Фаликов И.З. Евтушенко: Love story; Вирабов И.Н. Андрей Вознесенский;Вознесенский А.А. Стихотворения и поэмы: В 2 т.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 3, 2015
Фаликов И.З. Евтушенко: Love
story. — М.: Молодая
гвардия, 2014. — 702 с. (ЖЗЛ: Биография продолжается…: сер. биогр.;
вып. 25).
Вирабов И.Н. Андрей
Вознесенский. — М.: Молодая гвардия, 2015. — 703[1] с.: ил. — (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.;
вып. 1500).
Вознесенский А.А. Стихотворения и поэмы:
В 2 т. — СПб.: Издательство Пушкинского Дома: Вита Нова, 2015. — 536 с., 456 с. (Новая библиотека поэта).
Сближения, как известно,
бывают странные, а бывают и не очень. В том, что чуть ли не одновременно в
издательстве «Молодая гвардия» вышли книги «Евтушенко. Love story» Ильи Фаликова
и жэзээловская «Андрей Вознесенский» Игоря Вирабова, то, что при этом в Петербурге издан двухтомник
Вознесенского в «Новой библиотеке поэта», ничего странного вроде бы и нет.
Более того, само соединение этих имён в одном издательско-читательском
пространстве кажется более чем ожидаемым – родившиеся в одном и том же 1933-м
скончавшийся в 2010-м Вознесенский и благополучно здравствующий Евтушенко давно
стали нераздельной парой, двойным ядром того вроде бы устойчиво крепкого
единства, которое давно именуют «поэты-шестидесятники». Очень часто к этому
дуэту присоединяют другие имена – Роберта Рождественского, Беллы Ахмадулиной, чуть
реже Булата Окуджавы, но положение Вознесенского и Евтушенко как имён почти
символических кажется незыблемым. Шестидесятники – это
прежде всего они.
Но любое сближение эпох
– странное сближение. Почему именно сейчас? Чем объяснить почти загадочное
обращение к теме шестидесятников в эпоху, по всем статьям далёкую от того, чем
жили и дышали они? Тут-то и возникает ощущение, что как раз
неслучаен сегодня интерес к ним, воплощающим для поэзии самые
необходимые нынче ценности.
Главная, как кажется,
точка пересечения обеих «молодогвардейских» биографий – попытка описать и хотя
бы в первом приближении понять сам феномен поэзии шестидесятничества.
Так получилось, что после постепенного обмеления потока поэтических
направлений, групп и объединений в 1920-х годах «шестидесятники» – это едва ли
не последнее в истории поэзии XX века родовое понятие, не междусобойчик, не тусовка, каких потом хватало и хватает сейчас, но
действительно некая общность, понятие, вошедшее в язык. Как верно пишет Вирабов, ни «семидесятники», ни «восьмидесятники» такими
понятиями так и не стали. Впрочем, сначала о книгах.
Возвращение
Евтушенко
Читая это с любовью
написанное жизнеописание, особенно отчётливо понимаешь всю бредовость
налепленного на нём клейма «16 +». Юноше ли бледному со
взором горящим, девице ли с аналогичными чертами эта книга нужна как мало кому
– настолько захватывающе романтичен её герой, настолько увлечённо и
увлекательно вписана его судьба в картину эпохи. Если вдруг в подростковой душе
ненароком замерцает нечто вроде интереса к поэзии и к поэтам, работа Ильи Фаликова может стать одним из лучших средств, что помогут
разжечь эту искру в твёрдое убеждение: русская поэзия – самая интересная вещь в
мире.
Сам тезис о некоем
возвращении Евгения Евтушенко может быть атакован сразу с двух сторон: с одной
— для многих он никуда не уходил, жив-здоров, с другой
— ни о каком возвращении речи быть не может, ибо в современной поэзии такого
персонажа уже давно нет. Обе эти позиции — существуют. Илья Фаликов
своей книгой так сдвигает ракурс восприятия знаменитого шестидесятника, что оба
названых стереотипа становятся невозможны — а возвращение героя как раз
происходит. Это возвращение в новой роли — роли классика. Можно сразу сказать о
главном, что сделал первый биограф Евтушенко, — он сотворил этот статус для
поэта. Что очень важно: то, что раздражает в современнике, классику мы
великодушно прощаем.
Подзаголовок love story звучит излишне игриво — кажется,
что это будет 700 страниц той фанатичной любви, которую трудно разделить в виду
её слепоты. Второй вариант прочтения — может показаться, что речь о любовных
похождениях поэта. Нет, поясняет Илья Фаликов, это —
о непростой, сложносочинённой любви (и нелюбви) к Евтушенко нескольких
поколений, а также о его любви к современникам. Мелодраматическая формула
работает в публичном пространстве большого времени, заявляя главный сюжет, с
которым поэт в него вошёл: он был любим, как мало кто — и это не назовёшь
случайностью. Невозможно разбираться в отечественной поэзии второй половины XX века, не понимая, на
какой почве выросла эта любовь.
Илья Фаликов написал книгу, которую прочесть разом непросто.
Структура книги непрозрачна: три больших части, названных «листами», и главки с
образными названиями, по которым трудно понять, о чем в них идёт речь. По
содержанию сразу видишь только одно: книга — авторская. Действительно, автор в
ней — инстанция, забыть о которой почти невозможно: он комментирует,
эмоционально, оценочно — а иногда и вовсе появляется в качестве одного из
участников описываемых сцен. Но при всём при этом автор не страдает
влюбленностью в своего героя. Он видит гораздо больше, и в каждой описываемой
ситуации добросовестно вникает в резоны всех сторон. Главное, что затрудняет
чтение — это как раз плотность и многогранность текста. Строго говоря, называть
книгу Фаликова биографией — значит сильно упрощать
дело. Конечно, биографическая канва здесь в наличии, но при этом выделяется ещё
несколько пластов информации. Например, добросовестное историко-социологическое
описание всего литературного ландшафта второй половины двадцатого столетия в
России. В книге явно не хватает именного указателя — впрочем, формат ЖЗЛ вообще
его не предполагает. Конкретно в этом случае — напрасно: сразу невозможно оценить
вполне энциклопедическое количество имен в книге — это деятели
как первого, так и четвёртого ряда. При этом проходных персонажей у Фаликова нет. Если помянуты, скажем, Ярослав Смеляков или
Борис Слуцкий, значит, в повествование будут встроены очерки о них, вводящие
поэтов в общий сюжет эпохи, героем которой стал Евтушенко. Но масса и фигур
типа Вадима Туманова. Фактически Фаликов создаёт
основу для описания того, что в западной социологии сегодня называют
социальными сетями в том или ином виде деятельности. Это знание дополняется
обширным иллюстративным материалом — сценками, байками, анекдотами, фольклором,
воспоминаниями и т.д. Тут нельзя не признать важность того обстоятельства, что
книга написана человеком описываемых эпох. Четвёртый пласт — biographia
literaria,
описание жизни через творчество, творчества — через диалог со своей эпохой.
Илья Фаликов очень много работает с текстами, по
большому счёту, заставляя заново, но теперь в сопровождении гида, прочесть
плодовитого поэта. О поэтике автор умеет писать просто и разнообразно — редкий
сегодня дар. При этом автор разбирает не только поэтику Евтушенко, он
показывает её в кругу художественных идей эпохи, показывает в столкновениях и
пересечениях со стихами большинства современников. Книга должна бы войти в
список обязательных для чтения в любом спецкурсе по
русской поэзии второй половины XX века.
Каждый из выделенных
пластов книги тянет на отдельную большую работу. В данном же случае они были
замешаны в одно и поданы мелкими порциями в, как правило, неожиданной для читающего последовательности. Книга получилась
фундаментальной, но избыточной, без лишних композиционных скреп. Потому-то и
читать лучше медленно — вникая и смакуя.
Фаликов
не боится посвящать абзацы и страницы разбору поэтики Евтушенко, особенностей
метрики, строфики и, разумеется, рифмовки множества его стихотворений, спокойно
и доказательно напоминая, например, о «поразительном эффекте», который в
стихотворении «Эстрада» даёт сочетание «торжественного тона и надрыва» (с.272),
восхищаясь совершенством «Вальса на палубе», где «комок чувств на волне
музыкального размера ¾ поднят до звука чистого и музыкального» (с. 102),
в
не вполне удачной и неумеренно экспериментальной поэме «Под кожей статуи
Свободы» слыша и с одобрением вычленяя «ритмы и мелодии русских неконвенциональных песенок» (с.319). И судит своего героя Фаликов тоже очень спокойно, без заушательства, видя в
поэме «Казанский университет» слабые места не из-за её тематики, а из-за той
поспешности, с которой автор её пишет, лишая себя «трезвой оглядки» (с. 344), а
главный источник творческих неудач Евтушенко
обнаруживая в самóм его действительно
беспрецедентном читательском успехе: «Евтушенко стал переговаривать и в самых
интимных стихах. Он стал разъяснять. Прекрасно начатые стихи – скажем, “Пришли
иные времена” или “Нефертити” – превращались в
разжёвывание того, что уже сказано» (с. 666).
Со многими оценками Фаликова можно и должно спорить, в чём нет ничего
удивительного, но никакое несогласие не отменит чеканности его итоговых
формулировок, вписывающих творчество Евтушенко в более широкий контекст того
самого шестидесятничества с его уникальностью: «Всё
это начиналось в том самом 58-м или около того…Поэзия пришла тогда в мир из
России…<и> обрела значение, может быть, не свойственное ей, но поистине
чрезвычайное» (с. 676 -677).
Все слагаемые были
налицо: общественный спрос, готовый и благодарный читатель, культурный
фундамент (не забудем, что на это время приходится первая волна «возвращённой
литературы» плюс новые переводы зарубежной классики, в том числе нового века).
Хворост для костра был сложен, оставалась искра. Этой искрой было вновь, после
20-х, воскресшее чувство утопии. Вот здесь трудно согласиться с вынесенными на
обложку евтушенковской биографии словами Фаликова:
«Евгений Евтушенко – поэт утопии. Советская часть утопии рухнула. Антисоветская
– тоже». Воля ваша, но антисоветская
утопия невозможна по определению. Утопия не может строиться на отрицании, её
пафос – творения, созидания. На пути этого созидания отрицание возможно, но не
как основной вектор. Утопия отрицания — это не столько эпоха Вознесенского и
Евтушенко, сколько — девяностые.
Приближение
к Вознесенскому
Главное, что нужно
сказать о книге Игоря Вирабова — что эта работа имеет
необязательный характер. Несмотря на то, что в ней собран феноменальный по
своим подробностям материал, так или иначе связанный с Андреем Вознесенским. Но
у автора, видимо, было собственное представление о том, какие проблемы в связи
с фигурой поэта сегодня находятся на первом плане. Приведём первую фразу
вступительной статьи из свежего двухтомника Вознесенского в «Новой библиотеке
поэта»: «С самого начала работы над этой книгой мы видели целый ряд трудностей,
из которых назовём главную: отсутствие серьёзных филологических исследований,
критических работ и научной биографии Вознесенского» (с.5), — с этим тезисом
Г.И. Трубникова, выполнившего весь круг работ по
подготовке издания, сложно спорить. Одно «но» — у самого автора вступительной
статьи, кажется, нет и надежды на решение этих проблем. Статью он шьёт из эссеистично-критических заметок, выходивших в газете
«Известия», и вспышек из биографии: «Ученичество. Пастернак», первые публикации
и хрущёвский разнос, сотрудничество с композитором Рыбниковым и режиссером
Захаровым — и отрывок из телепередачи «Диалоги о поэзии. Андрей Вознесенский»
образца 1978 года. Г.И.Трубников хотя и создал в 2001 году сайт, посвящённый
поэту, но тем не менее научная база исследователя в
области вычислительной физики и опыт политического журналиста изначально не позволяли
надеяться на решение филологических задач. Безусловно, очень показательно само
то, что больше это издание подготовить было некому. Комментарии Трубникова состоят из указания на первое издание, вариантов
отдельных строчек и разъяснений фактической базы: что такое «смальта», где
находится церковь Покрова на Нерли, небольших исторических справок о местах,
событиях и лицах, упомянутых в стихах, — рабочий минимум. Подтекстов,
пересечений внутри творчества, отсылок к культурным сюжетам или традициям здесь
нет. Главная ценность издания — в том, что стихи публикуются книгами — так, как
они в свое время выходили. Это очень ценно для читателя, который по понятным
причинам не проходит с поэтом всего творческого пути. До сих пор он имел
возможность обращаться лишь к разным вариантам общего избранного, теперь же
есть возможность читать поэта от книги к книге — так, как он и являлся публике.
В то же время читатель этого двухтомника кратко уведомляется о том, что «мы
приняли решение ограничиться только текстами, включёнными в следующие сборники
Вознесенского, изданные до 1985 г.» — и далее список сборников. Объяснение
такое: «Эта граница обусловлена как её очевидной исторической значимостью как
водораздел двух эпох, так и тем, что примерно на это же время приходится начало
нового этапа в поэтике Вознесенского», точка. В первой части тут, кажется,
плохо с русским языком, после второй остаётся только один вопрос: что же это за
«новый этап» в творчестве, настолько важный, что за его пределом поэт как бы кончается? Да вообще
не сенсация ли это — заявить, что для самой авторитетной в стране поэтической
серии Вознесенский имеет смысл только до 1985 года? Эта сенсация, увы, осталась
неосознанной — больше об этом в издании не будет ни слова.
Игорь Вирабов был довольно продолжительное время заместителем главреда «Известий» и заметки г-на Трубникова
мог печатать — забавно это отметить. Хотя образование у Вирабова
филологическое, но перо выдаёт не умеющего себе ни в чем отказывать журналиста.
Невинный читатель, интересующийся биографией поэта Андрея Вознесенского, при
чтении этой книги будет неизбежно удивлён тем, сколь навязчивым оказывается
подсознание Игоря Вирабова. Приведём несколько
образцов стиля. «Нельзя утверждать, что значение фестиваля для страны было
прямо-таки судьбоносно — но что-то, ах, всколыхнуло атмосферу. В СССР усищи сбриты,
колючее сменилось обнажённо-лысым. И, будто неспроста, на дальних стапелях уже
прицелились в пучины космоса ракеты. И физики ласкали синхрофазотроны. И юная
ватага лириков уже тянулась к юбкам официоза, к ночнушкам
пафоса, затёртого до дыр, — о, где там прячутся коленки?» (с.86). «Париж, как
известно, делают из ажурных клошаров, журчащих
кафешантанов, жужжащих каштанов и жареных шершеляфамов.
Голубки Пикассо хорошо идут с мармеладными монмартрами и пигалями» (с.168).
На этот всученный читателю в нагрузку фейерверк уходит
по меньшей мере пятая часть семисотстраничной книги,
в отдельных главах которой докопаться до собственно информативной части очень
сложно. Это крайне досадно, поскольку автор проделал очень серьёзную работу по
сбору информации — а в результате получается, что он отвлекает, уходит в
сторону от самого интересного.
Западная биографическая
школа, как считается, опережает нашу прежде всего за
счёт объёмов вовремя сделанной полевой работы, частью которой являются
глубинные интервью со всеми видами свидетелей и современников. Вирабов такую работу сделал — и это уже достижение, тут-то
как раз навыки журналиста оказались очень кстати. В случае с Вознесенским это
особенно важно, поскольку, несмотря на популярность и самые многочисленные
связи, человеком он был закрытым, не имеющим привычки к дружеским исповедям. Он
жил в несколько инфантильном мире авангардных фантазий, в которых яркий жест
весомей глубокой мысли — и не так уж важно, принадлежит этот жест битнику Аллену
Гинзбергу или орущему первому секретарю Никите Хрущёву.
Но материал подаётся
читателю порой в непереваренном виде — повествование, и без того обрывистое,
регулярно разбивают многостраничные вставки прямой речи — слово получают Зоя
Богуславская, Елена Леонидовна Пастернак, Инге Фельтринелли,
Вениамин Смехов, музыкальные журналисты, музыканты, просто журналисты,
школьницы, посещавшие спектакль «Антимиры», простые читатели с их свидетельствами
о том, как воспринимались стихи. Раздобыто много интересного, очень
примечательна стенограмма известного заседания в марте 1963 года, на котором
Хрущёв устроил разнос московской художественной интеллигенции. Замечательно
реконструированы микросцены общения с Ахмадулиной,
Высоцким, Артуром Миллером, Мартином Хайдеггером. Всё это мелко нарубленное
повествование напоминает собрание ценных материалов, но книга как целое
производит по мере чтения всё большее ощущение авторской безалаберности.
Вирабову не
помешало бы и повнимательнее отнестись к своей работе,
чтобы избежать порой весьма досадных ляпов. Вот, например, у него Пушкин «уже
умирая, вздыхает… По кому? По однокашнику, а также по
директору Лицея, Василию Фёдоровичу: “Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина,
ни Малиновского”» (с. 47). Затруднительно было бы Пушкину желать присутствия у
его смертного одра почившего в 1814 году первого директора Лицея – речь-то идёт
о его сыне, Иване Малиновском, бывшем в лицейские годы одним из самых близких
пушкинских товарищей. А гроб с телом Чехова везли в Москву не «из Ялты» (с.
128), а из немецкого Баденвейлера
через Петербург. Да и «фрейлина Смирнова-Россет» –
вещь невозможная: либо уж фрейлина Россет, либо
госпожа Смирнова (по мужу), автоматически перестающая быть фрейлиной
(набирались-то они исключительно из девиц). Мелочи, но досадные. А есть и не
мелочи. «Диссиденты шестидесятых по сути были
идеальными коммунистами, едва ли не в большей степени, чем коммунисты
“официальные”. И солженицынское “жить не по лжи”
вполне соответствовало моральному кодексу строителя справедливого будущего»
(с.359). Это очень приблизительное суждение — и в корне неверное: Солженицына
надо встраивать в традицию русской религиозной философии, а не в галерею
искателей истоков коммунизма.
Работа Вирабова — обстоятельная книга о приключениях одного поэта
в одну эпоху. Такая книга нужна, хотя выдвижение этой биографии на премию
«Большая книга» – для нас штука непостижимая. Но Вознесенскому по-прежнему не
хватает читателя. Для биографа все его стихи — факты истории литературы, человеческие
документы, и всякий когда-либо покушавшийся на них должен быть осмеян. А между
делом суждения о стихах, которые порой озадачивают: «Стихи Вознесенского и
тогда, и всегда — настолько исповедальны, что и
читатели, и литсобратья замучаются гадать: кто же эти
музы, кто же вдохновлял поэта?» (с.87) С музами оно, может, и так, но с исповедальностью — явный промах. Самые исповедальные стихи у
Вознесенского — ролевые, своё «я» у него в большинстве случаев упрощено до
площадной фигуры поэта, которая должна самой позой выражать вызов. Даже
высказывание о том, что стихи Вознесенского никогда
не были исповедальными, было бы более точно.
Вознесенский нуждается
в другом прочтении — которое разъяснит, где у него
получается, где он действительно близок к гениальности, а где его голос срывается,
где он неясен и невнятен. Вознесенскому до сих пор не хватает читателя, который
бы прочёл его художественные замыслы, реконструировал их — и вынес бы суждение
о том, что у него получилось, а что нет. Фаликов с
Евтушенко провёл работу близкую к тому. Вирабов даже
не зацепил поэтики Вознесенского, он не видит реальных её достоинств, слеп к
странностям. Мы понимаем, что читаем большую книгу о ярком «шестидесятнике», но
что сделал этот человек для поэзии, после её прочтения остается неясно. Для
биографии поэта, тем более первой, это, думается, существенное упущение.
Вирабов
судит Вознесенского откуда-то изнутри «шестидесятничества»
— и потому отмечает такие эпизоды, как плакат «Смерть Евтушенко и
Вознесенскому!», поднятый в 1968 году на каком-то студенческом вечере
представителями «Самого Молодого Общества Гениев», но анализировать причины
столь неожиданного отношения к поэтам не торопится, сильно упрощает картину:
«Теперь на смену уходящим “старикам” подоспели молодые силы, и так же бычились
на шестидесятников: слишком патриотичны — потому им все и сходит с рук»
(с.337). Да нет уж, тут «патриотичности» маловато. Нет, претензии нового
поколения были покруче.
Почему
они сегодня нужны
История шестидесятников
после шестидесятых – это летопись мародёрства и поругания, причём с двух
флангов. От Валентина Сидорова, в стихотворении «А победили
не новаторы…» ликующе возгласившего «А победили, победили / Простые русские
стихи» (враг уязвлён и повержен сразу тремя ударами – указанием на его непростоту, доносцем о его нерусскости и удовлетворённо-облизывающимся водружением
победного стяга над его могилой) и вузовских учебников по советской литературе
образца 80-х годов, наперебой объявлявших «эстрадную поэзию» явлением пустым и
бесплодным, бьющим исключительно на внешний эффект и поэтому нежизнеспособным. До «семидесятников», в официальную
литературу невстраиваемых, которые по отношению к
творчеству предыдущего поколения, не читая, употребляли термин «холуйство» — поскольку таковым считалось всё советское. Именно
из-за этого слепого мародёрства Евтушенко и Вознесенского нужно было, прежде
всего, перечитать. Чтобы вычитать то,
что в силу идеологической ослеплённости следующее за
шестидесятниками поколение уже не хотело видеть. А найти там можно не только
поэмы о Ленине и Казанском университете. У них отношение к поэзии иное, они ее не стесняются, не запирают в кругу
посвященных. Евтушенко, который в свои годы дает поэтический тур по стране, —
это нам привет из тех времен, которые, как нам кажется, очень давно миновали.
Но тур проходил в 2015 году.
В прошлом номере мы
писали о кризисе той поэтики, которая пришла на смену шестидесятникам,
обозначив её условным определением «поэтика частного человека». Кризис
проявляется в том, что следующего шага эта поэтика сделать уже не может, не
переродившись кардинально. Возращение шестидесятников в статусе классиков — это
большое размышление о последней эпохе взлёта поэзии, когда она была коллективной ценностью. Осмысляя,
перечитывая шестидесятников, таких, кажется, наивных, утопичных, многословных,
современная поэзия может судить не только о том, что она потеряла, но ещё и о
том, куда ей неизбежно предстоит двигаться.
Хочется поддаться соблазну
увидеть в книгах Вирабова и Фаликова
некое предвестие, первую, робкую волну, знаменующую приближение нового цикла. И
даже когда национальную премию «Поэт» присуждают Юлию Киму — в этом можно
увидеть смысл, если увидеть его в ряду шестидесятников, к которым современная
поэзия захотела быть ближе. Какими бы мощными ни были новые факторы, переформатирующие культурное пространство, порой до потери
неких родовых свойств, собственно и определяющих культуру, но литературные
приливы и отливы всё ещё сменяют друг друга. Шестидесятники, их опыт, их победы
и поражения смогут стать если ли не единственной, то уж точно ближайшей опорой для поэзии, у которой
явные проблемы с необходимой для нормального состояния утопической основой.