Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 2, 2013
Однажды профессора Симона Авалиани — заведующего кафедрой коммунальной гигиены Российской медицинской академии последипломного образования и одного из крупнейших в стране специалистов по влиянию экологических факторов на здоровье человека — в очередной раз попросили назвать районы Москвы с «плохой экологией» и наиболее загрязненным воздухом. Он начал было что-то отвечать, но неожиданно перебил сам себя: «Впрочем, если вы выкуриваете больше пачки в день, можете жить хоть прямо под трубой коксохимического цеха — ничего существенного в ваши легкие он уже не добавит!».
Эта сценка наглядно демонстрирует двусмысленность представления об экологической безопасности, бытующего в российском обществе. В самом деле, какие ассоциации вызывает у обычного образованного горожанина словосочетание «экологическая безопасность»? Понятно, что любая «безопасность» ассоциируется прежде всего с некими угрозами — но с какими именно в данном случае? Первым делом обычно вспоминают о пресловутой радиации и прочих нехороших излучениях вроде микроволн. Обязательно — «вредную химию», спектр которой чрезвычайно широк: тут и промышленные выбросы, и автомобильные выхлопы, и тяжелые металлы, и противогололедные реагенты, и пестициды (поминаемые обычно через запятую с нитратами), и промышленные пищевые добавки (не шарлатанские БАДы, а «ешки» — вещества, которые на этикетках обозначаются индексами Е), и бытовые химикаты, и лекарства… Наверняка отдельно будет упомянуто все, что портит воду в водопроводе: ржавчина, хлорка, посторонние запахи и т. п. На этом перечень угроз может закончиться, но если будет продолжаться, то в нем обязательно появятся ГМО, а сразу за ними — геопатогенные зоны, отрицательная энергетика и прочие современные синонимы порчи и сглаза.
Соседство в одном списке реально вредных и опасных факторов с заведомо мифологическими, конечно, бросается в глаза, но об этом — несколько позже. Обратим внимание на другое. Во-первых, практически все перечисленное представляет собой угрозу (действительную или мнимую) для жизни и здоровья людей, и только людей. Прочие виды живых существ упоминаются в этом контексте разве что как индикаторы экологического неблагополучия («в Москве сейчас все тараканы исчезли, вот до чего плохая экология!» — ясно, что говорящий беспокоится не о тараканах). То есть, строго говоря, речь идет не об экологической, а о санитарно-гигиенической безопасности. Во-вторых, в большинстве случаев (строго говоря, во всех, если отбросить совсем уж чистую мифологию вроде «отрицательной энергетики») угрозы создаются активностью самих людей. Причем эта активность проявляется, как правило, в производственной сфере и уж обязательно включает в себя применение тех или иных промышленных технологий.
Вторая особенность может показаться тривиальной: что же может угрожать экологической безопасности как не деятельность человека, причем в первую очередь — на производстве, с его гигантскими мощностями, огромными объемами агрессивных веществ и экзотическими для биосферы процессами? И наоборот: какой может быть вред от того, что человек съел бутерброд, купил букетик цветов или вынес мусорное ведро?
Однако даже если действительно сосредоточиться на здоровье и безопасности человека, то любой специалист подтвердит: да, неблагоприятная окружающая среда вносит заметный вклад в позорно низкие показатели здоровья российских граждан, и в некоторых особо пострадавших местах этот вклад может быть очень велик. Но в целом экологические факторы сильно уступают таким причинам смертности и инвалидизации, как злоупотребление алкоголем, курение, низкая медицинская культура (включая элементарную гигиену), в конечном счете — низкая психологическая ценность здоровья и безопасности и хроническое нежелание заботиться о них. На таком фоне рассуждения о «плохой экологии» и «вредных воздействиях» больше смахивают на попытку свалить с себя ответственность за саморазрушительное поведение. Действительно, раз уж тут по соседству стоит АЭС или нефтеперерабатывающий завод — значит, наше здоровье необратимо подорвано, с этим ничего не поделаешь, можно расслабиться и закурить. Нет завода — не беда, что-нибудь обязательно найдется: транспортная магистраль, бензоколонка, сыроварня, высоковольтная линия. А если вдруг ничего подходящего не окажется — всегда есть продукты из супермаркетов (известно же, что в них все генно-модифицированное, клонированное и до отказа набитое «ешками»), бытовая химия, геопатогенные зоны и дыра в стратосфере. Общего у всех этих феноменов то, что рядовой гражданин никак не может на это повлиять — а значит, не несет и никакой ответственности за результаты их воздействия.
Даже те действия, которые явно создают угрозу жизни и здоровью людей (как тех, что их совершают, так и окружающих), упорно не воспринимаются как экологическая угроза. Например, каждый год сразу после схода снега над Россией взвивается множество дымов — горит прошлогодняя трава. Горит потому, что ее поджигают люди. Огонь нередко перекидывается на поселки — где помимо немалого урона хозяйству может стать причиной серьезных травм, а то и гибели людей. Даже вдали от огненных фронтов люди вынуждены неделями дышать дымным воздухом, что тоже не лучшим образом сказывается на здоровье — особенно у страдающих астмой и другими легочными заболеваниями. Время от времени рукотворные пожары, захватывая леса и торфяники, превращаются в общенациональное бедствие — как незабываемым летом 2010 года, когда жертвы огня исчислялись многими десятками, а дымная пелена затянула всю Центральную Россию. Но практически никто, перечисляя экологические угрозы, не вспомнит о травяных, лесных или торфяных пожарах — хотя причиняемый ими вред здоровью общеизвестен, нагляден и несомненен. Они проходят как бы «по другому ведомству», общественное сознание отказывается включать их в круг экологических проблем.
В значительной мере это справедливо и для другой острейшей российской проблемы, не связанной напрямую с технологиями, — диффузии твердых и жидких бытовых отходов. Российский житель словно бы и не замечает, во что превратились городские пруды, лесопарки, незастроенные овраги, популярные места «отдыха на природе» и просто окраины городов и пригородные леса. Упоминание об этом как об экологической проблеме можно услышать разве что в тех местах, где постоянное население сталкивается с разного рода пришельцами — от любителей воскресных пикников и купаний до беженцев. В такой ситуации «местные» нередко вспоминают о замусоривании территории, обязательно возлагая вину за это на «понаехавших» (а также на власти, которые не принимают соответствующих мер). Продолжая расспросы, можно убедиться, что такие высказывания отражают не столько неприязнь к приезжим, сколько все то же неизбывное желание представить дело так, что от самого говорящего ничего не зависит. Мол, убирай не убирай — все равно привезут и навалят втрое больше[1].
Сразу отметим, что такое «антропоцентрическое» понимание экологических угроз и экологической безопасности решительно расходится с тем содержанием, которое вкладывают в это понятие специалисты. В профессиональной литературе она определяется как «совокупность состояний, процессов и действий, обеспечивающих экологический баланс в окружающей среде и не приводящих к жизненно важным ущербам (или угрозам таких ущербов), наносимым природной среде и человеку» — то есть прежде всего как безопасность экосистем, служащих благоприятной средой обитания для человека[2].
Примерно таково же содержание понятия environmental safety (и аналогичных понятий в других языках) в развитых странах — оно означает отсутствие угроз для окружающей среды. Причем не только к той, в которой обитает та или иная человеческая популяция, а к любым экосистемам, в том числе и тем, где исключено даже временное присутствие людей. Так, например, в 1998 году по настоянию Международного научного совета по антарктическим исследованиям было остановлено бурение скважины к подледному антарктическому озеру Восток. Западные ученые требовали от российских полярников гарантий экологической безопасности проникновения в уникальный водоем. В российских научных и научно-административных кругах это требование было воспринято с некоторым недоумением и даже вызвало подозрения в нечестной конкуренции — мол, зарубежные коллеги используют это надуманное требование для того, чтобы притормозить российский проект и успеть первыми проникнуть в какое-нибудь другое подледное озеро. Даже ученым забота об экологической чистоте водоема, который в обозримом будущем никак не будет вовлечен в хозяйственное использование, показалась неубедительной.
Надо сказать, что массовое понимание «экологической безопасности» в Европе и Северной Америке если и не совпадает полностью с профессиональным, то по крайней мере расходится с ним заметно меньше, чем в России и других постсоветских странах. Популярные «экологические» маркировки в этих странах (environmental friendly, «зеленая точка», логотип FSC[3] и другие) сообщают потребителю, что производитель свел к минимуму ущерб, который наносит окружающей среде данная продукция и/или процесс ее производства. Что она произведена посредством наиболее «чистых» технологий, что ее утилизация не создаст проблем и не приведет к образованию токсичных соединений (не только в доме покупателя, но и вдали от него, на предприятиях по переработке отходов). А если речь идет о товарах, изготовленных из добытых в дикой природе биоресурсов (древесины, рыбы, морепродуктов и т. д.), то и о том, что все они изъяты с соблюдением всех положенных норм и квот, без разрушения среды обитания, ущерба непромысловым видам и коренному населению и, конечно, только в тех местах, где такой промысел разрешен. Чем гарантирована подобная информация и насколько западный потребитель верит ей и ориентируется на нее — вопрос отдельный и интересный, но во всяком случае он прекрасно понимает, что сообщить ему хотят именно это.
В России же международные экологические маркировки большинству потребителей просто неизвестны, а вошедшая одно время в моду формулировка «экологически чистый продукт» в лучшем случае означает безопасность маркированного ею товара для потребителя (гарантированную, впрочем, только честным словом производителя — эта маркировка не присваивается какой-либо независимой сертифицирующей организацией, а ставится производителем по своему усмотрению). Чаще же она извещает о том, что сырье для данного продукта выращено или собрано вдали от крупных городов и промышленных предприятий. Каких-либо экологических стандартов производства эта маркировка не подразумевает вовсе — сырье у отмеченного ею продукта может быть куплено у откровенных браконьеров или «черных лесорубов», заготовивших его на территории заповедника. Иногда такое происхождение товара даже не очень скрывают: не так давно, скажем, на пакете пиломатериалов можно было наряду с упоминанием об «экологической чистоте» прочесть, что они изготовлены из древесины редких и ценных пород, растущих в девственных лесах, допустим, Кавказа. Покупателей такая информация не только не смущает, но явно привлекает.
Собственно, это и не удивительно. Если, как уже говорилось, жители России в большинстве своем отказываются признавать опасными любые собственные действия, включая те, что создают явные и очень серьезные угрозы их собственной жизни и здоровью, то следует ожидать, что они тем более не воспринимают их как угрозу окружающей среде. Что видно уже на примере тех двух проблем, о которых шла речь выше, — травяных палов и отходов. Понятно, что ущерб, наносимый ими природным экосистемам, куда больше и регулярнее, чем непосредственный вред для людей: все-таки не всякий травяной пал приводит к пожарам в населенных пунктах, а вот для оказавшегося на его пути древесного подроста, мелкой наземной живности (амфибий, моллюсков, насекомых и т. д.), птичьих гнезд он означает гарантированную гибель. В еще большей степени это справедливо для проблемы отходов. В тех же случаях, когда экологически разрушительные действия не затрагивают непосредственно интересы людей, российское сознание и вовсе не видит в них угрозы. Каждую весну (особенно 14 февраля и 8 марта) в крупнейших городах России в людных местах идет бойкая торговля букетиками ранних диких цветов — в основном галантусов (подснежников) и цикламенов, — привезенных из Крыма и с Кавказа. Этот промысел — один из главных факторов сокращения численности данных растений в природе. Однако попытки защитников дикой природы убедить горожан не покупать эту заведомо браконьерскую добычу чаще всего не вызывают сочувствия. Даже образованные люди либо пропускают эти увещевания мимо ушей, либо возражают: а откуда, мол, известно, что данная конкретная партия цветов изъята из природы, а не выращена на приусадебном участке? Не будем сейчас говорить о том, что никто не растит подснежники и лесные цикламены на срезку (их вообще культивируют в очень небольших количествах и только для продажи в горшочках), что такой промысел заведомо нерентабелен. Важна сама идея аргументации: ответственного и законопослушного человека не смущает, что приобретаемый им товар скорее всего имеет криминальное происхождение — для душевного спокойствия ему вполне достаточно сознавать, что есть некоторый шанс, что это не так. Вряд ли он подошел бы с той же меркой к предложению незнакомца на улице купить по дешевке мобильник — хотя шанс, что продавец мобильника честно нашел свой товар на улице, гораздо выше[4].
Та же самая картина наблюдалась и на противоположном конце ценовой шкалы рынка биоресурсов: осетрина и черная икра находили покупателей даже в те годы, когда на внутренний российский рынок не попадало ни единой легальной икринки[5]. Согласно опросу, проведенному в 2005 году ВЦИОМ, почти 73 % населения России знали о браконьерском происхождении практически всей продаваемой на внутреннем рынке икры (а также о том, что браконьерский вылов угрожает самому существованию осетровых рыб). Но при этом лишь 6,5 % выразили готовность отказаться от нее (хотя почти для половины опрошенных она, по их собственным словам, была к этому времени недоступна по цене, т. е. реально отказываться им было не от чего). Можно, конечно, считать, что две трети населения России сегодня исповедуют кредо героя «Записок из подполья» — «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить». Но с учетом вышесказанного логичнее все же предположить, что здесь проявляется все то же сопротивление признанию собственной (пусть сколь угодно малой и косвенной) ответственности за происходящее. Сопротивление, вырастающее не столько даже из эгоизма, сколько из неспособности ощутить себя субъектом, активным действующим началом.
Дальнейшее развитие этой темы, впрочем, увело бы нас слишком далеко от проблемы экологической безопасности и ее восприятия российским массовым сознанием. Строго говоря, ничего специфически экологического в этой принципиальной «несубъектности» современных россиян нет — она проявляется в любой области[6]. Нам же сейчас важно, что такое отношение и основанное на нем массовое повседневное поведение российских граждан делает заведомо малоэффективными многие социальные механизмы, которые в других обществах успешно используются для обеспечения экологической безопасности. В частности, в России практически не известны примеры успешных потребительских бойкотов продукции экологически безответственных производителей, ставшие в развитых странах эффективным инструментом не только пресечения конкретных экологически опасных практик, но и общего «позеленения» бизнеса.
Другой пример механизма, успешно работающего в ряде стран, но систематически пробуксовывающего в России, — процедура оценки экологической безопасности проектов. С 1960-х годов в развитых странах разработчики более или менее крупных технических (а позднее и иных) проектов стали заказывать Environmental Impact Assessment (EIA) оценку возможного воздействия разрабатываемого проекта на окружающую среду. Такая оценка представляет собой полноценное исследование, проводимое группой экспертов (со временем появились специализированные компании, для которых эта работа стала основной деятельностью) по заказу заявителя проекта и на его средства. Сегодня проведение EIA является в большинстве стран обязательным, а составленный экспертами итоговый доклад должен быть опубликован за определенное время до принятия решения о реализации проекта — чтобы все заинтересованные стороны могли с ним ознакомиться и внести свои возражения или дополнения. Однако в основе его лежит интерес самих заявителей: если мы вот в этом месте поставим завод такого-то профиля и мощности — каков будет экологический ущерб, который нам насчитают и заставят компенсировать (в виде платежей за загрязнение и т. д.)? А если на нем случится авария — сколько с нас сдерут еще, и что нам нужно иметь, чтобы быстро ее ликвидировать?
Механизм EIA, конечно, не идеален — в частности, у заявителя всегда есть искушение проигнорировать наиболее маловероятные (но при этом и самые разрушительные) сценарии, предотвращение которых стоит чрезвычайно дорого. К чему это приводит, показала авария нефтяной платформы Deepwater Horizon в Мексиканском заливе в апреле 2010 года, когда оказалось, что ни у компании-оператора, ни у государственных ведомств нет никакого заранее разработанного плана на случай подобной катастрофы. Но в подавляющем большинстве случаев этот механизм обеспечивает более или менее приемлемый уровень экологической безопасности допущенных к реализации проектов.
В России подобная процедура тоже обязательна по закону для любой намечаемой хозяйственной и иной деятельности, и даже само ее название — «оценка воздействия на окружающую среду» (ОВОС) — представляет собой точный перевод термина environmental impact assessment. Но назначение ее совсем другое: не представить заказчику возможно более полное описание ущербов и угроз, которые может породить предложенный им проект, а убедить контролирующие органы в том, что проект достаточно безвреден и безопасен. Российское законодательство предусматривает возможность общественного контроля, но здесь-то и срабатывает то самоощущение российских граждан, о котором шла речь выше. Обычно изучением ОВОСа и организацией общественных слушаний озабочены только немногочисленные и не всегда компетентные (а порой и не вполне психически уравновешенные) экологические активисты. Это дает возможность компаниям-заявителям уклоняться от публикации материалов ОВОСов (желающих добывать их через суд находится немного), а общественные слушания либо «заматывать», либо превращать в фарс, на который допускаются только лояльные компании (а то и просто подставные) «представители общественности».
До поры до времени это в какой-то мере уравновешивалось существованием института профессионального контроля — государственной экологической экспертизы, доставшейся России еще от советских времен. Комиссия из независимых экспертов, создаваемая специально для рассмотрения конкретного проекта, была не подотчетной ни государственному аппарату, ни заказчику, что давало ей возможность достаточно полно и беспристрастно оценить экологическую безопасность планируемой деятельности. По сути дела, это был своеобразный аналог суда присяжных — с той только разницей, что ключевое решение выносили все-таки не «люди с улицы», а профессионалы. А вместо презумпции невиновности они руководствовались «принципом предосторожности», презумпирующим экологическую опасность любого проекта или новации.
Разумеется, и этот механизм не был идеальным. История российской экологической экспертизы изобилует попытками либо продавить нужный проект через ГЭЭ, либо объехать ее на какой-нибудь кривой козе. Самым популярным приемом было, пожалуй, изменение проекта уже после прохождения им экспертизы. (Согласно закону в таких случаях положительное заключение экспертизы автоматически утрачивает силу, однако, как показала правоприменительная практика, ничего «автоматического» в российском правовом поле не бывает — при достаточном «административном ресурсе» заявитель проекта мог спокойно игнорировать даже представления прокуратуры, указывающие на несоответствие реализуемого проекта заявленному.) Очень часто реализация проекта начиналась еще до окончания (а порой и до начала) экспертизы. Были попытки включить в состав комиссий лиц, прямо заинтересованных в положительном заключении, — разработчиков ОВОС (т. е. того самого документа, соответствие которого действительности и оценивала экспертиза) и даже представителей самой компании-заявителя. Наконец, нередки были случаи и прямого давления на экспертов. Широкую огласку получила история с экспертизой проекта трубопровода «Восточная Сибирь — Тихий океан» осенью 2006 года: тогдашний глава Ростехнадзора генерал Константин Пуликовский по не предусмотренным законом основаниям не утвердил отрицательное заключение экспертизы, продлил сроки ее проведения, ввел в ее состав дополнительных членов и в конце концов выморщил положительное заключение. Впрочем, это все равно не спасло безумный проект — спустя несколько недель глава государства широким жестом изменил маршрут трубы именно так, как это с самого начала предлагали несговорчивые эксперты.
Регулярные скандалы обнажали главную слабость института ГЭЭ — будучи инородным телом в российской системе государственного управления и не имея достаточной поддержки со стороны общества, она не могла обеспечить исполнение принимаемых ею решений и рекомендаций и не всегда оказывалась способной противостоять административному давлению. Возможно, круг объектов, подлежащих экспертизе, был неоправданно широк (требовать проведения экспертизы для установки любого киоска — верный способ парализовать институт экспертизы как таковой). Были у нее и внутренние слабости, связанные с недостаточной развитостью экспертного сообщества, с непрозрачностью процедуры формирования комиссий, наконец, с внутренними противоречиями «принципа предосторожности». Но все это, как говорится, в прошлом. 1 января 2007 года вступил в силу Градостроительный кодекс РФ, запрещающий проведение любых государственных экспертиз проектной документации, кроме описанной в нем «единой». Последняя может рассматривать только соответствие проекта действующим техническим регламентам. Беда даже не в том, что как раз в области экологической безопасности эти регламенты на момент вступления кодекса в силу вообще отсутствовали (а многие отсутствуют и по сей день), а в том, что невозможно разработать такой набор регламентов, соответствие которым обеспечит безопасность любого конкретного проекта.
Решение было настолько абсурдным, что в том же году законодатель вынужден был принять поправки, восстанавливающие обязательную предварительную экспертизу для любой деятельности на особо охраняемых природных территориях (в заповедниках и национальных парках), а также для проектов, реализуемых на морском шельфе. За прошедшие с тех пор годы стала очевидной и необходимость восстановления экспертизы по крайней мере для особо крупных инфраструктурных проектов (магистральных дорог, крупных трубопроводов и т. д.) и для объектов повышенной опасности. Два президента — Путин и Медведев — уже неоднократно давали поручения подготовить соответствующие поправки в законодательство. Однако этого не сделано и до сих пор.
Очень хочется надеяться, что борьба за восстановление государственной экологической экспертизы и ее полномочий увенчается успехом в самом скором времени. Однако вся многострадальная история этого института показывает, что он так и остался протезом, эрзацем экологической ответственности. Протез — вещь полезная, а порой и жизненно необходимая, но пользование им всегда свидетельствует о тяжелой инвалидности.
[1] Любопытно, что в чисто дачных поселках дачники выступают в роли «местных», жалуясь на диких отдыхающих, в то время как в деревнях, где часть домов принадлежит горожанам и используется как дачи, уже дачники выступают в роли «понаехавших».
[2] При этом, однако, в действующей Экологической доктрине РФ отражен именно «народный» вариант понятия экологической безопасности, определяемой как «совокупность природных, социальных, технических и других условий, обеспечивающих качество жизни и безопасность жизни и деятельности проживающего (либо действующего) на данной территории населения».
[3] FSC (Forest Stewardship Council, Лесной попечительский совет) — международная некоммерческая ассоциация, объединяющая крупных лесопромышленников, экологические и социальные НКО, ученых-лесоведов, организации ряда коренных народов и т. д. Задачей FSC является согласование интересов лесного бизнеса с устойчивым существованием лесных экосистем, сохранением биоразнообразия и соблюдением интересов местного населения в районах лесного промысла.
[4] Справедливости ради следует сказать, что по оценкам экспертов продажи диких первоцветов в Москве в последние годы заметно снизились. Поскольку никакого заметного усиления борьбы с этой торговлей в это время не наблюдалось (скорее наоборот), есть некоторая надежда, что отношение москвичей к ней все-таки меняется.
[5] Сейчас в ряде городов России разрешена продажа продуктов из осетровых рыб, выращенных в аквакультуре (прудах и закрытых бассейнах). Сказать, какая часть «аквакультурной» осетрины представляет собой на самом деле легализованную таким образом браконьерскую продукцию, довольно трудно, но объемы производства осетровых хозяйств уже превышают то, что браконьеры хотя бы в принципе могли бы добыть.
[6] Один из самых ярких примеров такого отношения привел в разговоре с автором покойный В. Л. Глазычев: жители одной деревни в Кировской области семь лет просили районные и более высокие власти засыпать большую лужу на дороге на въезде в деревню — при том что песок и щебень были уже привезены, и нужно было только перекидать их лопатами в лужу.