. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. – 274 с.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 4, 2016
«Птица в клетке» выдержала пять переизданий и на сегодняшний
день является наиболее полным собранием сочинений Олега Григорьева (1943 – 1992),
в которое включены его стихи для детей, лирика, поэма, а также прозаические произведения.
Тексты собирались составителями по крупицам из газетных и журнальных публикаций,
из частных архивов, в том числе и матери поэта – Е. В. Телетицкой. Переиздание
2015 года – замечательный повод, чтобы вновь поговорить о поэте.
Стихи Григорьева известны даже тем, кого не интересует советская неподцензурная поэзия: «Электрик Петров», «Девочка красивая»,
а также многочисленные «страшилки» давно стали частью городского фольклора и обзавелись
вариантами.
При жизни Олег Григорьев был известен как детский поэт, у него вышло три книги стихов: «Чудаки» (1971), «Витамин роста» (1981) и «Говорящий ворон»
(1989). «Взрослые» стихи существовали парадоксальным образом: Григорьева как поэта
знал очень узкий круг, но его стихи при этом действительно обильно цитировались
в народе. Ирина Терехова, бывшая жена поэта, вспоминала, как однажды Григорьев подслушал
двух выпивох на улице, цитировавших друг другу «Если поставить
стакан на стакан…» — это поразило Григорьева. И сейчас многие с удивлением узнают,
что у «Электрика Петрова» есть автор.
Лирическое «я» в поэзии Григорьева, с одной стороны, неотделимо от барачно-коммунального «мы». «Поэт
немедленно вживался в ту маску, которую надевал, являя миру многообразие столь знакомых
нам персонажей — маленьких и взрослых подлецов, трусов, жадин, хулиганов и просто
равнодушных»[1]:
Жили мы тесным кругом,
Стоя на двух ногах.
То, что хотели сказать друг
другу,
Было выколото на руках (с.208).
Или:
Пьем, пытаясь не упасть,
Мы бутылку за бутылкой.
Есть хотим, да не попасть
Ни во что дрожащей вилкой
(с.193).
С другой, лирическое «я» отделяется от «мы» и тогда нередко становится жертвой
этого мира:
В столовой с откусанным боком
Сидел я в котле глубоком.
Меня привел сюда запах –
И вот у вампиров в лапах
(с.203).
Этот коммунальный мир тесен и хаотичен, предметы вытесняют человека.
Дом, полный криков людей
и звона кастрюль.
Звон кастрюль, полный домов
и крика людей.
Звон людей, полный домов
и крика кастрюль.
Дом кастрюль, полный звона
людей (с.160).
Насилие воспринимается как норма: «Стою за сардельками в очереди / Все выглядит внешне спокойно: / Слышны пулеметные очереди,/
Проклятья, угрозы и стоны». «Насилие становится формой коммуникации, т.е. языком.Патологическим, абсурдным, но
абсолютно понятным»[2].
Смерть в таком мире предстаёт прекрасной гостьей:
Смерть прекрасна
и так же легка,
Как выход
из куколки мотылька (с. 228)
И желанным избавлением:
Склонился у гроба с грустной
рожей,
Стою и слушаю похоронный
звон.
Пили мы одно и то же,
Почему-то умер не я, а
он (с.201).
Само земное существование
представляется как тюрьма:
— Ну, как
тебе на ветке? —
Спросила птица в клетке.
— На ветке
– как и в клетке,
Только прутья
редки (с.41).
Иногда лирическое «я» выдаёт себя и демонстрирует
абсолютную чуждость этому коммунальному аду. Например, в стихотворении «На смерть
стрижа», где субъект поэтической речи снимает маску барачного обывателя и обнаруживает
свою причастность к русской поэзии и мировой культуре вообще. Название отсылает
читателя к литературному XVIIIвеку и заставляет вспомнить оды на смерть («На смерть князя Мещерского», «На смерть
Суворова» Державина и т.д.), а стриж, безусловно, родственен многочисленным пернатым
русской поэзии. Поэт и стриж у Григорьева тождественны:
Хоть у плохого, да поэта
В руках уснула
птица эта.
Нельзя на землю нам спускаться,
На землю сел – и не подняться
(с. 228).
Речь идёт не только о свойстве этой птицы — стриж не способен подняться с земли,
— но как бы и о свойстве души поэта, недаром он говорит: «нам». «Стриж» Григорьева
вписывается в мощную поэтическую традицию, достаточно вспомнить «Ласточку» Державина,
«Ласточек» Ходасевича, а также стихи Мандельштама и Заболоцкого.
Подобно ласточкам Мандельштама и Набокова, стриж Григорьева также возвращается
откуда-то, но не из чертога теней и не из Назарета, а
из дальних стран. Возвращение, столкновение с действительностью губительны для птицы:«Сломал ты крылышко, увы! – / О столб на
берегу Невы». Учитывая параллелизм, работающий на создание парного образа,
можно понять, что сказанное относится не только к стрижу, но и к поэту, в чьих руках
уснула птица.
Тема поэтического творчества развивается в стихотворении «Дом». Сквозь страшный
мир отчетливо проступают мифологические черты:
Конюшня – дом коня,
Коровник – дом коровы,
Так почему же я
Без дома и без крова?
Поэт ты, а не конь,
Ты БОМЖ, а не корова,
Везде под небом дом…
А ты желаешь крова? (с.228)
Реминисценция из Нового Завета («И говорит ему
Иисус: лисицы имеют норы и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить
голову» (Матф.8:20)») указывает на универсальность этого сюжета. Но у Григорьева
не просто человек, а поэт не имеет крова, и все испытания, выпавшие на его долю,
следствие именно этого дара. Всё, что естественно для остальных, для поэта оказывается
невозможно, поскольку он понимает, что это лишь иллюзия:
Как жаль, что я не конь,
Поэт, а не корова.
Везде как будто дом.
Да нет ни стен, ни крова (с.228).
Эти страдания возвышают его над толпой; лирический герой Григорьева нередко
окружён ореолом мученичества: «Крест свой один не сдержал бы я,/ нести помогают
пинками друзья./ Ходить же по водам и небесам,/ И то и
другое — умею я сам», он жертва этого мира:
«в этом мире я как кукла в детском тире»; «кроме крика ничего не умею…». Но при
этом, как было сказано выше, лирическое «я» часто не отделяет себя от коммунального
«мы». Н. Лейдерман и М.Липовецкий
отмечали по этому поводу: «Григорьев, доводя до логического предела риторику насилия
как метафоры хаоса, приходит к стиранию границы между “Я” и “другим”. Фактически, так подрывается “ценностный центр” авангардного сознания,
мифологизирующего свободу “Я” от “другого”»[3]
. Перестают различаться не только «я» и «они», но и люди вообще, вещи, явления.
Чаще всего Григорьев использует форму катрена и двусложные размеры, жанр миниатюры,
имеющий своими истоками раёк и частушку. Есть и «длинные» стихи,
в которых Олег Григорьев проговаривает важные для понимания его литературной позиции
моменты, как, например, в цитировавшихся «На смерть стрижа», «Дом» или «Любовь».
Если говорить о литературных влияниях, то принято подчёркивать связь Григорьева
и ОБЭРИУ, прежде всего с Даниилом Хармсом:
«связь между этими двумя поэтами прослеживается в
присущей им обоим театральности, в многочисленных сценках и диалогах»[4]. Однако нельзя не отметить влияние ещё двух авторов: Николая
Глазкова и Владимира Уфлянда, создававших стихи совершенно ни на что не похожие, не просто идущие
вразрез с официальной эстетикой, а насмехающиеся над ней. Николай Глазков
также часто использовал жанр миниатюры для создания «соцсюрреалистического
Лебядкина»[5]:
Закуска без вина скудна
А выпивка одна – вредна
Да здравствует товарищ Бахус:
Он чтит и выпивку, и закусь.
Владимир Уфлянд, продолживший традицию Олейникова, раннего Заболоцкого и Зощенко, в своих стихах дал
высказаться наивному дурачку, у которого клишированные,
затертые речевые ситуации становятся комическими («Смерть бюрократизму», «Меняется
ли Америка» и т.д.).
Олег Григорьев был в известной степени близок и Лианозовской
школе, не только на уровне поэтики: его связывали дружеские отношения с Генрихом
Сапгиром, который оставил небольшие воспоминания о встречах с Григорьевым.
В поэзии Глазкова, Уфлянда, Григорьева, а также авторов
Лианозовской школы, происходит возрождение прерванных
традиций русского авангарда, прежде всего ОБЭРИУ и кубофутуризма.
Но если Уфлянд и Глазков работали с официозным и идеологизированным языком,
то Григорьев сосредотачивается на косном народном. Очень
важное замечание делают Н. Лейдерман и М. Липовецкий: « преодоление “общего мира” в классическом авангардизме было неотделимо от революционной утопии <…> неоавангардисты 1950-1960-х
имеют дело с постутопической реальностью, с социальными,
антропологическими и онтологическими руинами, оставшимися после попыток подчинить
жизнь монументальной утопии коммунизма»[6].
Знаменитая формула Анны Ахматовой о поэте, разделившем все испытания своего
народа, выпавшие на его долю («Я была тогда с моим народом / Там,
где, мой народ, к несчастью, был»), более чем справедлива в отношении Олега Григорьева.
Поэт был там: в коммуналках, бараках, дешевых пивных, и, пусть в гротескных формах,
зафиксировал целый срез быта. В каких отношениях с этим миром Григорьев был на самом
деле? Может быть, в таких?
Как проходняк квартира,
Но не иду я ко дну.
Один на один с миром
Честно веду войну (с.156).
[1] Яснов М. Маленькие комедии Олега Григорьева
// Дошкольное образование.2002, №
23. Режим
доступа: http://dob.1september.ru/article.php?ID=200202306 .
[2] Лейдерман Н. Л., Липовецкий М. Н. Русская литература XX века (1950 – 1990-е
годы) в 2 т. Т.1. М.: Издательский центр «Академия», 2010. С. 393.
[3] Лейдерман Н. Л., Липовецкий М. Н. Указ соч. С.396 .
[4] Яснов М. Маленькие комедии Олега Григорьева.
[5] Лосев Л. В. Меандр: Мемуарная проза. М.: Новое издательство, 2010. С. 291.
[6] Лейдерман Н. Л., Липовецкий М. Н. Указ. соч. С. 396.