Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 3, 2015
Николаев
Сергей Георгиевич — 1953 г.р.,
филолог-лингвист, переводчик. Доктор филологических наук, профессор Южного
федерального университета, заведующий кафедрой английской филологии. Автор
двухтомника «Феноменология
билингвизма в творчестве русских поэтов» (Ростов н/Д:
Старые русские, 2004-2005).
Личностью Леонид Григорьевич Григорьян был незаурядной (нет, неверное, ничего и никому не говорящее слово), уникальной (да, пожалуй, второго такого не встречал ни до, ни после…), огромной притягательной силы (конечно, конечно), – силы, которую никак нельзя было бы назвать банальным обаянием: «милашкой» он не был, – а скорее мощной энергетикой эдакого интеллектуального локомотива, тягача. Убеждения и, одновременно, удивительная и неизбывная способность к уважительному отношению, как минимум интересу к другой стороне во всём. Говорил он и соглашаясь, и возражая – пожалуй, поровну, но после разговора оставалось ощущение полнейшей определённости мнения, которое было сформировано давно и существовало, но озвучено было только сейчас. И даровано собеседнику просто так, без хитростей, ненужных «игр разума», без оглядки на последствия. И ещё: возникало ощущение собственного мнения, которое окончательно сложилось только теперь, час назад, когда ЛГ… всего лишь кивнул, что ли, ободрительно прикрыл глаза. Вот что важно: возникала, рождалась и утверждалась мысль, которая теперь вряд ли изменится, поскольку прошла особую, григорьяновскую чистку и выверку. То есть: всё; с этим мы разобрались, поехали дальше. Вот такими и были мои встречи и беседы с ЛГ. Такими остаются и мои нынешние с ним беседы, которые веду негласно вот уже около пяти лет после его ухода.
ЗНАКОМСТВО
Имя ЛГ достигло моего жадного тогда до всего нового слуха давно, ещё в начале 1970-х. Тогда же в руки мои попал его московский сборник «Друг». Читал и перечитывал с удивлением, многого тогда не понимал. Например, мандельштамовскую, гумилёвскую, пастернаковскую ноты услышал позднее, причём сразу же и уловил, где русская поэзия в григорьяновском тексте звучит, а где только подразумевается, но не уничтожает авторского голоса, а стремительно поднимает замысел ввысь.
Долгое время – годы – следил за выходом редких, но всегда ценных для меня поэтических книжек, не смея, но всё же имея в виду рано или поздно приблизиться к автору. Видел его на воскресном ростовском книжном рынке, который тогда блуждал с места на место. Пока наконец не столкнулись в книжном магазине.
Дело было в 1977 году, помню это хорошо, поскольку эпоха была ещё та, пик застоя, подтверждённого торжеством литературного творчества генсека и спланированными восторгами по этому поводу. Так вот… Захожу вечером в периферийный книжный магазин «Школьник» в самом начале улицы Энгельса, недалеко от пригородного вокзала. Направляюсь к прилавку и безо всякой надежды интересуюсь у молоденькой продавщицы: «Двухтомник Еврипида издательства “Искусство” не получали?» Тут замечаю, что в метре от меня стоит некто в плаще и шляпе, которого я, между прочим, нахально перебил, – он до этого как-то подозрительно любезно беседовал с девушкой, а она всё это время улыбалась ему и после моего вопроса недовольно перевела взор на меня, несчастного. Посетитель в шляпе, однако, ответить ей не позволил, а сходу произнёс: «Молодой человек, не о том говорите. Спросите лучше “Малую землю” Леонида Ильича. А вы – “Еврипид”, “Еврипид”. Нашли что спрашивать…» – и спокойно вернулся к прерванной беседе. Возглашена тирада была таким насмешливым, уверенным и спокойным тоном, что мою возможную реплику исключала начисто. Но главное – сказано было громко и весело, что уже и само по себе разрушало мгновенно атмосферу угрюмости всего нашего тогдашнего существования. Позже ЛГ, разумеется, о той встрече как о «мелкой мелочи», ясное дело, не помнивший, спрашивал меня: «И что вы тогда обо мне подумали?» «Как “что”? – отвечал я. – Что вы провокатор. Что контора – всего в одной остановке от “Школьника”, что нас обоих сейчас загребут. И поспешил сдёрнуть от вас от греха подальше». ЛГ смеялся долго и с удовольствием.
Теперь о второй «встрече», на этот раз в кавычках, о которой я ЛГ тоже напоминал и о которой он тоже к тому времени забыл. В те же примерно годы я пробовал себя в поэзии и, как мне в какой-то момент ни с того ни с сего показалось, даже преуспел с парой десятков текстов (с остальными даже на свой взгляд не преуспел). Нахожу некоего знакомца ЛГ, его ровесника, когда-то окончившего, как и ЛГ, ромгерм РГУ, и прошу: «Вы видитесь с Григорьяном. Отнесите эту папку с моими стихами ЛГ. Узнайте, что он скажет». Сам-то я идти к ЛГ побоялся, хотя от друзей посмелее уже знал, где он живёт и что он не кусается. Через пару недель папка вернулась с вердиктом: «ЛГ всё прочитал и сказал: “Есть интересные строчки, а что-то мне даже захотелось перевести на русский язык”». Я растерялся: радоваться мне или плакать после такой реакции мэтра? Но потом, полистав на ночь стихи самого мэтра, решил, что мне, наверное, следует радоваться.
Наконец, третья встреча, решающая, после которой наши беседы и начались. Эта может быть датирована уже довольно точно сентябрём 2004 года. Я только что вернулся из Москвы, где на конгрессе, посвящённом Бродскому, делал доклад. Там же довелось мне познакомиться (скорее, кратко поговорить) с разными интересными людьми из круга Бродского, о которых до того только читал. Среди них оказался Евгений Рейн, спросивший меня: «Вы откуда?» Услышав, что из Ростова, тут же сказал: «Леониду Григорьяну – знаете Григорьяна? – привет от меня. Не забудете?» Я не забыл и вскоре, зайдя в Публичную библиотеку на Пушкинской, увидел ЛГ, копавшегося в книжках на нижней полке ларька. На этот раз смело шагнул к нему и спросил: «Леонид Григорьевич? Вам привет от Евгения Борисовича Рейна из Москвы». «А вы кто?», – спросил он. Я назвал себя, и вдруг слышу: «А я вас знаю. Вы о Бродском пишете, да?» И без перехода: «Так. Приходите-ка лучше ко мне домой. Вот мой телефон, звоните и приходите».
Я набрал его номер тем же вечером. И со следующего дня мы уже встречались регулярно, в основном по выходным, с перерывами на ЧП в наших личных судьбах, которых оказалось предостаточно.
ЛГ, МИР, ЛЮДИ
Я сразу обратил внимание, с каким удовольствием он рассказывает о людях и событиях. Причём едва ли не к каждой нашей встрече было готово (не подготовлено, а именно готово) очередное повествование. Сначала мне казалось, что он их продумывает заранее, каждое отдельно, в соответствии с какими-то нашими телефонными вопросами-ответами. Но потом понял: они у него «лежат в копилке», и я не единственный и уж точно не первый, кому выпало удовольствие их слушать.
Любопытная деталь: повествования ЛГ носили совершенный характер – в том смысле, что имели каждый свою композицию, зачин, эффектное завершение и т.д. Шло время, и бывало (нечасто) так, что ЛГ забывал об однажды рассказанной мне истории, повторял её снова. Так вот: никакими свежими деталями она не обрастала (т.е. – никаких фантазий, только факты!) и не видоизменялась, а была в точности такой, какой я её услышал, скажем, полтора года назад.
Поначалу я одно восклицал: «Поразительно! ЛГ, вам нужно обязательно записать все это!» Но он возражал: «Нет, писать не буду». К сожалению, не записывал и я. Теперь понимаю: передо мной разворачивался необычный жанр, воплощённый исключительно в устной форме и не допускавший, по мнению автора, письменной фиксации.
А ещё ЛГ был заядлым «болельщиком» от политики. Газеты, причём только определённые, покупал в ларьке на углу Горького и Семашко регулярно. По утрам выбегал чуть ли не в тапочках, потом звонил мне, делился новостями. Интересовался в многим – от положения дел в бывших странах СНГ до «подвигов» Аль-Каиды. Страшно переживал по поводу конфликтов между субъектами бывшего Союза. Прихожу к нему однажды, вижу на столе «Московские новости» с фотографией одного из чеченских лидеров на первой странице, сдержанно и, как мне казалось, рассудительно говорю: «Ну, не нужно бы, наверное, вот так, прямо на обложке…» Он вскакивает и возмущенно: «Не нужно? Да сколько можно – не нужно?! Хватит бояться! Нужно! – и ещё не так!»
Однажды я, сам мало интересующийся политикой, осторожно заметил: «ЛГ, вот охота вам за всем этим следить?» Ответ был категоричным: «Да. Без этого нельзя».
И еще меня удивляло то, как внимательно он следил за всем происходящим в его профессиональном союзе (Союз российских писателей). На заседания его приглашали, ходил он туда редко (когда-то, по его словам, часто), но о событиях говорил горячо и заинтересованно. В лицах и действиях.
Из устных повествований ЛГ я с изумлением узнавал о многих поэтах и писателях (с кем-то был дружен, с кем-то состоял в долгой или недолгой переписке, с кем-то эту переписку прервал, кому-то писал до конца своих дней, причём в далёкое далеко), о людях, которых я знал хорошо, или понаслышке, или не знал вообще, – ростовчанах и неростовчанах, о былом и нынешнем. Особо запомнились рассказы о войне, всегда ёмкие, отточенные, явно продуманные и обкатанные в прежних камерных аудиториях, захватывающие, с какой-то непременной деталькой-изюминкой. Вот, например, ЛГ, тринадцатилетний мальчишка, стоит и смотрит на нескончаемый поток идущих вверх по Ворошиловскому людей с узелками, чемоданчиками: ведут в Змиевскую балку. Вот он же смотрит, как из окон дома-гиганта выбрасывают распоротые подушки в поисках бриллиантов новые жильцы, спешно занявшие апартаменты бывших, выселенных немцами, хозяев. Вот кричит на немца, толкнувшего его бабушку, и получает пинка…
А вот ещё ЛГ, мальчик, таскает из разрушенной конторки на Ворошиловском тома Брокгауза-Ефрона, по одной книге в день. Больше не получалось. Тяжёлые. Да и спешить некуда: никому это больше не нужно, разве что на растопку и подтирку. Зима, ему холодно, а он таскает. Кстати, вот они, на полке, посмотрите, Серёжа, возьмите в руки, теперь в полном комплекте, дособирал уже после войны, что-то из Москвы вез, что-то друзья помогли найти, принесли, прислали…
А знаете, в каком доме Мандельштам жил в Ростове? А знаете? – свою знаменитую шубу он в Ростове и купил. На центральном рынке. А знаете, для каких чиновников был построен после войны этот громадный дом, что на углу?. А знаете, чей памятник стоял на оставшемся до сих пор постаменте во дворе дома такого-то?. А знаете, как выглядели немцы, когда в сорок первом въехали в Ростов? На кого они были похожи? Я сам стоял на балконе и смотрел на них… А знаете, как пытали людей в ростовском НКВД? Знаете, что такое «железный ящик»? А знаете, ростовчанка Лола Чивелегова, одноклассница вашей мамы, мы ещё вместе в университете учились, так вот: она родственница Дживелегова, да-да, того самого… (Я прибежал домой, проверил – действительно, Алексей Карпович Дживелегов родился в Ростове-на-Дону). А знаете, кто составлял статьи по химии для Брокгауза-Ефрона? Менделеев, между прочим…
И было такого ещё много.
О себе вдруг сказал: «Не знаю, как это вышло, но мне удалось оставаться мальчишкой лет до шестидесяти». Я: «Представляю, как это могло раздражать близких». В ответ он промолчал. Вслух не согласился, но и спорить не стал.
А еще однажды признался: «Вы знаете, я застрял в двадцатом веке. Мне там хорошо. Много лучше, чем в двадцать первом. Так что не нужен мне ваш сотовый телефон. И без компьютера обойдусь. Мне все несут свои пишущие машинки. Смотрите, сколько их у меня уже».
ЛГ И КНИГИ
Книги в жизни ЛГ занимали особое место и положение. Книгами он жил и дышал. Читал до конца своих дней, и днём, и ночью (очков не носил и вообще не имел, чем, кажется, тайно гордился), постоянно интересовался новыми авторами и изданиями. Библиотека его была не просто обширной или полной – она была огромной. И были там роскошные, редкие издания. Но было и вышедшее только что. Всегда, отдельно, стояла стопка того, от чего следовало избавиться.
Для ЛГ важно было всё время иметь под рукой новые книги, отсюда его постоянное желание обходить книжные магазины и сидеть в них часами (именно сидеть: его знали и, увидев, давали скамеечку), копаться в развалах. Он, в принципе, не удивлялся обесцениванию книг, резко пришедшему на смену книжному голоду, – такое в его жизни и в нашей стране уже бывало, но однажды воскликнул: «Представляете? – книги сейчас на килограммы продают!» При этом ЛГ – я процесс этот наблюдал с любопытством – относился к своему собранию книг не как к фонду, а как к живому организму: его библиотека должна была жить и изменяться. Он её постоянно пересматривал, что-то переставлял, что-то обновлял.
Что поразило меня, человека эпохи застоя и всеобщего культурно-книжного дефицита – и поразило в самом начале нашего с ним знакомства… В первый же день, когда я пришёл по приглашению ЛГ к нему домой, он сидел за столом с роскошным старым (явно XIX века) изданием Библии. Тут же сообщил, что его знакомый перевёл стихами Ветхий Завет, выслал ему – вот она, эта книжка, – и теперь сидит, мол, сравнивает. Чуть придя в себя от такого книжного богатства, я застыл на стуле, не смея подойти к полкам, обвожу глазами, читаю с корешков. Он следит за моим взглядом. Доволен. Говорит о чём-то постороннем, а сам следит. Потом, будто невзначай, замечает: «А это издание такого-то года. Подойдите, достаньте, возьмите в руки. Не стесняйтесь». И вот в третий-четвёртый свой визит я не выдерживаю и спрашиваю: «ЛГ, а вы книги домой почитать не даёте? Я читатель аккуратный, можете быть спокойны». Он: «А я и не беспокоюсь. Берите что хотите». Вот это-то и было поразительно. Я, неоднократно пострадавший от друзей, знакомцев, студентов, которые часть моей библиотеки беззастенчиво растащили, никак не мог поначалу уразуметь такого отношения ЛГ к своим книжным редкостям. Спрашивал: «ЛГ, сколько же книг вам не вернули?» «Сотни. Всё равно даю. И всем». Иногда спохватывался, звонил мне: «Не могу найти такое-то издание, третий день ищу и не могу найти… Я его не вам случайно дал?» После очередного подобного случая я ему советую: «ЛГ, а почему бы вам не записывать? Заведите тетрадку, тогда ничего не потеряется». «Да не буду я этого делать». Кажется, это было вопросом принципа. Книгами он людей проверял, через книги общался с ними, отношения выстраивал. Или обрывал.
Прихожу однажды к нему, замечаю на столе небольшую стопку книг, спрашиваю: «ЛГ, откуда это у вас?» «Купил сегодня». «Зачем вот это, например? У вас же есть отличное издание». «Ну, не уходить же из магазина с пустыми руками. Посмотрю, а там подарю кому-нибудь. Вам не нужно?»
Во время последней болезни ЛГ читал мало, но всё же читал. Я ему: «ЛГ, вышел новый сборник статей о Бродском». «Вы себе будете брать? Купите и мне». «А вы читать будете? Там научные очерки. Да и стоит дороговато. И неизвестно, хороший сборник или нет…» «Причём здесь дороговато? Купите, я вам говорю. Деньги у меня найдутся». Денег было не очень много, и сборник этот, скорее всего, прочитан позднее уже не был, разве только просмотрен. Дело было не в этом. Просто – и я понимал, видел это ясно – покупка и появление в доме книги означали для него продолжение жизни. Не больше не меньше.
ЛГ И ПОЭЗИЯ
Ни одна наша встреча не обходилась без долгого и интереснейшего (для меня, во всяком случае), неизменно удивлявшего меня разговора о поэзии, прежде всего русской, прежде всего современной или, в общем, XX века, но, бывало, и классической, совсем редко – переводной. Чтобы уже не возвращаться к этому: зарубежной поэзией ЛГ интересовался мало, хотя имена не просто знал, а знал отлично, помнил переводчиков и пере-переводчиков. В его библиотеке было несколько полок переводных поэтических сборников, но со мной он их не обсуждал и, скорее всего, не перечитывал. Думаю, что полки эти сложились в связи с его собственными переводными опытами – и размышлениями по этому поводу. Были у него и книжки по теории художественного и поэтического перевода, которые он по одной дарил мне, приговаривая: «Вам нужнее».
Русскую поэзию знал блестяще, мог много цитировать, хотя постоянно сетовал на память, говоря, что вот раньше, мол, читал наизусть часами и без остановки. Я ему верил безоговорочно, поскольку и то, что удерживалось в его памяти на восьмом десятке, более чем впечатляло.
Стихи декламировал по-особому. В общем, ничего сверхъестественного в таком чтении не было, а просто, переходя к стихам, менял регистр, что ли: другая среда, другой код…
Прекрасно знал особые, малоизвестные обстоятельства жизни русских поэтов (и многих прозаиков – Бунина, других эмигрантов), иногда рассказывал такие детали, о которых я и слыхом не слыхивал. Когда источник был не слишком надёжен (в перестройку и потом напечатано было много всякого-разного), всегда оговаривал это, сомневался.
Кто из поэтов нравился особо? На этот вопрос ответить довольно легко, просто вспомнив портреты, висящие в его большой комнате: Ахматова, Мандельштам, Тарковский, Бродский. Незадолго до ухода попросил меня разыскать фотографию Чухонцева, обрамить, закрепить на стене вместе с другими. Смотрел на неё, радовался. А ещё попросил так же сделать портрет Камю. Очень тепло относился к Камю (ведь и переводил). Не упускал случая вставить в «тематический разговор»: «Не то что этот Сартр. Никакого сравнения».
Солженицын тоже висел, но в другой, маленькой комнатке, где стояла кровать. Кстати о Солженицыне. Как-то ЛГ сказал мне: «А знаете, откуда у меня эта моя борода (имелась в виду его знаменитая “шкиперская” бородка)? В своё время мы все переняли её у него. И с гордостью носили такие же». «Мы все» – это, по моему разумению, он и Виталий Сёмин.
Кстати, портреты на стенах тоже были необычные: совсем не те, привычные, известные, из учебников, – а редкие, уникальные.
Пушкина боготворил, очень хотел поставить на полку бюст или небольшую статуэтку поскромнее, но «поприличнее», но мы с ним ничего так и не нашли. Интересно, что, кроме Пушкина, из первой половины XIX века, из пушкинского круга, никого особо не выделял и, в общем, никем не зачитывался. Как-то я ему сказал: «Приду сейчас домой, открою Петра Андреича Вяземского, понаслаждаюсь…» Он: «Понаслаждайтесь лучше Пушкиным». В общем, в русской поэзии после Пушкина по масштабу для него сразу шёл Тютчев. Минуя, между прочим, и Лермонтова, и дальше –А. К. Толстого, Фета, других.
Относился к творчеству великих без малейшего пиетета, очень критически, подчас с иронией по поводу той иной строки или стихотворения. Или обстоятельств их написания.
С подозрением говорил о тех поэтах, кто регулярно датировал стихи (Блок, Цветаева), кто писал по несколько вещей в день (опять-таки: Блок, Цветаева).
Мог высказать шокирующе резкое мнение в отношении того или иного признанного имени, принимая, между прочим, во внимание обстоятельства биографии. Так, даже не захотел говорить со мной о творчестве Городецкого. При этом сочувственно высказался о поэзии Клычкова, несколько раз повторив: «А как над ним издевались в НКВД!»
С удовольствием (как мне казалось) рассуждал о «слабых поэтах» Маяковском и Есенине. Обиделся на Карабчиевского за то, что тот в своей знаменитой книге о Маяковском сблизил Бродского с «лучшим и талантливейшим». Несколько раз спрашивал меня: «Это что же он (Карабчиевский) имел в виду? Что он хотел этим сказать?»
Не принимал в русской поэзии хлебниковскую линию – ни в каком её виде. Больше месяца лежал на его столе сборник Сапгира («к чему бы это? – думал я. – Перечитывает, что ли?»). А потом, в очередной мой визит к нему, ЛГ протянул мне книжку, решительно сказав: «Забирайте, раз он вам нравится» – и, как мне показалось, обиженно отвернулся, закурил…
Мандельштама боготворил. Говорил о нём буквально со слезами на глазах. Сказал, что ненавидит свой день рождения, потому что дата эта совпадает с датой смерти Мандельштама – с десятилетней разницей. Я ему: «ЛГ, это точно не известно». Он: «Известно. День в день». Я понял, что так это в действительности или не так – но ему важно, чтобы было так. Это их связывало.
Признавался с горечью: «Можете себе представить? – я “Камень” не сразу понял. Всё дошло, как будто открылось, только после его воронежских стихов». Потом (о Мандельштаме говорили много): «А проза! Какая проза! Когда его проза мне в руки попала, я вообще с этой книжкой не расставался ни днем, ни ночью».
О Пастернаке: «Я его когда-то очень любил. А потом разлюбил». После чтения быковской книги о Пастернаке: «Не понравилась. Ликбез какой-то. Для детей».
Перед выходом книжки Лосева о Бродском: «Я так жду, так жду эту биографию. Вот сегодня снилось: захожу в книжный, а на полке – ЖЗЛ, Лосев о Бродском. И я покупаю и так радуюсь!» Впечатление от прочитанной наконец лосевской книги, просветлённо-взволнованно, по телефону (т.е. из разряда «срочно»): «У этой книги есть только один недостаток, и, знаете, серьёзный: она слишком короткая!»
Прихожу в очередные гости. ЛГ возбуждён, бегает по комнате, на меня почти не смотрит, к разговорам явно не расположен. Я ничего не понимаю. Он, резко: «Вы не знаете, почему Бродский назвал эту вещь “Речь о пролитом молоке”? Почему? Вот вы мне можете объяснить?» «ЛГ, об этом писали вот что…» – и начинаю излагать что помню. Он: «Да ерунда все это. Вы, вы что думаете?» Говорю, что думаю. Он: «Опять ерунда. Учёные. Филологи».
Но ЛГ регулярно читал филологические штудии, кое-что и кое-кого ставил довольно высоко – М.Л. Гаспарова, например. И однажды я задал ему вопрос: «А как вы всё-таки думаете, можно при помощи филологического, чисто научного анализа наверняка сказать, хорошие стихи или нет, есть у них шанс стать со временем классикой или завтра-послезавтра забудутся?» Он отреагировал тут же: «Мне есть что об этом сказать. Потом, ладно? Не сейчас». Потом не случилось. Не знаю, возможно, потому, что и он, и я понимали: каждый всё равно будет заниматься своим делом: он – писать, я – читать и разбирать «при помощи науки».
Прихожу в другой раз. ЛГ сияет, молча, не садясь за стол, показывает мне в книге Бродского «То не муза воды набирает в рот…», медленно и торжественно говорит: «Какие стихи!» Я заражаюсь от него, начинаю рассказывать все, что знаю об этом стихотворении, потом об автопереводе на английский, о своём понимании кое-каких мест, всего текста, композиции, об обстоятельствах написания, своих догадках и т.д. Ему всё интересно, страшно интересно (так бывает не всегда, когда ЛГ слышит об интерпретации, да ещё если эта интерпретация не совпадает с его собственной, уже сложившейся), он в прекрасном расположении духа, я ухожу, он встречей доволен. При расставании: «Когда придёте снова?» «Вот это да!» – думаю я, совершенно ошарашенный и счастливый.
Иногда – нет, часто – проверяет, тестирует на знание имен и стихов. Внезапно: «А у Рыжего об этом по-другому и, между прочим, гораздо лучше», – и внимательно смотрит на меня, онемевшего. Вскакивает, подходит к полке, вынимает из плотного ряда том Бориса Рыжего, протягивает со словами: «Почитайте-почитайте, не пожалеете. Принесёте, когда захотите. Спешить не надо. А потом ещё возьмете Дениса Новикова. “Караоке”. Но это потом. Сначала Рыжего».
В другой раз, сразу после того, как я переступил порог, категорично и строго: «Знаете, если вы тут утверждаете, что любите поэзию, то должны иметь в доме книги Русакова. Кстати, сейчас как раз продаётся одна. Поспешите».
По поводу Льва Лосева, мне, уже уходящему от него вниз по лестничному маршу, громко: «После смерти Бродского – это лучший русский поэт!» Я ему при следующей встрече: «ЛГ, но он такой… умный, что ли. Он учёный. Так много знает… И тащит всё в стихи…» «Разве это плохо?» «Для поэзии плохо. Для науки хорошо». «Не согласен!» При очередной встрече: «Да, вот что я все хотел вам посоветовать. Вы Лосева читайте медленно. По одному стихотворению в день. Больше не надо. Это ваша ошибка – читать Лосева от корки до корки. А надо медленно. Тогда понравится».
По поводу названия нового сборника Цветкова: «Что он хотел этим сказать – “Шекспир отдыхает”, а?» «ЛГ, тут много смыслов» и начинаю «высвечивать смыслы». Он перебивает: «А что он этим хотел сказать – “Шекспир отдыхает”?» Говорил о нём: «Не всё понимаю у него, но покупать буду все, что увижу. Купил бы один большой сборник. Почему не выпускают? И почему он так стал писать? Ведь писал по-другому…» «Ему уже по-старому, понятно и ясно, писать неинтересно». «Да, да, именно неинтересно. Надо уметь изменяться, пока живёшь. Я вот не умею…»
Из живущих ценил Гандлевского, естественно – Чухонцева.
О Вознесенском, возмущённо: «Как долго он меня дурачил! И не только меня. Вас ведь тоже? Сколько хороших людей ему подражали!» И вдруг, неожиданно, после известия об уходе Вознесенского: «Нет, всё-таки хороший человек был, достойно прожил. Никого не подставил, нигде не нагадил. Мог, а не нагадил. Как другие».
Ревностно следил за новейшей русской поэзией. Строго-настрого сказал мне: «Каждый месяц нужно читать “Новый мир”, “Звезду”, “Знамя”. Сделайте это привычкой. Можно ещё “Дружбу народов”, хотя…» Когда он уже не выходил из дома из-за болезни, я носил ему эти журналы из Публичной библиотеки.
Теперь – коротко – о ЛГ и его отношении к «своему». Фразу «стихов я больше не пишу и писать не буду» я слышал от ЛГ много раз. Ни малейшего кокетства в этом не было, кокетства ЛГ был лишён в любом виде и не проявлял ни в шутку, ни всерьёз. А говорил он это совершенно серьёзно, убеждённо, как о факте непреложном, но потом так же серьёзно писал и публиковал новые стихи.
Однажды, после очередного признания («стихов больше не пишу» и т.д.), спрашиваю: «ЛГ, почему вы так говорите?» Он: «А вам что, так сильно хочется меня в графоманы записать? Ну, так знайте: я и есть графоман. Это страшная болезнь. И быть им больше не хочу!» В другой раз, после длительного чтения Бродского, он: «Ну, как после этого можно писать стихи?!» «ЛГ, вы о себе? Бродский гений, но это не отменяет ни одной вашей строки». Он: «Отменяет! Отменяет!»
Всю жизнь был вынужден читать чужие стихи, которые ему то совали под дверь, то в почтовый ящик, то приносили лично, то передавали через знакомых – естественно, «на суд». Но к графомании относился без снисхождения и пощады. Признался с удовольствием и гордостью: «А знаете, я с возрастом научился графоманам правду говорить о них самих и об их стихах. Так лучше. Для них же и лучше».
Очень хорошо помню, как я пришёл к нему в гости и получил в подарок свежий сборник «На посошок», напечатанный в Таганроге, с уже готовой авторской надписью: «Дорогому Сергею Николаеву, собрату по стихолюбию, – эту, увы, далеко не образцовую книжицу – сердечно – Л. Григорьян. 14.04.2005». Я удивился, обрадовался (постарался показать радость сдержанно, но определённо), поблагодарил и шагнул за стол, чтобы, как всегда, вволю поболтать в уютной обстановке. Не удалось: хозяин стал меня как-то быстренько выталкивать, приговаривая: «Простите, сегодня как-то не расположен… Плохо себя чувствую. Отвратительно спал. Когда придёте в другой раз? Позвоните непременно».
Прихожу через неделю. Он спрашивает, глядя в сторону: «Ну как? Почему не звонили?» Я быстро соображаю и начинаю с порога: «Отличный сборник. Что это вы написали на книжке, что она не образцовая? Книжка как раз получилась чудесная. Новые стихи не хуже прежних. Конкурируют. Всё по-григорьяновски сильно, мускулисто, упруго. ЛГ, а вы почему меня об этом спрашиваете? Вы разве без меня этого не знаете?» «Ну, ладно, ладно, знаю-не знаю. Не знаю. Пошли, проходите. Да садитесь же…». Разумеется, больше о его стихах мы не говорили, но в течение всего моего визита он сиял, а я всё недоумевал. «Да неужели ему нужна похвала? – размышлял я. – И чья? – Моя!.. Да он что, действительно, не может взглянуть со стороны, сравнить своё и чужое? Поразительно!»
Теперь стоит рассказать об отношении ЛГ к языку, к словам, из которых он строил свои стихи. Будучи выпускником языкового факультета, преподавателем языка, литератором, он, естественно, всегда прислушивался к речи в окружающем его мире и внутри себя. При этом когда я как-то спросил его, почему у него так немного вещей написаны александрийским стихом, он тут же ответил, что совершенно не знает стиховедческой терминологии, да и вообще теории стихосложения. Даже сформулировал так: «Я в этом деле человек безграмотный». При этом тут же процитировал знаменитый «александриец» Пушкина.
Давно, ещё до знакомства с ЛГ, я обратил внимание на то, что во многих его стихотворениях используется то, что я называю «редкой лексикой»: устаревшие слова, варваризмы, специальная терминология. И ему это явно нравится. Пожалуй, это можно расценивать как один из приёмов в поэтике Григорьяна. Конечно, однажды не удержался и спросил – после его прочтения авторской эпиграммы: «ЛГ, за что вы так любите редкие слова и часто их вводите в стихи?» Он: «Да нет у меня никаких редких слов. Например?» «Ну, например, к чему вам эта возвышенно-мутная “сигуранца”, когда можно было нашу контору обозначить просто, ясно, без затей?» «Так… Никаких редких слов я у себя не вижу!» Правда, много позже, когда обдумывал какую-то строку, иногда спрашивал у меня: «А вы знаете, что значит…» – и изрекал опять-таки редкое слово или выражение. Выходит, проверял на мне степень редкости.
Как-то в разговоре об одном общем знакомом вдруг спросил: «Но он же мегаломан, да?» Предполагалось, что я должен знать, не имею права не знать, что такое «мегаломан». К счастью, я знал. И радостно ответил: «Да-а! Ещё какой!»
Теперь в двух словах о мате. Вспоминаю, что вскоре после нашего знакомства ЛГ неожиданно, прямо с порога, вдруг начал говорить со мной, ловко вставляя в речь ненормативную лексику. При этом внимательно следил за реакцией. Сели за стол. Посмотрел на меня, выдержал паузу, спросил: «Как к мату относитесь? Не боитесь?» То есть меня тестировали «на вшивость» при помощи ненормативного лексического пласта. Но после того, как ЛГ тут же услышал пару-тройку доказательств из моих уст, он подобрел и успокоился. И, кстати, впоследствии мат употреблял редко и только «по делу». Скорее, для называния вещей своими именами, а не в качестве эмоционального компонента речи, не как междометия. А в стихах его я русского мата не помню вовсе. Мат он эвфемизировал, и довольно удачно.
Кажется, следующий сюжетец неплохо характеризует отношение ЛГ к слову в целом и слову в поэзии в частности. Сидели как-то, говорили долго и интересно, о чём – не помню. Расстались, я пошёл вниз по лестничному маршу, как вдруг, дойдя до второго этажа, слышу сверху крик ЛГ (сейчас иногда вообще кажется, что самые важные «послебеседные» вопросы ЛГ задавал мне именно на лестнице. Или когда я уже приходил домой – по телефону): «А что, граффити так и произносится? С таким вот ударением?» Я подтвердил. А позже подумал: я употребил слово в нашем разговоре, а он всё это время о нем размышлял. Не о самом слове – слово он знал, а об ударении. Скорее всего, раздумывал, как бы получше пристроить его в стихи. Или подбирал приличную рифму.
Ещё один случай, кажется, аналогичный рассказанному. Где-то за год до защиты докторской вышла моя монография о русской поэзии. Я, естественно, подарил экземпляр ЛГ. Через неделю он мне объявляет: «Хорошее исследование. Наверное. Я в этом не разбираюсь и ничего не понимаю». И тут звучит главный, заготовленный вопрос: «А вот у вас написано: сайт. А что это – сайт?» Я объясняю, потом добавляю: «Но это очень известное слово, уже и не новое». «А для меня новое». Кажется, и здесь он подумывал о том, как и куда бы этот «сайт» получше пристроить.
И В ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Перечитал и понял: ЛГ не таким был. У меня он какой-то нетерпимый, категоричный. В чём-то – да, был нетерпим и категоричен, скорее – несгибаем, но в главном – нет. Или не со мной.
Не могу не вспомнить ещё один эпизод – с косвенным участием в нем ЛГ. Как известно, жил ЛГ в доме возле пожарки (сейчас – станция МЧС). Причём и я жил тогда на Горького, в доме 247, и тоже возле пожарки, а он на той же улице, но в доме 147. Так вот, проживая на улице Горького, он был намертво связан с трамваями. Трамваями он пользовался как транспортом, в трамваях я несколько раз с ним встречался, трамваи ходили у него под окнами или всё не шли, когда он их ждал на остановке. Трамваи проникни и в его стихи. Итак, еду я как-то осенью по Горького в трамвае, вижу в окне идущего домой ЛГ. Рядом сидит усталая тётя с ребенком, показывает малышу на ЛГ и говорит: «Вон, видишь, ростовский поэт Григорьян. Видишь?» И вот сейчас я иногда думаю: на кого сегодня в Ростове посмотрят и скажут своему ребенку, мальчику или девочке: «Вон, видишь, идёт ростовский поэт»?
И последнее. Как-то мы с ЛГ заговорили о его доме. Вспомнили детали,
которые он вставил в рассказ «Соседи». Потом он начал говорить о Полиене Яковлеве, некогда жившем здесь детском писателе.
Слов «мемориальная доска» ни он, ни я, кажется, тогда не произнесли, но в
какую-то секунду оба вдруг замолчали. Как мне представилось, подумали об одном
и том же. И – всё правильно – сегодня на доме ЛГ я вижу две мемориальные доски,
одну с его именем: «В этом доме с 1934 по 2010… российский поэт…» Стою и смотрю
снизу на балкон. Но войти в его квартиру уже не могу. Хотя говорю с ним.
Спрашиваю. Спорю. Получаю ответы. Очень определённые и точные. И никакого
пафоса. Никаких слёз.