Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 6, 2014
Характерной приметой гомеровского «звериного стиля» в «Илиаде» помимо обильного использования развернутых зооморфных сравнений[1] является песья инвектива — оскорбление, оперирующее словом «собака» (kuvwn) или его производными. Ссора Ахилла и Агамемнона, перебранки между богами, столкновение врагов на поле боя — во всех этих ситуациях та или иная сторона в определенный момент отождествляет противника или оппонента с собакой. В этом древние греки были далеко не оригинальны. По замечанию Чарльза Флинна, «собака»[2] является распространенным оскорблением в большинстве культур, начиная от «примитивного» племенного общества и заканчивая высокотехнологичным. Такая универсальность песьих оскорблений побуждает несколько расширить перспективу и, прежде чем перейти к рассмотрению того, как они функционируют в «Илиаде», задаться вопросом, откуда вообще зооморфная категория «собака» черпает свой инвективный потенциал.
Точкой отсчета в этих размышлениях станет статья Эдмунда Лича «Антропологические аспекты языка: животные категории и словесное оскорбление»[3]. Автор строит свою гипотезу вокруг понятия «табу», которое может быть как речевым, так и поведенческим. Он постулирует, что наше физическое и социальное окружение представляет собой исходно — в восприятии ребенка — некий континуум. На этот мир неразделенных сущностей впоследствии постепенно накладывается дискриминационная сетка, закрепленная в языковых категориях. При этом важно, чтобы «базовые категории были четкими и недвусмысленными» (типа: мы — они). Поддерживать мир в таком дискретном состоянии как раз и помогает табу: табуируются промежуточные, амбивалентные категории. Когда речевое табу нарушается, мы наблюдаем специфический социальный феномен, затрагивающий как актора, так и окружающих его людей, — это и есть непристойность (obscenity).
В качестве обсценного речевого акта Лич отдельно выделяет зооморфные оскорбления. Человек приравнивается к животному, то есть, если развивать предложенную логику, происходит смешение двух базовых категорий. Однако проблема в том, что не все животные одинаково подходят для оскорблений: если обозвать кого-то свиньей или сукиным сыном, то это возымеет соответствующий эффект; но такие выражения, как «полярный медведь» или «сын кенгуру», лишены обсценной смысловой нагрузки.
Осмыслить этот феномен Личу помогает модель определенным образом организованного социального пространства. Его центром является «я», а организующим принципом — социальная дистанция. Все животные группируются под обобщающими их вывесками «домашний питомец» / «сельскохозяйственное животное» / «дичь» / «дикое животное» сообразно принципу социальной дистанции, который в модели Лича коррелирует с пространственным делением, закрепленным в категориях «дом», «ферма», «поле», «далекое». Так фактически на базе идеи о социальной дистанции Лич создает свою собственную категориальную сетку. Причем эта сетка состоит не из базовых категорий, как это могло бы показаться на первый взгляд. «Домашний питомец» и «дичь» — это, по мысли Лича, промежуточные категории. Промежуточны они потому, что располагаются в зазоре между двумя членами бинарной оппозиции. Так, мы противопоставляем человека и животное, но есть такие животные, которые располагаются на слишком короткой дистанции по отношению к человеку, а значит, уже не являются вполне животными, но и не становятся от этого людьми — это «домашние питомцы». Мы противопоставляем прирученных и диких животных — промежуточным звеном между ними будет дичь. Так как этого набора базовых и промежуточных категорий оказывается недостаточно, чтобы объяснить все категориальные аномалии, Личу приходится множить сущности: даже более жесткому табу подвергаются, с его точки зрения, те животные, которые помещаются в зазорах между категориями, фигурирующими в приведенной выше сетке: коза, свинья, лошадь (не совсем домашние питомцы), кролик (не вполне дичь), лиса (дикое животное, но при этом отчасти дичь).
Согласно Личу, если зооморфная категория используется в качестве инвективы, то это означает, что она является в том или иной смысле табуированной, то есть промежуточной. А то, что табуировано, то священно, могущественно, опасно, нечисто и не должно упоминаться.
Десятилетием позже Джон Холверсон[4] подверг статью Лича весьма жесткой критике, практически полностью разгромив все основные положения его теории. Так, он критикует исходную посылку «мир как континуум»; уравнивание между собой понятий «табу» и «священного», а также размытость самого определения «табу»; произвольное и необоснованное распределение животных по базовым и промежуточным категориям; непроработанность понятия социальной дистанции. Приговор Холверсона суров: «…любое животное в том или ином смысле занимает внутри предложенной схемы промежуточную позицию». Причина состоит в том, что «шкалу социальной дистанции имплицитно определяют несколько критериев» (например, пространственная/географическая близость, аффективная близость, физическое сходство), а «местоположение — или идентичность — фокусного «я» неоднозначно» (современному лондонцу или фермеру «близки» разные животные).
Претензии Холверсона по большей части совершенно справедливы. Что и отметили в 1990 году исследователи, респонденты журнала Anthrozoös[5], которым было предложено осмыслить гипотезу Лича в свете критики Холверсона и оценить ее вклад в развитие исследовательской мысли. Вклад этот, если суммировать, они определили так: Лич был неправ, но многих навел на размышления. По замечанию одного из респондентов[6], статья Лича может прочитываться как модель структуралистской механики, которая с неизбежностью генерирует категорию промежуточного, окруженную аурой двусмысленности, маргинальности и т. п. Такая амбивалентная категория есть не что иное как побочный продукт системы бинарных оппозиций, неизбежный из-за неадекватности оных.
Возвращаясь к Холверсону, следует отметить, что проблема зооморфных оскорблений в его собственном понимании разрешается довольно просто. В метафорическом переносе животных категорий на человека он не видит ничего странного, полагая, что он имеет в своем основании представление о реальных или вмененных качествах самих животных. А преобладание в этой сфере негативных коннотаций заставляет его полагать, что наиболее последовательно через инвективу проводится именно базовое различение человек/животное. Если же, в виде исключения, животное коннотируется положительно (ему приходят на ум только олень, лев и тигр), то базовое различение уходит на второй план по сравнению с привлекательными характеристиками конкретных животных.
Объяснение, основанное на выделении и переносе качеств животных[7], на первый взгляд выглядит довольно убедительно. Однако оно не представляется исчерпывающим и выглядит далеко не так самоочевидно, как полагает Холверсон. Хотя бы потому, что не очень понятен механизм переключения акцента с категориального различения человек/животное, в котором второй член оппозиции является по сути аккумулятором негативности, на выделение в животных положительных характеристик, при том что базовая оппозиция почему-то теряет свою значимость. Утверждение, что в зооморфных метафорах, характеризующих человека, преобладают негативные ассоциации, также будет натяжкой. Тенденция выделять человечески значимые качества в животных (а значит, в каком-то смысле перекидывать мостик между членами оппозиции), конечно, неоспорима, но сама по себе требует осмысления.
Интересно, что исследования, касающиеся изучения образа собаки в Древней Греции, так или иначе соотносятся одновременно с двумя вышеизложенными точками зрения: собака в представлении древних греков — существо амбивалентное, и «культурное», и природное (или дикое), обладающее как позитивными, так и негативными качествами; именно последние становятся основой для инвективы[8]. Казалось бы, и Лич, и Холверсон тут по-своему пригодились. По Личу, собака попадает в категорию «домашний питомец», которая, будучи промежуточной между «человеком» и «животным», наделяется амбивалентными характеристиками, табуируется и, как следствие, может быть инвективой. Согласно Холверсону собакам присуща такая характеристика, как бесстыдство, которая и становится основой для инвективы в древнегреческой культуре[9].
Мне бы хотелось занять по отношению к исследуемой проблематике иную позицию. Я полагаю, что по крайней мере некоторые виды животных — и собака из их числа — образуют свою собственную категориальную нишу, настолько уникальную, что объединение ее с другими нишами того же таксономического уровня (виды животных) по тем или иным признакам (например, домашние питомцы) скорее не проясняет, а, наоборот, затемняет смыслы. Лич помещает животных в одну из априори существующих общих формальных категорий (питомцы, скот, дичь, дикие животные), которые определяют разом отношение к целым группам, состоящим из различных видов и объединенным по признаку социальной дистанции. С этой точки зрения непонятно, чем собака отличается от кошки, петух от коровы, а заяц от оленя. Внутри категориальных групп существуют свои собственные дифференциальные механизмы, но понятие социальной дистанции не позволяет их обнаружить и не имеет в этом случае никакой объясняющей ценности.
Мне представляется, что ключ к пониманию символического значения животного, и в том числе его инвективного потенциала, нужно искать не в аномальной категориальной классификации или слишком близкой социальной дистанции, но в более или менее устойчивом характере взаимоотношений человека с конкретным животным видом. Характер этот закреплен в определенной, если и не отчетливо проговариваемой, то интуитивно ощущаемой позиции животного по отношению к человеческому обществу — не к отдельному «я», но той системе статусов и модусов поведения, на основе которой выстраивают взаимоотношения индивиды в конкретной культуре.
Изучение «звериных стилей» и звериной метафорики в свое время позволило Вадиму Михайлину проследить, каким образом зооморфные образы кодируют статусные иерархии в некоторых воинских культурах. Собака в репертуаре животных образов маркирует самый низший воинский статус, юношескую стадию воинской инициации, основными характеристиками которой являются «повышенная подвижность, агрессивность в сочетании с «готовностью отскочить в любой момент», ориентированность на не-статусный и не-прокреативный секс, отсутствие — или минимизация — доли в добыче»[10], а также ориентированность агрессии вовне[11]. Однако стоит заострить внимание на том, что если метафорически собака — маркер юношеского статуса, то метонимически она сама является членом охотничье-воинской стаи и занимает в ней определенную позицию.
Таким образом, на животных стоит посмотреть не как на уже готовый для символического кодирования материал, но как на живых существ, вписанных в системы взаимоотношений — как между собой, в пределах своего вида или между видами, так и с людьми. Именно будучи включенным в эти системы взаимоотношений, живя и действуя в них, животное и проявляет многие свои «качества», которые наблюдаются, отбираются и рефлексируются человеком, становясь основой для символического кодирования.
В этом смысле собака для человека животное действительно уникальное. Доминик Гийо[12], анализируя взаимоотношения собак и людей, предлагает говорить о смешанных, антропоканинных обществах, существующих на протяжении всей человеческой истории, более того, формирующихся уже на той стадии, когда человек еще не стал собственно человеком. Этот процесс начался, вероятно, около 50 тысяч лет назад, когда волки, предки нынешних собак, стали приспосабливаться к антропогенной экологической нише, которая в конечном итоге сформировала собаку в том виде, в котором мы знаем ее сейчас[13]. Способы взаимодействия в такого рода смешанных обществах могут быть совершенно различными, отличаясь своей особой культурой. Гийо даже говорит о межвидовых социальных классах, приводя в качестве примеров смешанные сообщества, состоящие, с одной стороны, из охотников и их собак, а с другой — из городских жителей и их собак. Взаимодействия собак и людей — это иная форма социальных отношений, которые возможны между нашими видами постольку, поскольку условием таких отношений является «не идентичность акторов, а взаимная подгонка их поведения и ожиданий друг под друга»[14].
Гийо отмечает, что собаки вызывают у людей весьма противоречивые чувства: с одной стороны, это домашние любимцы, с другой — источник опасности; собака — символ верности, и при этом — стандартная формула оскорбления во многих обществах. Такая противоречивость в суждениях и эмоциях по отношению к собаке — не просто характеристика двух разных типов людей, тех, кто любит собак, и тех, кто их недолюбливает. Она в большей или меньшей степени существует практически в каждом человеке. Включение собаки в сферу социальных отношений позволяет Гийо отчасти объяснить пресловутую амбивалентность собаки в восприятии человека, ведь противоречивые чувства — это одна из характеристик отношений между самими людьми. Кроме того, аффективный и дескрептивный словарь в отношении собак во многих культурах очень близок к тому, что мы используем для обозначения людей. Собак называют «рабами», «тружениками», «париями», «бродягами», «изгоями», а также «детьми» и «друзьями», и соответственно к ним относятся.
Наглядной иллюстрацией такой ассоциации между собаками и человеческими категориями может стать один развернутый пример, почерпнутый на просторах интернета и касающийся современных российских реалий. Речь идет о реакциях читателей на весьма эмоциональную заметку, опубликованную в «Комсомольской правде» в 2008 году и затрагивающую проблему бродячих собак в Москве[15]. Смысл ее сводился к следующему: множество бродячих псов на улицах устрашает, число пострадавших растет, власти беспомощны, надо что-то делать: по мне, говорит автор, так собак нужно отстреливать, но хотелось бы также узнать мнения читателей.
Мнения читателей, зафиксированные в комментариях к статье, как и следовало ожидать, резко разделились. Возмущению некоторых, преимущественно читательниц, не было предела. Я бы хотела обратить внимание на повторяющуюся логику их аргументации: разговор от собак очень быстро перекинулся на людей. Вот несколько показательных реакций (орфография и пунктуация сохранены):
Ничего себе статейка???!!
Бомжей отловить! Беспризорных отстрелять! Пьяниц усыпить! Наркоманов утопить!
Насильников кое что отрезать!
ВОТ ТОГДА УЛИЦЫ ЧИСТЫЕ БУДУТ! Спокойно по улицам ходить можно будет!
(…)
А то собаки им мешают! А МНЕ БОМЖИ МЕШАЮТ!
(Натали, 13.12.2008, 4:08)
Знакомые идеи…
Раньше хотели отстреливать гомосексуалистов…
Потом больных спидом…
А еще можно всех мигрантов… а то в Москве одни приезжие…
(Татьяна, 19.04.2008, 0:53)
Давайте-давайте!!!
Ульяна! Умничка!
Отстрелять:
1Собак
2Бомжей(Они тоже дергают за рукав)
3Попрашаек (дорогу загораживают)
4Нищих старух и детей(чтобы не портили лицо столицы)
(D.P.,19.04.2008, 21:31)
Может вообще всех нафиг отстреливать кто тебе жить мешает? Бабушки, например, которые медленно по переходам метро передвигаются.
(Q.,19.04.2008, 20:34)
Итак, бомжи, попрошайки, беспризорники, пьяницы, наркоманы, мигранты, насильники, гомосексуалисты, больные СПИДом, наконец старухи и дети, — все они попали в категорию, так или иначе сопоставимую с собаками. Нужно заметить, что речь идет именно о бродячих псах, то есть изгоях в собачьем обществе, противопоставленных домашним любимцам, лишенных, так сказать, «нормальных» условий собачьей жизни. В этом смысле собачье общество является отражением человеческого: люди, о которых идет речь, как и собаки, в том или ином смысле неполноценны, депривированы, неблагоустроенны, могут быть опасны либо неприятны окружающим. Но речь идет не только о чисто метафорическом переносе. Ведь бродячие собаки делят с бомжами, пьяницами, наркоманами и прочими общее (внешнее, не-домашнее) городское пространство. Собака здесь сближается не с человеком вообще. И у собаки, и у человека есть социальное лицо. Бродячий пес — фактически член общества, но находящийся на самой нижней его ступени, от которой возможен переход к другим, смежным, маргинализированным, но уже человеческим категориям.
Позиция собаки социально чувствительна, дискуссия вокруг нее маркирует ту границу, которую очерчивает вокруг себя общество, определяя само себя. Граница эта далеко не самоочевидна, как и статус самой собаки. Так, некоторые резко разводят категории «собака» и «человек»: «…психически нормальный человек даже не додумается до сравнения жизни человека и собаки!» (Тата, 20.04.2008, 0:25).
Пограничность собаки ощущается и за счет того, что в поле зрения обсуждающих попадают существа, расположенные по обе стороны от этой границы — не только собственно люди, но и те, кому явно отказано в человеческом статусе, а точнее — во включении в человеческое социальное пространство:
Кстати, вот крыс отравой травят — почему вы пикеты не устраиваете, если для вас собачья жизнь равна (…) человеческой, то чем же крысочки хуже собачечек?! Вы их тоже прикармливаете и в носик целуете?..
А то ведь (…) сегодня не троньте собачек, завтра не смейте травить крысок, а через недельку мыться запретят. Чтоб, не дай бог, бактерии с вирусами не погибли.
(666, 19.04.2008, 5:24)
Общая логика двух сторон в этой дискуссии довольно проста и построена на стирании и подчеркивании границ между категориями, которые по некоему признаку оказываются смежными. Категории не просто соседствуют, они иерархически организованы и точкой отсчета, естественно, является собака.
Убить собаку — первый шаг к убийству ребенка, потом взрослого. А потом удивляетесь, откуда насилие и все остальное.
(Лика, 20.02.2009, 17:05)
Эскалация насилия здесь коррелирует с иерархической системой существ и статусов: собака — ребенок — взрослый.
Все это дискуссии не о культуре и природе, и не о животных вообще — но о социальных взаимоотношениях с конкретным видом и о границах человеческого общества. Причем на первый план прорывается вопрос о статусах и социальной иерархии, а не о человеке вообще. Человек не равен человеку, общество неоднородно — оно имеет более или менее размытую, неблагоустроенную, неполноценную периферию. И аналогом этой периферии в животном мире выступают бродячие псы. Объединение категории «бродячий пес» с категорией «маргинализированный член общества» строится на базе как метонимических, так и метафорических отношений.
Если в этом обсуждении мы имеем дело с попыткой определить отношение к собаке через смежные человеческие категории, то инвектива совершает обратный ход: то место, которое приписывает собаке конкретное общество, на мой взгляд, и будет являться ее основным содержанием.
Собаки в «Илиаде»
В «Илиаде» собаки встречаются в нескольких качествах. С одной стороны, они вписаны в ряд формул на правах метафорических или символических референтов: здесь имеются в виду зооморфные сравнения, формульный образ собак-падальщиков, собственно инвективы. С другой стороны, можно говорить о собаках как персонажах — пусть даже анонимных и с сюжетной точки зрения сугубо третьестепенных.
Начнем с последних. Когда Аполлон насылает мор на ахейский лагерь, его первыми жертвами становятся не люди, а мулы и собаки[16]. Близость собак и людей еще более очевидна в эпизоде, повествующем о погребальном костре Патрокла. Из него мы узнаем, что в стане Ахилла под Троей находилось девять собак: двоих он обезглавливает и сжигает на костре в честь Патрокла[17] вместе с конями, троянскими юношами, а также овцами и волами. Здесь важно обратить внимание на следующую деталь: собаки называются «столовыми» (trapezh`e kuvne, 23.173), иными словами — кормящимися со стола своего хозяина. Такие собаки живут и во дворце троянского царя Приама, выполняя роль стражников[18].
Развернутые зооморфные сравнения, прямая функция которых заключается главным образом в характеристике персонажей и/или ситуации на поле боя, освещают отношения собак и людей с еще одной стороны. Сравнения выстраиваются вокруг двух типических ситуаций — охоты и защиты стад от нападения хищников. Собаки в сравнениях мелькают чрезвычайно часто, но при этом редко являются основным референтом сравнения и занимают в иерархии животных весьма скоромное место. «Илиада», прославляющая индивидуальный воинский подвиг, уподобляет героя прежде всего льву, как правило атакующему и побеждающему, или, реже, кабану, для которого скорее характерна оборонительная позиция, хотя акцент все равно делается на стойкости и мощи бойца, которого трудно одолеть. Собака в этой системе чаще всего отсылает нас к коллективному образу воинов, недифференцированной боевой массе. В сравнениях масса эта состоит из пастухов или охотников, которые совместно со сворой собак защищают стада либо загоняют и атакуют дичь.
Наконец, весьма зловещей стороной собака оборачивается в стандартном гомеровском образе псов, пожирающих или оскверняющих трупы, и зачастую упомянутых в одной связке с птицами-падальщиками. Этот образ фигурирует, в частности, в самом начале «Илиады», где говорится, что Ахилл
Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным
Птицам окрестным и псам…Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным
Птицам окрестным и псам…
(1.3-5)
Едва ли в такого рода формулах следует видеть отсылку к некой фактической реальности. В «Илиаде» собаки и птицы ни разу не представлены действительно терзающими чей бы то ни было труп. При этом формулы, связанные с падальщиками, обильно присутствуют в речах персонажей, выполняя функцию угрозы, уничижения, предвестия ужасной участи. Они имеют характер прежде всего символический: терзание падальщиками мертвого тела — это, по выражению Джеймса Редфилда[19], «анти-похороны», которые противопоставляются нормальному человеческому погребению. Эта участь лишает героя благой, правильной, «прекрасной» смерти, которая должна состояться в рамках социального ритуала, приобщающего мертвого к пантеону предков, увековечивающего его славу[20].
Данные примеры помогают составить некоторое представление о структуре взаимоотношений между человеком или человеческими группами и собаками. Собаки и люди в определенном смысле составляют единое, более или менее тесно сплоченное сообщество. Помимо самоочевидной идеи о том, что собака — животное чрезвычайно близкое человеку, следует подчеркнуть два аспекта: во-первых, отношения человека и собаки строятся на базе кооперации, а во-вторых, они иерархичны. В контексте охоты или охраны стад роли человека и собаки четко расписаны, не сводятся одна к другой, но взаимно дополняют друг друга. Они союзники в общем деле. При этом с точки зрения древнего грека, с детства вписанного в сетку социальных человеческих статусов, положение собаки не может не восприниматься как иерархически подчиненное — по аналогии с -иерархическими моделями отношений в человеческом обществе. В этом смысле статус собаки смежен с младшими детскими/юношескими не вполне полноправными статусами, с тем большим отличием, что дети в конечном итоге вырастают и продвигаются по статусной лестнице, расширяя свою зону контроля над другими, а собака так и остается «ребенком». Пример со «столовыми» собаками говорит нам не только о приближенности собак к хозяину через своеобразное «сотрапезничество» и в этом смысле об их привилегированном положении по сравнению с другими животными. Он также говорит об их зависимости: пожизненной приписке к статусу кормящегося. Собака получает ту часть от трапезы или от добычи, которую назначит ей хозяин — или ту, которую украдет. Вписанность собаки в социальные отношения, исполнение ею целого ряда социально значимых ролей (собака-сторож, собака-охотник, собака-пастух) свидетельствует о весомом кредите доверия со стороны человека. При этом очевидно, что способы поведения собаки, включенной в те же социальные контексты, что и сам человек, отличаются, иногда радикальнейшим образом, от человеческих и на каждом шагу не соответствуют принятым в обществе нормам. Видимо, именно этот зазор между ощущением близости и ощущением инаковости[21] делает песью инвективу такой удобной и эффективной. Собака, будучи включенной в человеческие системы отношений, игнорирует максимальное количество человеческих норм поведения и одновременно обладает минимальными правами: называя человека псом, мы разом и указываем на сам факт нарушения нормы, и разжалуем его в правах.
Ссора Ахилла с Агамемноном
В речах Ахилла, адресованных Агамемнону либо в прямом диалоге, либо заочно, песьи инвективы фигурируют трижды, а общим контекстом этих оскорблений является ссора между героями[22].
Начинается все с того, что в ахейском войске свирепствует мор. Причина эпидемии выясняется на общеахейском собрании — это месть Аполлона за своего жреца Хриса, плененную дочь которого Агамемнон, несмотря на общее согласие ахейцев, своевольно отказался за выкуп возвращать отцу. Чтобы остановить мор, Агамемнон все-таки вынужден вернуть пленную наложницу, но, не желая оставаться без доли в добыче, требует у войска немедленной компенсации. Ему возражает Ахилл: неразделенной добычи в ахейском лагере не осталось, так что Агамемнону придется потерпеть до того момента, когда Троя будет взята, и тогда ахейцы вознаградят его долей в добыче, втрое и вчетверо большей, чем та, которой он лишился. Агамемнон, однако, продолжает настаивать, грозя тем, что если награда не будет выделена по-хорошему, то он просто-напросто отберет ее насильно — либо у самого Ахилла, либо у Аякса или Одиссея. После такого заявления Ахилл переходит в откровенную словесную атаку. Здесь впервые фигурирует песья инвектива:
Царь, облеченный бесстыдством, коварный душою мздолюбец!
Кто из ахеян захочет твои повеления слушать?
Кто иль поход совершит, иль с враждебными храбро сразится?
Я за себя ли пришел, чтоб троян, укротителей коней,
Здесь воевать? Предо мною ни в чем не виновны трояне
(…)
Нет, за тебя мы пришли, веселим мы тебя, на троянах
Чести ища Менелаю, тебе, человек псообразный![23]
Ты же, бесстыдный, считаешь ничем то и все презираешь,
Ты угрожаешь и мне, что мою ты награду похитишь…
(1.149-153, 1.158-161)
Ахилл также отмечает, что его собственная доля в добыче, несмотря на все его воинские труды, никогда не бывает равной доле, отходящей при разделе самому Агамемнону. Ахилл, однако, не намерен терпеть дополнительного унижения и собирается отплыть домой, во Фтию. Агамемнон этим ничуть не огорчен: и без Ахилла под Троей найдется кому воевать. Теперь он угрожает именно Ахиллу тем, что заберет у него наложницу Брисеиду, тем самым показав свое превосходство — не только над Ахиллом, но и над всеми остальными. В этот момент словесная перепалка рискует перерасти в физическую агрессию: Ахилл, уже почти готовый убить Агамемнона, обнажает меч, но от этого шага его останавливает сама Афина. Сразу же после этого со стороны Ахилла следует новая порция оскорблений в адрес Агамемнона:
Грузный вином, со взорами песьими, с сердцем еленя!
Ты никогда ни в сраженье открыто стать перед войском,
Ни пойти на засаду с храбрейшими рати мужами
Сердцем твоим не дерзнул: для тебя то кажется смертью.
Лучше и легче стократ по широкому стану ахеян
Грабить дары у того, кто тебе прекословить посмеет.
Царь пожиратель народа!
(1.225-231)
В результате ссоры Ахилл лишается Брисеиды и принимает решение полностью устраниться от битвы. Однако без своего лучшего бойца ахейцы терпят поражения. И Агамемнон, решив пойти на примирение с Ахиллом, отправляет к нему посольство, состоящее из Феникса, Одиссея и Аякса, которые с помощью речей и обещания даров, пытаются вернуть героя на поле боя. Ахилл отвечает отказом, попутно отождествляя Агамемнона с псом в третий раз:
Но, что до меня, я надеюсь,
Он, хоть и нагл, как пес[24], но в лицо мне смотреть не посмеет!
С ним не хочу я никак сообщаться, ни словом, ни делом!
Раз он, коварный, меня обманул, оскорбил, и вторично
Словом уже не уловит: довольно с него! но спокойный
Пусть он исчезнет! лишил его разума Зевс промыслитель.
Даром гнушаюсь его и в ничто самого я вменяю!
(9.372-378)
Итак, в случае с Ахиллом и Агамемноном мы имеем ситуацию с двумя одновременно равными и неравными по статусу оппонентами. Равными — потому что оба принадлежат к одному и тому же социальному слою воинской аристократии. Неравными — потому что в ситуации военного похода на Трою Агамемнон наделен верховной властью, тем статусом, который только и способен оправдать тот факт, что он берет лучшую и большую часть добычи (не говоря уже о разнице статусов за пределами собственно военного контекста: Агамемнон — муж и отец, глава царского дома, Ахилл находится пока только в сыновнем статусе, хотя он и сын богини). Именно верховный статус является для него источником привилегий и преимуществ, которые, однако, Ахиллом воспринимаются как несправедливо присвоенные. Так происходит потому, что Ахиллу гораздо удобнее измерять честь человека исходя из других параметров: не фиксированного статуса, воспринимаемого как незыблемая и не подлежащая обжалованию данность, а поведения в конкретной ситуации, в его случае — в ситуации на поле боя. Хотя бы потому, что акцент именно на этом критерии дает ему неоспоримый перевес, выделяет его среди прочих «равных», ведь он — лучший ахейский воин, и это он доказывает каждый день своими боевыми подвигами.
Инвективы не возникают из ничего, в безвоздушном пространстве. Они являются элементом в довольно длинной цепочке поступков и поступков ответных[25], которая выстраивается вокруг идеи посягательства на честь[26]. Отправным пунктом этой цепочки надо по сути считать самого Агамемнона, отказавшегося вернуть Хрису пленную дочь. Хрис, проклиная Агамемнона, ставит того в крайне невыгодное положение: в ситуации разразившегося мора возвращение Хрисеиды уже не предусматривает компенсации и тем самым Агамемнон оказывается автоматически лишен «награды», причитающейся ему доли в добыче, каковая является материальным подтверждением его чести. Единственным решением проблемы он видит перераспределение добычи внутри войска в свою пользу. Иными словами, восстановление своей чести за счет чести другого. Такой подход неизбежно предполагает «крайнего», и этим крайним оказывается Ахилл. Агамемнон не столько стремится унизить Ахилла, сколько старается не обидеть самого себя: Ахилл же просто ситуативно оказывается наиболее подходящей кандидатурой.Сиюминутной реакцией Ахилла является ответное «переведение стрелок» с самого себя на обидчика. Однако если не считать физической ликвидации оппонента, у него нет иных средств нанести урон его чести, кроме сугубо виртуальных, к которым он без раздумий прибегает: он конструирует негативный портрет Агамемнона, создает ему дурную репутацию. Тем самым Ахилл публично ставит статус Агамемнона под сомнение, описывая поведение последнего как не соответствующее его положению. А если поведение не соответствует, то и сама идентичность Агамемнона начинает вызывать массу вопросов.
Песья инвектива сначала фигурирует в контексте критики Агамемнона как общеахейского военного вождя, с которым прочие басилеи, в том числе и Ахилл, связаны договорными обязательствами. Затем она появляется в ряду других оскорблений, когда Ахилл ставит под сомнение воинские качества Агамемнона, описывая его позорное поведение на поле боя. Он занимает не атакующую позицию, но бережет свою жизнь и отсиживается в лагере. У Агамемнона «сердце оленя», а если точнее — лани. Это стандартное обозначение воина, спасающегося бегством, труса, побежденного. При этом Ахилл заодно переводит Агамемнона в статус самки, отказывая тому вообще в какой бы то ни было вирильности. Если в Агамемноне и есть какая-то агрессия, то направлена она не в ту сторону, в которую следует: характеристика «пожиратель народа», явно противопоставленная стандартному эпитету Агамемнона «пастырь народа», значит, что грабит он не противника, а своих же людей. Эпитет «грузный вином», намекающий на отсутствие самоконтроля и выдержки, противопоставляет ратные труды опьянению на симпосии, указывая тем самым на ту сферу, которой только и адекватен Агамемнон. И наконец, в последнем оскорблении Ахилл делает акцент на том, что не воспринимает более Агамемнона как равного себе и, как следствие, не желает иметь с ним дела.
Приравнивание к псу — это максимальное падение по иерархической лестнице для Агамемнона: от царя и командира к самому низшему звену. Собакам не подчиняются, за ними не следуют в бой, с ними не договариваются и не принимают от них подарков. Ассоциируя Агамемнона с собакой, Ахилл тем самым на символическом уровне освобождает себя от морального обязательства подчиняться ему, сражаться под его началом. Он переворачивает с ног на голову связывающие их иерархические отношения.
Перебранки богов
Если Ахилл прибегает к инвективе скорее как к стратегии разоблачения, раскрывающей истинную сущность Агамемнона и тем самым перестраивающей -иерархические отношения (хотя бы виртуально и по крайней мере для Ахилла), то перебранки среди богов дают нам примеры использования песьей инвективы для поддержания существующей иерархии через «осаживание» оппонента, занимающего заведомо более низкое положение. Если Агамемнон связан с Ахиллом и другими ахейскими предводителями договором, условия которого могут подлежать пересмотру, то в мире богов иерархические отношения базируются прежде всего на устойчивой системе семейных статусов, существенной характеристикой которой является их не подлежащая пересмотру вмененность[27].
В восьмой песне Зевс строго-настрого запрещает богам спускаться с Олимпа и помогать воюющим. Сам же, взвесив жребии обеих армий, определяет ахейцам поражения, а троянцам — победы. Гера и Афина, видя, как Гектор обращает в бегство ахейцев, и негодуя на Зевса за то, что тот благоволит троянцам, решают вступить в битву. Зевс тут же пресекает эту инициативу, послав Ириду остановить богинь. Та передает послание Зевса практически дословно. Однако, стыдя Афину за то, что та идет против воли верховного бога и отца, добавляет несколько слов от себя:
Ты же, ужасная, — псица бесстыдная [бесстрашная], ежели точно
Противу Зевса дерзаешь поднять огромную пику!
(8.423-424)
Следом и Гера будет разжалована в псицы — уже самим Зевсом. Не смея ослушаться приказа верховного бога и признавая его всемогущество, она тем не менее не может удержаться от попытки выторговать для себя хотя бы минимальную зону контроля: если им с Афиной нельзя участвовать в битве, то они желают помочь ахейцам хотя бы советом. Зевс непреклонен: война будет идти по его сценарию, и Гера никак не может на это повлиять, даже если дойдет в своем гневе до последних пределов: «Гнев твой вменю ни во что, невзирая на всю твою наглость!» (8.483) В оригинале вместо «наглости» мы имеем прилагательное в сравнительной и превосходной степени kuvnteron, и фразу точнее было бы перевести так: «Мне нет дела до твоего гнева, потому что нет ничего более собачьего, чем ты». Приписывание собачьих коннотаций не только характеризует определенным способом самого оппонента (как наглого, если следовать за переводом Гнедича и составителями словарных статей), но и сразу же переопределяет способ взаимодействия с ним. Нет никакого смысла как-то менять свои планы, прислушиваясь к собаке, собачий лай — не аргумент.
Но и Гера в ряду собак не крайняя: она спускает оскорбление по иерархической лестнице еще ниже. В эпизоде битвы между богами Посейдон призывает Аполлона вступить в бой, отдавая тому право первого удара, так как ему по причине своих лет и опыта неприлично начинать первому. Но Аполлон отказывается, «страшася / Руки поднять на царя, на могучего брата отцова» (21.468-9). Тут же поведением Аполлона начинает возмущаться Артемида, побуждая того к битве. Аполлон не реагирует. Зато взрывается Гера:
Как, бесстыдная [бесстрашная] псица, и мне уже ныне ты смеешь
Противостать? Но тебе я тяжелой противницей буду,
Гордая луком! Тебя лишь над смертными женами львицей
Зевс поставил, над ними свирепствовать дал тебе волю.
Лучше и легче тебе поражать по горам и долинам
Ланей и диких зверей, чем с сильнейшими в крепости спорить.
Если ж ты хочешь изведать и брани, теперь же узнаешь,
Сколько тебя я сильнее, когда на меня ты дерзаешь!
(21.481-488)
После чего Гера срывает с Артемиды лук и бьет им богиню «вкруг ушей», а та в слезах бежит жаловаться папе.
Следует, во-первых, отметить, что заносчивость Артемиды здесь отчетливо контрастирует с поведением Аполлона. Даже в ситуации военного противостояния, в ходе которого дядя и племянник оказываются разведены по разным лагерям, Аполлон с подчеркнутым уважением соблюдает внутрисемейную иерархию. Во-вторых, Гера, обозначая Артемиду как псицу и как львицу, разводит две зоны контроля, две системы доминирования/подчинения. Под выражением «львица над женами» имеется в виду связь Артемиды с процессом деторождения, которому она покровительствует и который при этом связан с муками и болью, а зачастую и смертью рожениц (поэтому Артемида — львица, хищница). Гера также указывает на другую сферу, подконтрольную Артемиде, — охота и дикие звери. При этом Гера резко закрывает ей путь к войне, к ведению боевых действий и даже к подстрекательству к оным, ставя жесткий запрет: не нужно лезть в разборки старших.
Итак, Афина и Гера — псицы по отношению к Зевсу, Артемида — по отношению к Гере. Песьи оскорбления маркируют недозволенное поведение младшего/подчиненного по отношению к старшему. Пес — тот, кто нарушает субординацию.
Если в случае с Агамемноном песья инвектива переводит персонажа, обладающего высоким социальным статусом, в самую что ни на есть маргинальную категорию, поскольку его поведение не соответствует занимаемому положению, то адресация той же инвективы Гере, Афине и Артемиде — это напоминание о существующей иерархии, о том, что нужно знать свое место. Вообще в контексте семейных ролей собачья инвектива, кажется, ориентирована именно на женщин, которые нарушают нормы поведения. Это дурные матери и неверные жены. Инвектива «песьемордая» адресована Гефестом матери Гере, которая решила избавиться от хромого сына (18.396); «песьемордой» и «сукой» называет себя Елена, жена Менелая, намекая на свой адюльтер с похитившим ее Парисом (3.180; 6.344 и 356).
Противники на поле боя
Наконец, инвектива «пес» употребляется по отношению к противнику на поле боя. Интересно, что за одним исключением она обращена либо к троянцам вообще, либо к Гектору. Только однажды сам Гектор адресует эту инвективу ахейцам (8.527).
Пояснить эту тенденцию могут события, ставшие причиной Троянской войны. Менелай связывает в одном высказывании песью инвективу в адрес троянцев и факт нарушения ими законов гостеприимства:
Большей обиды и срама искать вам не нужно, какими,
Лютые псы [злые суки], вы меня осрамили! Ни грозного гнева
Вы не страшились гремящего Зевса; но гостеприимства
Он покровитель и некогда град ваш рассыплет высокий!
Вы у меня и младую жену и сокровища дома
Нагло похитив, ушли, угощенные дружески в доме!
(13.627-632)
Нарушая законы гостеприимства, гарантом которых является Зевс Ксений и которые распространяются на людей и соблюдаются людьми, троянцы автоматически теряют право на человеческий статус. Именно собачий статус троянцев — а не, скажем, волчий или львиный, — объясняется тем, что они не нападают снаружи, как это делают дикие звери, но, будучи впущены в дом, совершают предательство. Им оказано доверие, которого они не оправдывают.
Гектора называют псом Тевкр, Диомед и дважды — Ахилл (8.299, 11.362, 20.449, 22.345). Причем трижды это оскорбление произносится в ситуации, когда Гектору удается избежать смерти. Так, Тевкр сообщает Агамемнону:
«Восемь уже я послал изощреннейших стрел долгожалых;
Восемь вонзились они в благороднейших юношей ратных;
Только сего не дается свирепого [взбесившегося] пса мне уметать!»
Так произнес, — и пернатою новой из лука он прыснул,
В Гектора метя.
(8.297-301).
Не будучи в состоянии причинить Гектору смерть физическую, противники уничтожают его по крайней мере символически. Но ситуативно песья инвектива в отношении Гектора может приобретать еще один дополнительный смысл. Всякий раз в данном контексте за спиной Гектора «маячит» Аполлон. Он отражает от героя стрелу, пущенную Тевкром (8.311); от Аполлона Гектором получен шлем, защищающий его от удара Диомеда (11.352-3); при столкновении с Ахиллом Аполлон окутывает Гектора облаком, делая неуязвимым (20.443-6). Кроме того, Диомед и Ахилл напрямую связывают неуязвимость Гектора с божественным покровительством:
Снова ты смерти, о пес, избежал! Над твоей головою
Гибель летела[28], и снова избавлен ты Фебом могучим.
Феба обык ты молить, выходя на свистящие стрелы!
(Диомед: 11.362-364; то же, дословно, Ахилл: 20.449-451)[29]
Диомед и Ахилл обещают заново встретиться с Гектором на поле боя, как только у них самих получится заручиться божественной помощью — без нее силы противников нельзя считать равными, ведь Гектор сражается не один.
На мой взгляд, все эти ситуации имеет смысл соотнести с развернутым сравнением, не имеющим инвективной функции, но позволяющим Гомеру точнее охарактеризовать Гектора в ситуации сражения в определенный момент времени. После упомянутого эпизода с Тевкром в восьмой песне, троянцы гонят ахейцев ко рву, окружающему их лагерь. Гектор, идущий впереди и убивающий последнего бегущего, сравнивается с псом, который гонит льва или вепря, не позволяя зверю уйти в сторону (8.337-340). Интересно, что, несмотря на явные воинские успехи, боевая мощь Гектора нивелируется до собачьего уровня. Данная метафора устроена довольно противоречиво. С одной стороны, собаке здесь, несомненно, приписываются далеко не заурядные качества. Но параллельно с ее возвышением происходит принижение льва и кабана. Собака в одиночку едва ли одержит победу над такими животными, если те сами не дадут слабины. Эта метафора, пусть и маркирует сиюминутное превосходство Гектора, оставляет — ситуативно слабому, но по существу сильному — противнику возможность взять реванш. Не стоит забывать, что исход войны предрешен самим Зевсом, для которого победы Гектора — лишь тактический ход, цель которого — выманить на поле боя Ахилла (8.473-476). Более того, в этой битве Зевс влияет на ход событий самым непосредственным образом, ведь накануне он с помощью жребия присуждает троянцам — победы, а ахейцам — поражения. Гектор с этой точки зрения опять-таки не совсем самостоятельный игрок: как сцена преследования льва или кабана собакой подразумевает за кадром наличие охотника, так и временный выигрыш Гектора имеет своим источником божественный умысел. За победами Гектора стоит Зевс, его неуязвимость обеспечивает Аполлон.
Контекст, в котором звучит последняя инвектива в адрес Гектора, существенно меняется. Речь идет о последнем столкновении между Гектором и Ахиллом. Перед началом поединка Гектор безуспешно пытается договориться с противником об условиях обращения с телом побежденного: победивший может забрать доспехи, но тела не должен осквернять, обязуясь выдать его друзьям и родственникам. Ахилл непреклонен: раненому Гектору он обещает смерть без погребения, противопоставляя эту участь почестям, которые воздадут Патроклу: «Тебя для позора / Птицы и псы разорвут, а его погребут аргивяне» (22.335-336). Теперь Гектор умоляет : «О! не давай ты меня на терзание псам мирмидонским» (22.229), предлагая выкуп от родителей за возвращение тела, но в ответ слышит следующее:
Тщетно ты, пес, обнимаешь мне ноги и молишь родными!
Сам я, коль слушал бы гнева, тебя растерзал бы на части,
Тело сырое твое пожирал бы я, — то ты мне сделал!
Нет, человеческий сын от твоей головы не отгонит
Псов пожирающих!
(22.345-349)
В ответе Ахилла песьи мотивы достигают предельной концентрации. Гектор — пес, и будет растерзан псами. Но и Ахилла от уподобления псу, пожирающему тело павшего, отделяет разве что последняя толика самообладания. С другой стороны, Ахилл сближается с собаками еще и по принципу метонимии: лишая Гектора жизни, он оставляет за собой право распоряжаться его телом, угрожая отдать его на растерзание падальщикам[30]. Последних нельзя назвать в этом контексте «стихийным» нашествием, природным вмешательством в дела людей — фактически победитель берет их себе в союзники, делясь с ними добычей и прекрасно сознавая, какой урон он наносит этим чести убитого и его семье. Если исходить из охотничьего кода, из логики распределения пойманной дичи, то эта символическая формула кодирует тело воина как долю пса — нельзя придумать большего унижения.
Вообще тело бойца складывается из двух частей — собственно тела и доспеха[31]. В «Илиаде» первая забота героя, сразившего противника, состоит в том, чтобы завладеть его доспехом. И это совершенно законная стратегия: существует представление о правильном распределении частей воина: доспех забрать — но тело вернуть семье, родителям и жене. Брать и доспех и тело — значит уподобиться псу.
Таким образом, отношение к телу противника, стремление завладеть им, растерзать его может квалифицировать воина как пса, уже хотя бы потому, что именно так в гомеровских формулах поступают с телом псы. Этот смысл, скорее всего, и выходит на первый план в инвективе Ахилла. Ведь у Ахилла есть личные причины ненавидеть Гектора: тот не только убил его друга Патрокла, но и стремился осквернить его тело:
Гектор меж тем, обнаживши от славных доспехов Патрокла,
Влек, чтобы голову с плеч отрубить изощренною медью,
Труп же его изувеченный псам на съедение бросить.
(17.125-127)
Сам контекст подсказывает нам эту трактовку: Гектор, который вел себя как пес по отношению к Патроклу, сам пытается избежать такого же отношения к себе со стороны Ахилла. Инвектива «пес» фактически является напоминанием о его поведении, указывая на то, что Гектор недостоин снисхождения[32].
С. Лилья и К. Мэнольди, отмечая, что в образе собаки-падальщика отразилось негативное отношение к собакам, полагают, что именно он мог повлиять на использование слова «собака» в качестве инвективы[33]. На мой взгляд, если и можно в этом образе видеть источник песьей инвективы, то только в узких и вполне конкретных контекстах (как в только что рассмотренном случае). В более широком смысле связь между этими вещами есть, но она иного рода: инвектива «пес» в определенном смысле равнозначна угрозе отдать тело на растерзание падальщикам: собаке — собачья смерть. Называние противника псом поддерживает и оправдывает реализацию этой угрозы. И то и другое эквивалентно переводу противника в нечеловеческий (собачий) статус, которое отменяет отношение к нему с точки зрения человеческих норм.
Итак, зооморфная категория обладает инвективным потенциалом в силу той структурной позиции, которую занимает животное по отношению к другим существам (людям и животным), а точнее в силу того, насколько эта позиция способна унизить человека, будучи ему приписана. Инвектива вторгается в такие устоявшиеся блоки отношений, нарушая их «естественную» структуру, совершая в них значимые в социальном смысле перестановки и тем самым ломая привычный порядок вещей. Называя человека «псом», мы не просто вменяем ему некое качество, мы передвигаем его на другую позицию внутри устойчивой иерархически организованной системы статусов. Это перемещение, как следствие, сопровождается одновременной трансформацией всей системы взаимоотношений, в которую был включен оскорбляемый индивид. Впрочем, оскорбление это работает по-разному в зависимости от ситуации и исходных статусов оппонентов. Это может быть «иерархическим переворотом», как в случае с Ахиллом и Агамемноном: ты пес, а значит, тебе я подчиняться не буду. Это может быть стратегией поддержания существующей иерархии, когда нижестоящего «приспускают» еще ниже за его попытку неподчинения. На поле боя оно маркирует радикальный разрыв между конфликтующими сторонами, подчеркивая возможность не просто уничтожения противника, но и осквернения его трупа.
Зооморфизация человека с помощью животной инвективы невозможна без исходной антропоморфизации животного. Для того чтобы зооморфная инвектива была действенной, необходимо прежде всего включить животных в рамки человеческого мира, то есть максимально приблизить их к себе, почти стерев границу между мирами. К ним нужно приложить человеческие мерки, оценить с точки зрения человеческих норм и ценностей, дать им место в человеческом мире. Иными словами, прежде следует посмотреть на них так же, как на людей. Их последующее вынесение за границы человеческого общества невозможно без этого исходного сближения. Но следует подчеркнуть, что инвектива очерчивает границы не просто человеческого мира, но идеального с моральной точки зрения общества, вытесняя за его границы индивидов, так или иначе отклоняющихся от нормы — слишком похожих на животных, которые так похожи на людей.
При этом, несмотря на все сближения, онтологическая граница между человеком и животным не ставится под сомнение. В сознании оскорбляющего человек и животное уже разведены по разным категориям, между ними уже пролегает граница. В инвективе эта граница, будучи перенесена в плоскость человеческих отношений, используется как инструмент, позволяющий четко и наглядно выявить различие там, где до этого оно было завуалировано самим фактом принадлежности индивидов к одному биологическому виду. Таким образом, инвектива создает или обнаруживает иерархические отношения в человеческом обществе. При этом следует отметить, что зооморфную инвективу едва ли можно считать прямым свидетельством негативного отношения к самому животному. Собаке не зазорно быть собакой, а человеку — да. Человек, «притворявшийся» человеком, а оказавшийся псом, является к тому же обманщиком, скрывавшим свою истинную суть, до того как в его адрес была брошена разоблачающая инвектива. Пес, в отличие от такого индивида, равен самому себе. И его едва ли будут изгонять, наказывать или убивать только лишь за его песью морду. К псу относятся терпимее, чем к человеку, оказавшемуся псом.
[1] Schnapp-Gourbeillon, Annie. Lions, héros, masques: Les représentation de l’animal chez Homère. Paris, François Maspero, 1981; Lonsdale, Steven H. Creatures of Speech: Lion, Herding, and Hunting Similes in the Iliad. Stuttgart: B. G. Teubner, 1990; Михайлин, Вадим. «Звериный стиль» в древнегреческой эпической традиции: гомеровская «Долония» / Миф архаический и миф гуманитарный. Интерпретация культурных кодов: 2006. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2006. С. 180—190.
[2] Наряду со «свиньей». Flynn, Charles P. Insult and Society. Patterns of Comparative Interaction. Port Washington (N.Y.) and London: Kennikat Press, 1977. P. 15. Внушительную подборку собачьих инвектив в различных культурах см. в: Жельвис В. И. Поле брани: Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. 2-е изд. М.: Ладомир, 2001. С. 261—269.
[3] Leach, Edmund. Anthropological Aspects of Language: Animal Categories and Verbal Abuse / Lenneberg, Eric H. (ed.). New directions in the study of language. Cambridge (MA): The Massachusetts Institute of Technology Press, 1964. P. 23—63.
[4] Halverson, John. Animal Categories and Terms of Abuse // Man, New Series. 1976. Vol. 11. No. 4. P. 505—516.
[5] Reactions to Edmund Leach’s “Anthropological aspects of language” and John Halverson’s “Animal categories and terms of abuse” // Anthrozoös: A Multidisciplinary Journal on the Interactions of People, Animals, and Environment. 1990. Vol. III. No. 4. P. 214—226. Примерно годом ранее в журнале была переиздана и сама статья Лича, и статья Холверсона: Anthrozoös. 1989. Vol. II. No. 3. P. 151—174.
[6] Mason, Peter. “How doth the little crocodile improve his shining tail” — “Animal categories and abuse” in Wonderland // Anthrozoös. 1990. Vol. III. No. 4. P. 217—218.
[7] Ср.: Жельвис, op. cit. C. 253.
[8] Redfield, James. Nature and Culture in the Iliad: The Tragedy of Hector. Chicago: University of Chicago Press, 1975; Lilja, Saara. Dogs in Ancient Greek Poetry. Helsinki: Societas Scientiarum Fennica, 1976;Mainoldi, Carla. L’image du loup et du chien dans la Grèce ancienne d’Homère à Platon. Paris: Editions Ophrys, 1984.
[9] Мнение, высказанное в полемической переписке с Хербертом Хоффманом: Halverson, John. Letter to the editor // Man, New Series. 1977. Vol. 12. P. 528.
[10] Михайлин, Вадим. Тропа звериных слов: Пространственно ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 79.
[11] В отличие от агрессии «волчьей», ориентированной извне вовнутрь. Там же. С. 405.
[12] Guillo, Dominique. Des chiens et des humains. Paris: Editions Le Pommier, 2011. Р. 263—267. Подробнее о содержании книги можно узнать из обзора: Михайлин Вадим и Решетникова, Екатерина.«Немножко лошади»: антропологические заметки на полях анималистики // НЛО, № 124 (6/2013). С. 322—342.
[13] Некоторые ученые поддерживают идею о коэволюции двух видов, акцентируя внимание на том, что и человек, в свою очередь, тоже формировался под воздействием волка. См.: Schleidt, Wolfgang M.,and Shalter, Michael D. Co-evolution of Humans and Canids An Alternative View of Dog Domestication: Homo Homini Lupus? // Evolution and Cognition. 2003. Vol. 9. No. 1. P. 57—72.
[14] Guillo, Dominique. Op. cit. P. 298.
[15] Скойбеда, Ульяна. Хроники рассерженной москвички: Собачьи свадьбы // Комсомольская правда. 19 апреля 2008. URL: http://www.kp.ru/daily/24084/317507/ (обращение 10.04.2013).
[16] «В самом начале на месков напал он и псов празднобродных (kuvna" ajrgouv"); / После постиг и народ, смертоносными прыща стрелами…» (1.50-51). Здесь и далее стихотворные цитаты на русском в переводе Н. Гнедича, при необходимости — с поправками и уточнениями. Перевод Гнедича может ввести в некоторое заблуждение относительно статуса собак. Называя их «празднобродными», он наталкивает нас на мысль о том, что речь идет о бродячих псах. Строго говоря, текст не дает для этого оснований: эпитет ajrgov" переводится как «блестящий, сияющий», а применительно к собакам даже как «быстрый», «стремительный» (особенно в выражении povda" ajrgoiv, «быстроногие»).
[17] «Девять псов у царя, при столе его вскормленных, было; /Двух из них заколол и на сруб обезглавленных бросил…» (23.173-174).
[18] «Псы, что вскормил при моих я трапезах, привратные стражи» (22.69).
[19] Redfield, James. Op. cit. P. 167—169.
[20] Vernant, Jean-Pierre. La belle mort et le cadavre outragé / Vernant, Jean-Pierre. L’individu, la mort, l’amour: Soi-même et l’autre en Grèce ancienne. Paris: Gallimard, 1989. P. 41—79, особ. р. 74—75.
[21] Которая в том числе может пониматься в той или ной культуре как «дикость» или «природность».
[22] Анализ конфликта Ахилла и Агамемнона см. в: Михайлин В. Тропа звериных слов, глава «Выбор Ахилла», особ. с. 187—199.
[23] kunwvph", «песьеглазый» или «песьемордый».
[24] kuvneo", «собакоподобный», в переносном значении «наглый», «бесстыдный».
[25] Azoulay, Vincent, et Damet, Aurélie. Paroles menaçantes et mots interdits en Grèce ancienne: approches anthropologiques et juridiques // Cahiers «Mondes anciens». № 5/2014. URL:http://mondesanciens.revues.org/1211 (обращение 16.05.2014).
[26] Giordano, Manuela. Injure, honneur et vengeance en Grèce ancienne // Cahiers «Mondes anciens». № 5/2014. URL: http://mondesanciens.revues.org/1238 (обращение 17.08.2014).
[27] См.: Михайлин, Вадим. О ситуативности репутаций: возвращение Одиссея // Отечественные записки. 2014. № 1 (58). С. 52—84.
[28] В речи Ахилла у Гнедича — «висела».
[29] На связь инвективы «пес» с покровительством Аполлона обращает внимание Редфилд: в речах Диомеда и Ахилла инвектива имеет в виду именно подчиненный статус собаки; Гектор был спасен Аполлоном, потому что является его «питомцем» (pet): «человек по отношению к богу — то же самое, что собака по отношению к человеку». Redfield. Op. cit. P. 194.
[30] Фактически он пытается истязать тело сам, привязав его к колеснице и волоча по земле вокруг Трои.
[31] Lissarrague, François. Transmission and Memory: the Armes of the Heroes / Myths, Texts, Images: Homeric Epics and Ancient Greek Art. Proceedings of the 11th International Symposium on the Odyssey, Ithaca. September 15—19, 2009. Ithaca, 2010. Р. 192; Lissarrague, François. Corps et armes: figures grecques de guerrier / Dasen V., Wilgaux J. (eds). Langages et métaphores du corps dans le monde antique. Rennes: Presses universitaire de Rennes, 2008. Р. 15—27.
[32] Здесь нужно отметить, что под конец «Илиады», вокруг финального столкновения двух героев мы наблюдаем особое нагнетание песьих мотивов. Так, ассоциация Ахилла с псом прослеживается не только в процитированной выше реплике, но и в некоторых сравнениях. Сияние медного доспеха Ахилла уподобляется свету самой яркой звезды на небосводе — Псу Ориона (то есть Сириусу) (22.27-32). Ее восхождение знаменовало наступление периода «собачей жары», самой знойной поры, с середины июля до конца августа, и связывалось со множеством негативных явлений, таких как болезни, собачье бешенство и т. д. Ахилл, уподобленный Псу Ориона — это грозное предзнаменование грядущей катастрофы (смерти Гектора и гибели Трои), которую нельзя предотвратить, так же как нельзя отменить наступление времени года. Ахилл также напрямую уподоблен собаке в метафоре преследования: он гонит Гектора, как пес олененка (22.189-192), и так они трижды обегают Трою. Мотив собак-падальщиков, помимо упомянутых выше контекстов, звучит еще неоднократно. Ахилл дважды повторит свое обещание отдать Гектора псам, теперь уже обращаясь к мертвому Патроклу (23.21; 23.184). Также этот мотив фигурирует в речах родителей Гектора: быть растерзанным падальщиками — это участь, которую заслуживает Ахилл, по мнению отца Гектора, Приама (22.42), и которую предвещает Гектору мать Андромаха (22.86 89). Приам представляет, что его труп будет осквернен его же собственными собаками (22,66-76), а Андромаха, заявляющая, что готова вгрызться во внутренность (а именно в печень) Ахилла (24.211-213), фактически сама себя уподобляет мстящей за сына хищнице/собаке. Весь этот песий ужас появляется под конец «Илиады» не случайно. Логика развития событий ведет нас от попытки разрешить конфликт между ахейцами и троянцами статусным и наименее кровавым способом — а именно фактически путем судебного поединка между Менелаем и Парисом — до жуткого и беспощадного унижения мертвого противника. Такое нисхождение в маргинальность происходит постепенно и разными способами. Сохранение жизни противника за выкуп — отвергается. Снятие доспеха с тела убитого противника — как зримое доказательство победы над ним, как приобретение воинского трофея, свидетельствующего о боевой удаче, — начинает соседствовать со стремлением обезобразить его тело, отрубив голову или конечность, наконец, вообще завладеть телом, отдав на растерзание падальщикам. О развитии мотива осквернения тела противника см.: Segal, Charles. The Theme of the mutilation of the corpse in the Iliad. Leiden: Lugduni Batavorum E. J. Brill, 1971.
[33] Lilja. Op. cit. P. 21; Mainoldi. Op. cit. P. 107, 214.