Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 3, 2013
Давыдов М. А. Всероссийский рынок в конце XIX — начале XX вв. и железнодорожная статистика. — СПб.: Алетейя, 2010. — 830 с.
«Живи Кант не в Кенигсберге, а в Сибири, он, наверное, понял бы, что пространство вовсе не феноменально, а насквозь онтологично, и поэтому написал бы не трансцендентальную эстетику, а метафизику пространства», — писал философ Ф. А. Степун[1]. Протяженность — важнейшая характеристика России. Главное, на чем делала акцент Екатерина II, рассуждая о подходящем для России государственном устройстве, — необъятные размеры страны[2]. Веком позже С. М. Соловьев писал, что основной процесс отечественной истории — колонизация, создание новых поселений, удаленных друг от друга на большие расстояния, отсюда огромная роль государственной власти[3].
Колоссальные пространства—это бесконечно тянущееся время. Это особое понимание далекого правительства в Петербурге (или, например, в Москве), власть которого над окраинами собственной империи порой была лишь номинальной. Н. Я. Эйдельман (а вместе с ним и М. А. Давыдов) пишут об одном якутском воеводе, который в 1630-х годах добирался до места службы три года. Спустя 150 лет немногое изменилось. В 1796 году Иркутск более месяца жил под властью почившей в Бозе Екатерины II. Камчатка же присягнула Павлу I лишь в начале 1797 года[4].
Привычное к медленному ритму государственной жизни столичное общество эпохи Николая I с недоверием относилось к железным дорогам. Противники этого новшества доказывали, что в бездорожье — непобедимость России, что от железных дорог пойдет порча нравов, что паровозы будут потреблять колоссальное количество дров, из-за чего в России исчезнут леса[5]. В какой-то мере эти предсказания сбылись: железные дороги действительно сильно изменили страну. Они заметно ускорили время, сблизили пространства. Стали символом новой России, породили новые пейзажи, новые профессии, наконец, новые исторические источники. Так, вместе с железной дорогой появилась сравнительно точная статистика железнодорожных перевозок.
Как раз на ней М. А. Давыдов выстроил свою монографию. Выводы, к которым он пришел, плохо укладываются в сложившиеся в историографии представления о «голодном экспорте» зерновых из России в конце XIX — начале XX века. Большинство историков придерживалось мнения, что масштабный вывоз хлеба за рубеж, способствовавший модернизации страны, производился за счет крестьянства, которое постоянно недоедало.
Давыдов же на основе анализа железнодорожных отправлений пшеницы доказывает, что при общем росте ее урожаев (а также всех сельскохозяйственных культур) доля экспортируемого зерна неуклонно падала. То есть предложение на внутреннем рынке росло и, следовательно, росло потребление. Что касается ржи, основной сельскохозяйственной культуры России, ее вывоз и вовсе составлял незначительную часть урожая.
По мнению Давыдова, утверждение, что русские крестьяне перманентно голодали или как минимум недоедали, основывается на земской статистике, которая в лучшем случае неточна, а чаще намеренно искажена. Земские служащие, в среде которых преобладали народнические настроения, всеми способами старались подчеркнуть, что крестьянство бедствует, а власть к этому относится с полным безразличием, граничащим с жестокостью. К тому же земская статистика основывалась на опросах самих крестьян, которые зачастую не очень-то понимали, о чем их спрашивают, а если и понимали, не стремились делиться правдивой информацией, разумно опасаясь роста налогообложения.
Меж тем «жестокосердное» государство по мере сил оказывало продовольственную помощь крестьянству. Причем ее масштабы были весьма значительными. Другое дело, что средства расходовались не слишком эффективно и до действительно нуждавшихся зачастую не доходили. По мнению автора книги, помощь развращала земледельцев. Крестьяне, пользовавшиеся ею, приучались к «подаркам», беспечно расходовали огромные средства государственной поддержки, которые могли быть с пользой потрачены в год неурожая. В этом Давыдов видит одну из причин голодовок, имевших место в конце XIX — начале XX века. Причем автор отмечает, что по своим масштабам и последствиям они несопоставимы с теми, которые выкашивали в Советской России людей в 1920-е, 1930-е и 1940-е годы.
И все же едва ли можно отрицать, что русская деревня отнюдь не благоденствовала. И вина здесь опять же лежит на правительстве. Правда, по мнению Давыдова, она заключалась не в «бессовестной эксплуатации» крестьянства, а в избыточном народолюбии. Правительство смотрело на крестьян глазами народника и всячески их опекало, стремясь оградить от любых напастей. Отсюда его боязнь всяких перемен, без которых повысить эффективность земледелия было невозможно.
Низкие урожаи Давыдов отказывается объяснять долгой русской зимой. Приводя пространные цитаты из Ф. Броделя, он ставит под сомнение любимый постулат многих «почвенников» об исключительности климатических условий в России. Ведь от суровых зим регулярно страдала и Западная Европа (например, Франция в XXVII столетии).
Низкая эффективность крестьянского хозяйства в первую очередь была следствием иждивенческой психологии русского земледельца, привыкшего уповать на царя. Не последнюю роль играли здесь и невысокая трудовая дисциплина, огромное число праздников, многие из которых падали на страдную пору, чрезвычайно высокий у крестьян уровень потребления алкоголя.
Книга Давыдова замечательна прежде всего тем, что она выпадает из общего ряда по существу народнической литературы, представители которой задавали тон и сто лет назад, и сейчас. Основными героями их сочинений неизменно выступали и выступают страдающий крестьянин, бездушный и прожорливый Левиафан-государство и интеллигенция, которая не может спокойно взирать на мучения народа. Выйти за рамки этой схемы тем труднее, что народничество, как уже говорилось, пронизывало всю интеллектуальную жизнь российского общества конца XIX — начала XX века. Народниками были и социалисты, и либералы, и консерваторы. Народниками были и многие министры, не представлявшие Россию без исторически сложившегося общинного уклада. Народнической идеей вдохновлялись художники и писатели. Вокруг нее так или иначе складывался общественный консенсус. Он определял характер и официальной документации, и земской статистики, и значительной части мемуарной литературы. Исторический источник прежде всего рассказывает о своем авторе. Так что материалы земской статистики содержат информацию в первую очередь о земских служащих, или же, как говорили в ту эпоху, о «третьем элементе». И современный историк, чаще всего не осознавая этого, оказывается в плену своих представлений. Источники, создававшиеся сознательными или стихийными народниками, порождают, в сущности, народнические исследования.
В каких-то случаях такой диктатуре источника трудно противостоять. Исследователю приходится мириться с тем, что на первых Меровингов он вынужден смотреть глазами Григория Турского, а первых Рюриковичей оценивать с позиции монахов Печерского монастыря. Однако применительно к событиям XIX—XX веков такого рода диктат вряд ли оправдан, и Давыдов это демонстрирует, обращаясь к материалам железнодорожной статистики.
В приложении автор помещает очерк, посвященный аграрной реформе П. А. Столыпина и процессу землеустройства 1907—1915 годов. Казалось бы, данный сюжет прямо не связан с основной темой исследования. Однако это не совсем так. Книга Давыдова посвящена истории иллюзии, в плену которой была и остается значительная часть общества. Разрушить ее — значит обречь себя на нападки с самых разных сторон. Собственно на это и пошел Столыпин, затеявший радикальную аграрную реформу, в корне противоречившую господствующим народническим настроениям.
Монографии Давыдова не хватает еще многих подобных приложений, в которых на разных примерах было бы показано, насколько изменилось бы наше понимание тех или иных событий и явлений, если отказаться от привычных народнических очков. Модернизационный курс правительства Столыпина предстал бы тогда перед нами не как авантюра, но как комплекс вынужденных мер, цель которых — разорвать заколдованный круг русской архаики. А недовольство этим курсом — не как оправданная реакция на столыпинский волюнтаризм, а как судорожное цепляние традиционалистского общества за обычаи прошлого. Без этих очков революционные потрясения представляются уже не прорывом в будущее, а по многим параметрам откатом в прошлое, торжеством реакции.
Иными словами, точка отсчета, выбранная Давыдовым, открывает новый горизонт. На нем пока лишь обозначены контуры историографических проблем, которые предстоит решить. Но историк не менее консервативен, чем русский крестьянин начала XX столетия: он предпочитает не замечать открывшихся перспектив, а держаться старых привычных схем. Потребуется настоящая научная революция, чтобы исследователь хотя бы оглянулся вперед.
[1] Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. СПб., 2000. С. 264.
[2] Сочинения императрицы Екатерины II. СПб., 1849. Т. 1. С. 4.
[3] Соловьев С. М. Сочинения. М., 1988. Кн. 1. С. 57—59.
[4] Давыдов М. А. Всероссийский рынок в конце XIX — начале XX вв. и железнодорожная статистика. СПб., 2010. С. 9.
[5] Олейников Д. И. Николай I. М., 2012. С. 198.