в переводе Григория Кружкова
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 3, 2015
Кружков
Григорий Михайлович — поэт, переводчик,
эссеист, исследователь англо-русских литературных связей. Родился в 1945 г. в Москве.
Закончил физический факультет Томского университета и аспирантуру Института физики
высоких энергий (Протвино). В 1971 г. издательством «Художественная литература»
опубликованы его первые переводы из Теофиля Готье и Эдгара По. В 1992–1994 гг.
редактор поэзии журнала «Огонек». Член СП Москвы и ПЕН-клуба.
В 2000cг. защитил диссертацию в Колумбийском университете
(Нью-Йорк) на тему «Communio poetarum:
W. B. Yeats and Russian Neoromanticism» и получил
степень доктора философии (PhD) по русской литературе.
С 2001 года преподает в РГГУ, профессор Института Филологии и Истории. Автор семи
книг стихов, в том числе «На берегах реки Увы» (2002),
«Гостья» (2004), «Новые стихи» (2008), «Двойная флейта: избранные и новые стихи»
(2012) и многих книг для детей.
От переводчика
Публикация поэмы Уоллеса Стивенса с трудно переводимым названием «The Comedian as the Letter C» (1923), безусловно, нуждается
в объяснительной преамбуле. Это последнее по времени написания произведение из сборника
Стивенса «Harmonium», вышедшего в том же 1923 году. Название поэмы трудно
переводимо, потому что и по-английски смысл его тёмен и неясен. Большинство попыток
объяснения, встречающихся в литературе о Стивенсе, поражают
своей нелепостью и неправдоподобием. Наиболее приемлемой догадкой является параллель
(и в то же время оппозиция) английской буквы С и слова
the Sea, то есть
буквы С (си) и моря, которое по-английски произносится так же. То есть, здесь заявлена
оппозиция человека и моря, одна из важнейших тем Стивенса.
Море есть то, над чем заносчивый человеческий ум не может властвовать, то, что превосходит
любые его фантазии и замыслы, ежеминутно и ежесекундно его
унижая, возвращая на место вознесшееся человеческое Я. Комический герой, претендующий
своим инициалом на равенство с морем – вот каков, в этой интерпретации, смысл поэмы
и его названия.
Некоторые критики подчеркивают, что неправильно
смешивать героя поэмы Криспина со Стивенсом
и путь Криспина – с настоящей судьбой Стивенса. Мне же кажется, что поэма Стивенса
открыто лирична и, в целом, автобиографична
(при всём несовпадении деталей). Конечно, это особый лиризм, полный самоиронии;
конечно, это не сама судьба Стивенса, а его судьба с возможными
будущими вариантами и вариациями.
Что же было делать переводчику с такой
вещью? Что делать, прежде всего, с её названием? Я решил поневоле отступить от буквальности
и перевести название, исходя из содержания и из наиболее
убедительного для меня объяснения главного конфликта поэмы. Получилось – «Плавание
комедианта».
Итак, на мой взгляд, главным сквозным мотивом
поэмы является ограниченность человеческих возможностей, его ума и воли перед теми
стихийными силами, которые правят его судьбою и загадывают свои загадки. Поэт может
лишь подражать этим высшим силам, переадресовывая намёки и загадки – читателям,
то есть, нам. Позволю себе в качестве своеобразного эпиграфа к поэме Стивенса привести здесь его же собственное стихотворение (входящее
в тот же сборник «Harmonium»).
Г. Кружков
Женевский доктор
Женевский доктор встал лицом к волнам
И, взор вперяя в Тихий океан,
Цилиндр прихлопнул, затянул платок.
Кузнечик мыслящий, он в первый раз
Встречал такой разгул, такой напор –
Куда там твой Расин и Боссюэ!
Нет, он не струсил. Повелитель тайн
И бездн, он трепета не испытал
Пред этим явным бешенством стихий.
И всё-таки его пытливый дух
Был сбит с резьбы упорством и числом
Косноязычных варварских валов.
Столпы и купола его ума,
Внезапно треснув, рухнули в потоп.
Профессор высморкнулся и вздохнул.
The Comedian as the Letter C
ПЛАВАНИЕ КОМЕДИАНТА
(Из записок Криспина)
I. Мир без воображения
Отметим: человек есть ум земли,
Её начальствующий дух. Тем самым
Сократ улиток, капельмейстер груш,
Трибун и вождь. Но спросим: этот царь
Природы, полноумный педагог,
Владычит ли над морем? Сам Криспин,
Вглядевшись в волны, усомнился в том.
Привыкши к кринолинам и желе,
К пластам равнин с изюмом деревень,
К салатным грядкам, мятым простыням
Цирюльника, его пытливый глаз
С сомненьем созерцал на месте тыкв
Дельфинов, ковырявшихся в волнах,
Подобных кучерявой бороде,
Которой просто так не расчесать.
Такой пересолённый пирожок
Достался земнородному, увы,
Державшемуся в стороне от волн,
Глубин и вакханалии ветров.
Замаран оказался самый миф,
Криспина персональный миф. Герой
И ловкий плут, лютнист домашних блох,
Раздутые штаны, китайский плащ
И венский шарф, сей вещий бормотун
И вдумчивый ботаник, лексикограф
Зелёных бессловесных новичков –
Вдруг ощутил себя бродягой моря,
Вперяющим свой взгляд в туманну даль.
Как, из каких слогов составить слово,
Чтоб отразить усердье и напор
Волн, бьющихся в заклепки корабля?
Криспина поражало их число,
Однообразный шум сводил с ума,
Шлепок и вздох, и вновь шлепок и вздох, –
В неодолимом сотрясенье мозга,
В полифонии плещущих стихий.
Мог ли Криспин их ропот заглушить,
Прервать болтливость старческую моря,
Унять Тритона, прячущего хвост
В колышущемся тюле? Этот шум
Днём к солнцу о сочувствии взывал,
А ночью жаловался сонму звёзд
И полз униженно вслед за луной
Её дорогой. Мало что осталось
От нашего Тритона, лишь знакомый
Излом локтя или знакомый жест,
Мерещившийся в волнах, да порой
Летящий ветер доносил до слуха
Звук его горна – дальний, сиплый звук,
Призыв к забвенью иль воспоминанью.
Криспин в нём растворился и исчез.
Холопа сдуло ветром. Их маршрут:
Бордо и Юкатан, потом Гавана –
И Каролина как конечный пункт
Их плаванья – лежал пред ним. Криспин
Стал мелкой буковкой внизу страницы.
В волнах обрёл он нового себя.
Душа, как инеем, покрылась солью,
И грусть растаяла, как тает иней
Весной, как тает старая душа,
От прежней не оставив ни следа,
Помимо голой и суровой воли
В суровом голом мире, где светило –
Уже не то ласкающее солнце,
Что освещало зонтики и шляпки,
А яростная, наглая труба,
Кричащая с небес. Так стал Криспин
Интроспективным пилигримом волн.
То было подлинное ding in sich,
Что вкруг него простёрлось, вещь в себе;
Звучащее, – но той свирепой речью,
Нисколько не похожей на его,
Что изрыгала бездны глубина;
И зримое, – но ни одной чертой
Не походившее (за исключеньем
Тритона, коим можно пренебречь)
На отражения собственного «я»,
К которым он привык. Разрыв был полным.
С последней романтической мечтой
Расстался бедный самолюбец. Море
Не только разделяет острова,
Но и кладёт границы пониманью.
Криспин глядел, как заново рождён.
Он улизнуть не мог воображеньем
В поэму о плодах или цветах –
От этого сурового, глухого,
Начальственного голоса стихий.
Ток жизни вник в укрытье затхлых мыслей.
К чему такой огромный балдахин,
Измятое ветрами покрывало?
Не дан ли этот хаос туч и дум
Затем, чтобы в раздёрганном на части
Лукавом мире утвердить – одно?
II По поводу гроз на Юкатане
На Юкатане сонетисты майя,
Певцы Карибского амфитеатра
Оранжевый тукан и кардинал,
На ястребов и соколов не глядя,
Безумствовали что твой соловей,
Танагры между пальмовых ветвей
Их щебетом поддерживали звонким.
Увы, Криспин был слишком одинок,
Чтобы эту помощь пошлую принять.
Он возмужал в бродилище морей,
Упорствуя наперекор волнам,
Впитал в себя их отблеск роковой,
Зловещий отсвет гибельных небес
И вещее пучины колыханье…
Итак, он углубился в пестрый мрак.
Как возросли владения его,
Инспектора сверчков и мотыльков!
Он, прежде наблюдавший, как с тоской
Ступает осень по пустому парку,
Писавший ежегодно по куплету
В честь наступленья барышни весны, –
Внезапно оказавшись в царстве змей,
Почувствовал, как это приключенье
Разбередило, пробудило в нем
Томление. Свободный гражданин,
Он ощутил, как в нём гремят желанья,
Подобно ядрам в скорлупе ореха.
Он склоняли дух его к величью,
А не к оцепененью, как порой
Та музыка, которую мы слышим
Меж сном и явью. Жар его остыл
И лихорадка стихла, как бывало,
Когда им нацарапанные басни,
Плоды эстетики шальной и дикой,
Неперевариваемой ханжами,
Становятся на все четыре лапы
И обретают статус образца.
Криспин предвидел славный променад,
Иль, скажем больше, новую судьбу,
В которой перевиты мощь и боль
С невиданною прежде пустотой, –
Дающей смысл свирепым листьям пальм,
Шагам пантер и мертвенным цветам
Больших агав, обрызганных луной.
Стихи и колдовство явились рядом,
Два мирно собеседующих духа
В мерцанье атлантических валов,
Чтоб Музу вопрошать и отвечать.
Они явились из такой земли,
Из мешанины веток и сучков,
Переплетённых лентами лиан
И змей, из золотистых тайников,
Где душных джунглей аромат царит,
Где в красных хохолках цветов и птиц,
В зелёных, жёлтых, голубых цветах
Смешались клювы, лепестки, хвосты,
Где дышит праздничная толчея
И брызжет соком слишком спелых тел,
Приплода буйной матушки земли.
На том довольно. Пылкий эмигрант
Обрёл восторг в трещаньи попугаев.
И ладно. Любознательный чудак
Шёл улицей, ведущею от бухты,
Мимо фасада церкви и cabildo,
Совета местного, как вдруг раздался
Какой-то грохот с запада, как будто
Ударил барабан, и потемнело
Буквально на глазах; по белым стенам
Стремительные пробежали тени;
И вместе с грохотом раздался горн
Несущегося ветра, с громким визгом
Обрушившегося на городок,
И молнии взметнулись вслед за ним,
Как будто дирижёр взмахнул руками.
Криспин дал дёру. Наблюдатель жизни,
По совести, имел на это право.
Он преклонил колени в белой церкви
С другими рядом, и в его сознанье
Мелькнула ослепительная мысль –
В ту самую минуту. Эта буря
Была одним из многих манифестов,
Которые он проглядел, – похлеще,
Чем вывески, скрипящие от ветра
Холодной ночью, или летний дождь,
Стучащий в раму. Это был момент
Могущества, стихийного разгула,
Такой Гефеста гром по наковальне,
Что зависть ощутил строитель фраз.
Пока ещё по крышам лил поток,
Криспин почувствовал дыханье Альп.
Ум его был свободен, восхищён
И чувствовал в себе высокий дух,
Которого в нем не было, пока
Он не уплыл от тех сварливых стен
И косных толп. На запад от него
Лежали горы, балюстрады гор,
В которых гром, ударив, угасал,
В мир посылая великанью дрожь,
Чтобы Криспин внимал и подражал.
III Приближаясь к Каролине
Трактат о лунном свете до сих пор
Не сочинён, но кто его начнёт,
Пускай оставит место для Криспина –
Сухого прутика в костре луны,
Бродяги, что в сумятице пути,
В сумбуре странствия не забывал
Того сомнамбулического сна,
Когда из странных и угрюмых строф
Вдруг строится задумчивая песнь.
Оставьте место для того огня,
Который у Криспина в голове
Горел, пылал над континентом сна.
Америка всегда в его мозгу
Была холодной северной страной,
Окрестностью полярных голых скал,
Где катит волны медленный прилив,
На камни мутной пеною плюя
В туманном свете стынущей луны.
Весна являлась там в метелках мокрых
Полурастаявшего льда, а лето
Не успевало толком и созреть
Пред скорым возвращеньем холодов,
Лишь розовые льдинки на ветвях
Напоминали о цветущем мирте.
И только иней пальмы рисовал,
Когда мороз вечерний, расходясь,
Как рамы, сковывал меридианы.
Как много он в зародыше сгубил
Стихов, что не дотягивали до
Той прямизны, которой он желал,
Как много масок он морских отверг;
Как много звуков тщательное ухо
Не допустило внутрь, как много мыслей,
Подобных тем нефритовым фигуркам,
Что утешают девушек в разлуке,
Отправил он в изгнанье! Может быть,
Полярная луна и впрямь была
Той связью, тем блаженным единеньем
С другими, о котором он мечтал,
Чего желал всего превыше. Эта
Уклончивая, слабая, шальная,
Туманная, как месяц над горой,
Бессмысленная, как хожденье в греки,
Вульгарная, как соловей над садом –
Досада, не дающая уснуть, –
Была его единственною темой;
А лунный свет был хитростью, уловкой,
Предлогом для свидания в ночи.
Он плаванье своё воспринимал
Как колебание меж двух стихий,
Луны и солнца, как прогулку в мир
Малиновых и золотых цветов
И, по свершенью колдовства, уход
И возвращенье к милостям луны,
К блаженствам, что она в себе таит.
Но пусть минувшие соблазны впредь
Оттачивают зуб на нём, – Криспин
Знал, что теперь ему нужней всего
Дикарских тропиков цветущий край,
Упрямый, колкий, щедрый и густой,
И слаженный по-своему – не так,
Как сверхцивилизованный оркестр
Без грубых инструментов. Впереди
Он видел, осторожно глядя вдаль,
Туда, куда глядел нос корабля,
Брег Каролины – изобильный рай,
Свое мечтанье с юношеских лет.
Вон он – герой без пальмовых ветвей,
Без фокусов, без королевских прав,
Пришёл и увидал – была весна,
Презренная пора для нигилиста
И скромного искателя добра.
Исчезло наваждение луны;
Весна, искусно драпируясь в тюль,
Благоухая и росой искрясь,
Была лишь дорогой марионеткой,
Ненужной для героя, что искал
Могучей наготы. Река несла
Вверх по теченью судно. Сморщив нос,
Вдыхал он запах мокрых досок, смол,
И острых ароматов из дверей
Прибрежных складов: преющей пеньки
И сгнившей мешковины; эта вонь
Легла в основу грубой и простой
Эстетики его. Он обонял
Всю эту затхлость как сенсуалист, –
Топь возле пристани, пропитку шпал,
Забор подгнивший – весь curriculum
Самоуверенного школяра.
Мозги его прочистились. Он понял,
Как часто он смотрел вокруг, не видя.
Он прозу бытия в себя вобрал,
Как истинное в искаженном мире.
Единственно возможное открытье
Средь кажимостей, подлинный исток
Стихов, – что быть должны, в конце концов,
Лишь прозой, притворившейся стихами.
IV Идея колонии
Ум человека есть его земля.
Отметим это. Стоит переплыть
Атлантику, чтоб к этому прийти.
Криспин в короткой фразе обнажил
Свой ещё смутный замысел и план
Колонии. Прощай же, лунный свет!
Прощайте, lex, rex и principium!
Exeunt omnes. Пусть сюда войдёт
Лишь проза, – превосходнее всего,
Что может кувыркающийся стих.
Для новой жизни – новый континент.
Не в том ли путешественника цель,
Какой её задумывал Криспин,
Чтобы прогнать с небес, как облака,
Своих собратьев тени и взамен
Их старого и затхлого ума
Восставить новый ум. Отсюда – эхо
Каких-то древних гимнов, прославленье
Банальностей, подвохи, испытанья
Своих философических идей
(Чем возмутительнее, тем желанней)
И практик эстетических, – когда
Флорист подмоги ждёт от баклажана,
Богатый щеголяет голым, рыцарь
Дрожит, слепой взирает в телескоп
И силу отвергают из гордыни.
Здесь и начало, и конец пути.
Здесь ток его изящных дум иссяк,
Воинственный поток его сменил.
Он набросал пролегомены. В них,
Исполненный капризов и причуд,
Он с былями пророчества смешал
И вывел заключение одно:
Любой туземец – человек дождя.
Пускай рисует он лазурь озер
И склоны в бело-розовых цветах,
В лазури этой есть туманный край
И в бело-розовых цветах стоят
Кусты кизила в зеркалах воды.
И в музыке их слышен ливня шум.
Какой фантазией индеец жив?
Какой эдемский сок, какой нектар
Какая мякоть яркого плода
В полосках золотых в нём говорит,
Является в картинах и в словах?
Отдельный может спорен быть пример,
Но принцип ясен, заключил Криспин
И обратился к следствиям, приравняв
Маримбу к лютне, эскимоса – к турку,
Магнолию – к кусту колючих роз.
На этих предпосылках он построил
Проект колонии, распространив
Его от льдов до Огненной земли, –
Размером в полушарье гордый план.
Пусть житель Джорджии, бродя меж сосен,
От сосен представительствует, пусть
Кто свой надел имеет во Флориде,
Бренчит на банджо, как ему способно –
Трям-трям, – и над фазендою его
Взлетают стаи розовых фламинго.
Пусть мрачные сеньоры, попивая
Меткаль, забыв ацтеков календарь,
Обозревают Сьерру мутным глазом.
Пускай бразильцы в маленьких кафе,
Горланя девственные песни пампы,
Мало-помалу составляют свод
Своих степных былин и мадригалов.
Таким примерно был его проект.
Криспин, при всей обширности его,
Не упускал деталей. Например,
У дыни должен быть свой ритуал,
Свершаемый в зелёных одеяньях.
И персик, в день цветения его,
Быть должен награждён особым гимном;
А после, грудой возлежа на блюде
И расточая запах неземной,
Он должен быть отпразднован как чудо
И таинство – в присутствии жрецов,
Послушников и новообращённых.
Такие романтические сны,
Прогулки в будущее, как не были
Они торжественны или горды,
Имели в основании упрёк,
Который и послал Криспина в путь.
Он не умел смириться с фальшью слов,
С убогим маскарадом полых мыслей,
С надуманными росчерками перьев,
Предписывавшими ему предел
Желаний и страстей, покрой пальто,
Расположенье пуговиц и меру
Античной соли, – словно он был слеп.
А был он очень даже не простак.
Его терпенье лопнуло. Служа
Словам, а не грамматике, он стал –
Кем? – подмастерьем случая и даже
Шутом, но не совсем простым шутом.
Есть скучная рутина в наших снах,
Что делает их только продолженьем
Дневных событий, а не вновь рождённым
Событьем – чудом в жизнь величиной.
Наш подмастерье ведал эти сны
И робко, осторожно их смотрел.
Он бы охотно их совсем прогнал;
Но кролик пусть бежит, петух кричит.
Что ж – попурри из волн и парусов
С Криспином, любознательным вором?
Нет, только правды честные листы.
V Уютный милый дом
Итак, Криспин жил, как анахорет,
В своей родной сторонке. Может быть,
Когда бы он, колючий реалист,
Собравший свой состав из ассорти
Был, есть и будет (или может быть),
Держался бы подальше от Бордо,
Гаваны, Юкатана и т. д.,
Он к плодотворной мысли бы пришёл
Колонизировать полярный край
И золотишко намывать в горах.
Но к приключеньям скоро он остыл.
Криспин жил дома и, живя, сползал –
К тому, что видит глаз, отгородясь
От мятежей, – они на ум нейдут,
Когда лазурь безоблачна. Лазурь,
Безвольем вялым заражая дух,
Как пижма в поле, глушит в нас посев
Пурпурных маков. Так, день ото дня,
Одно или другое понемногу,
Лаская, сковывало ум его;
Как собутыльники, тебя лаская,
Привязывают, так земля-хозяйка
Его привязывала. Так и шло.
Сперва, как реалист, он допускал,
Что утром можно выйти на охоту
И вдруг застыть перед созревшей сливой,
И ей залюбоваться, оставаясь
Заядлым реалистом. Ведь слова
Запутывают только и смущают,
А слива долговечней всех поэм.
(Так думал он.) Она висит спокойно,
На солнышке, – окрашена наклоном
Лучей и взглядов, словно арлекин,
Во все оттенки синего с пурпурным.
Но форма придает ей идентичность,
Во всех оттенках удостоверяя:
Се – добрый, сочный, аппетитный плод.
Криспин уверен был в бессмертьи формы
И, как грядущему, молился ей.
Изгнать ли с плачем прошлые мечты?
В какой глубокой ступке истолочь?
Возвышенные проводить ли сны
Тамтамов громом, рвущимся с земли?
Коряво завещанье подписать,
Как подобает трагику? Продлить
Свой жар творенья в жанре панихид,
Которые, как их ни распевай,
Годны лишь смерти? Возгласить аминь,
Чтоб хор вознёс его до облаков?
Построить хижину взамен колонн,
Воздвигнутых на берегу морском?
Не сняв повязки траурной с руки,
Салатной грядкой свой досуг занять?
Отставить личное и сотворить
Из собственной судьбы пример для всех?
Что значит человек среди людей?
Что значат люди в полном их числе?
Возможно ль думать долго об одном?
Возможно ль долго быть самим собой?
Так он расспрашивал себя. И вот
Враг стёганых домашних одеял
По самую макушку им укрыт.
Для реалиста сущее – закон.
Итак, его уютный домик сбит,
Кусты посажены, дуэнья привела
Его лучащуюся донну в дом,
Закрыта дверь, и шторы чуть дрожат.
Криспин, владыка комнаты своей,
Ночь выгнал за порог. Кругом легла
Такая тишина, как будто ночь
И одиночество его укрыли
В своём глубоком лоне. Лишь сверчки,
На месте маршируя, ать и два,
Стучали в маленькие тамбурины.
VI. Дочки с кудряшками
Блаженное созвучие слогов,
Содружество в распеве кантилен,
То счастье, та мучительная нежность
Сливающихся в хоре голосов –
Таков был манифест Криспина, песнь
Его души, отрада и девиз.
Ему мерещилось прикосновенье
Рук маленьких, голубоглазых крошек
Раскачиванье на его коленях –
Пророческая сладостная боль.
Возврат к общественному бытию,
Возврат, или отход, или откат –
Вовлёк его в такое чадоплодье,
Что дом Криспина стал похож на табор
И на походный храм одновременно, –
Потом на стан крикливых паланкинов
И на приют младенчиков, жующих
Подслащенную мамкой пустоту,
И наконец, на сборище невест,
Пока ещё зеленых как дичок,
Но жаждущих восторгов бытия, –
Криспина дочерей и дщерей праха.
Все эти наказания мужчин
Наш эффективный колонист хотел бы
Пресечь буквально в корне, но быстрее,
Чем сей потворствующий фаталист
Успел моргнуть, из гладкой круглоты
Проклюнуться успели, и не раз,
Ребячьи клювики. Сперва Криспин
Не мог налюбоваться на свою
Явившуюся первой мадемуазель;
Она как будто родилась монашкой:
Так розовела от смущения, так
Смотрела кротко, словно бы внимая
Чему-то тайному в себе. Вторая,
Явившаяся вскоре вслед за первой,
Была похожа на свою сестру,
Такая же, как та, золотовласка,
Она во сне вздыхала, просыпаясь
При первом звуке маминых шагов,
У третьей были волосы как лён
И с гусеничкой сходная повадка.
Четвёртая, от ярких безделушек
Сходившая с ума, была шумна,
Пухла и возмутительно румяна.
Шло время. Златовласая монашка
Достойным стала украшеньем дома
(Уже не прежней хижины). Вторая,
Шалунья славная, ещё стеснялась
Выпростать крылышки из тёмных складок
И ярко их расправить. Третья дочка
Любила буквы складывать в слова
И слушать иволгу – два явных знака
Жемчужной, зреющей в ней поэтессы.
Четвертая сестра, не без причин
Звалась в семействе «любопытный пальчик».
Четыре дочки в мире слишком сложном
Для новичка, четыре инструмента,
Четыре голоса с различным тембром,
Четыре личности, тебе знакомых,
Как шут на сцене, но при этом разных,
Четыре зеркала и отраженья,
Четыре семечка, таящих обещанья
Немыслимых цветов, четыре лампы,
Рассеивающих весёлый мрак,
Четыре почемучки и всезнайки.
Итак, Криспин соорудил доктрину
Из пораженья. Мир, подобно репе,
Перевезённой за море и вновь
Посеянной упрямым реалистом
В другую почву, обретя при этом
Свой фиолетовый начальный цвет, –
Явил свою утраченную сущность;
Вот он, невозмутимый древний ком.
Хоть ешь его, хоть подавись смешком,
Ворчи иль благодарствуй. Посчитаем
Натянутую эту параллель
Криспина ненавязчивой программой,
Осенним скромным выводком цыплят –
Иль просто резюме, чья суть сурова,
Хотя отчасти и умягчена
В согласье звуков, в их повиновенье
Его хотению, в едином хоре
Гармоний ангельских – блаженно слитых
И затопивших душу голосов.
Но если звуки западают, если
Сравненье лживо и Криспин лишь мелкий
Философ, начинающий хвастливо,
Кончающий тоскливо, если он,
К хандре привыкнув, притупил свой вкус
И незадачливый, неловкий, жалкий,
Раскрашивает выцветшую жизнь
Воспоминаньями мелькнувших радуг,
И борется с унылой суетой,
И копит на глоток из звучных капель,
Доказывая сам себе, что всё,
Что он доказывал, гроша не стоит, –
То нужно ли об этом горевать,
Когда рассказ наш близится к финалу?
Любой рассказ так можно оборвать.