Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 1, 2013
В современной российской публицистике, равно как и на страницах аналитических изданий, не говоря уже о сайтах русскоязычного сектора Интернета, одной из наиболее животрепещущих тем последнего года стала тема архаизации всех сфер общественной жизни — от правоохранительной до церковной.
Соответственно метафоры типа «мракобесие», «средневековье», «первобытность» уже не просто украшают новостные, публицистические, аналитические тексты, но используются их авторами для обозначения новой системы смыслов, господствующей в обществе XXI века.
Архаизация общественного сознания легко диагностируется, но с трудом поддается анализу в рамках существующих научных концепций, традиционно рассматривающих саму идею архаизации под функционально-эволюционистским углом зрения, как пережиток, сохраняющийся в том или ином обществе в силу некой исторической инертности, вопреки вектору прогресса и развития.
В XXI веке историки в своих обществах регистрируют явления, аналогичные тем, которые называли странными, присущими якобы не римскому народу, но варварской периферии, их коллеги в Древнем Риме. А описанные Н. Н. Миклухо-Маклаем статусно-символические генитальные операции у аборигенов Папуа — Новой Гвинеи, в деталях совпадают с аналогичными знаково-статусными процедурами, которые иногда проделывают со своими половыми органами военнослужащие армии, вооруженной ядерным оружием.
Поколение воинствующих атеистов в мгновение ока превратилось в поколение воинствующих православных, понимающих при этом религию как набор примитивных магических практик в ряду с любыми другими оккультными услугами, от церковных таинств до освящения батюшкой автомобиля или офиса и разного рода «сниму сглаз», «приворожу/отворожу», «очищу карму».
Парламент страны, претендующей на статус сверхдержавы, обсуждает введение таких нормативно-правовых норм, как клеймение, кастрация, телесные наказания, и принимает законы о запрете разных явлений природы — от гомосексуальности до топота котов. Спецслужбы содержат штат агентов-гетер в качестве секретного секс-оружия для борьбы с политическими оппонентами, а государственные чиновники продюсируют порнофильмы для предотвращения «цветных революций», что не мешает тем же чиновникам выступать ревнителями нравственности. Женщины-политики снимаются для эротических, мужчины-политики — для героических изданий, позируя полуобнаженными в седле, на охоте, рыбалке. Все средства массовой пропаганды и современной косметологии брошены на поддержание образа президента-супермена, при этом сам стареющий лидер оправдывается через пресс-службу за свое недостаточно цветущее состояние, словно ему, как архаическому царю из «Золотой ветви» Фрэзера, приходится отстаивать свое место на Олимпе в поединке с более молодым и сильным претендентом.
Факты воспроизводства элементов культуры, характерных для ритуально-символических практик обществ архаических, легко регистрируются в обществах, создавших философию, искусства, науки, опирающихся на высокие технологии и глобальные телекоммуникации. Гораздо труднее они поддаются научным интерпретациям.
Исследования «архаического синдрома» приобрели актуальность в нашей стране после распада Советского Союза, когда явно наметились проявившиеся в иррационализации массового сознания и массовой культуры изменения в общественном сознании, вызванные кризисом советской картины мира. На базе ИСАА МГУ была проведена конференция, посвященная проблеме архаизации массового сознания. Приведу несколько цитат из материалов этой двадцатилетней давности конференции, и сегодня звучащие весьма актуально:
«В то время как отечественные мыслители и публицисты продолжают биться над проблемой — "как обустроить новую Россию" — культурный ландшафт страны приобретает "чудодейственные", а то и совершенно фантастические черты. Оставленные официальной идеологией бастионы массовой культуры захватываются парапсихологией, оккультизмом, восточной магией, вплоть до явлений шаманизма и веры в переселение душ. Волна иррационализма быстро нарастает и захватывает уже не только нижние (массовые) этажи культуры, но сферы собственно интеллектуальной деятельности»[1].
«Если бы речь шла только об умонастроениях части общества, то в моде на все оккультное можно было бы увидеть всего лишь бегство рационального сознания от самого себя, бессилие духа перед реальным стихийно-хаотическим ходом вещей, попытку спастись от многолетнего избытка идеологических стереотипов посредством противоположной крайности — исключения рациональных образов культуры. Однако подлинная острота и важность проблемы заключается в том, что мифы и фантазии посткоммунистической ментальности не остаются в чисто духовной сфере, но формируют специфическое и весьма притягательное для массового сознания семантическое поле новой общественной реальности, где абсурд и вымысел часто неотделимы от реальности. Поле иррациональных смыслов таит в себе силы, поистине темные, непредсказуемые в своем поведении»[2].
«Подъем иррациональных настроений происходит на фоне общего снижения интеллектуального потенциала постсоветского общества, распада какой-либо иерархии духовных ценностей, и это создает известную угрозу для традиций рационального научного мышления и вообще для европейской «феноменологии» духа. Еще немного, и, как справедливо заметил Е. М. Мелетинский, поток массового мифологизированного сознания уравняет всякую рациональную научную мысль с марксистской догмой»[3].
История знает немало примеров острых цивилизационных кризисов, когда прежний порядок оказывается разрушен, а новый — не найден или не обрел еще жизненной силы, и человек постоянно сталкивается с проблемой социального и личностного выживания. Так что изучая реактуализацию «архаического» в ходе модернизации общества, мы имеем дело с процессом вполне универсальным.
В особых исторических ситуациях и социальных состояниях высшие формы культуры — гуманнейшее право, мудрые законы, этико-эстетические нормы — теряют соционормативную функцию. И вместо них, в качестве аварийных средств социального регулирования, актуализируются базовые психические функции и базовые символы, лишенные семантической вариативной многомерности. Кризис той или иной культуры возвращает общество в исходную точку культурогене-за, с которой начиналось развитие культур в их синхронном и диахронном многообразии — культурно-географическом полиморфизме и культурно-исторической полисемии. То есть любой кризис культуры выливается в смысловую деградацию ее семиотического поля.
В развитии символического мышления и обеспечивающих его символических систем коммуникации можно выделить два вектора: вектор модернизации, для которого характерны развитие полисемантики, вариабельности смысловых значений, доминанта рационального, осознание условности символического; и вектор архаизации — это редукция смысловых значений в точку символа, который отождествляется с реальностью. Поэтому в архаических и/или архаизированных сообществах за символическими актами часто следуют физические действия — за символ убивают и умирают.
Феноменология «архаического синдрома» лежит всецело в плоскости социальной истории, семиотики, психологии, реактуализации фундаментальных, глубинных защитных реакций коллективного сознания, динамики социально-символических и когнитивных систем.
Проходя срочную воинскую службу в позднесоветской армии, я в полной мере столкнулся с реалиями дедовщины, из которых наибольшее изумление вызывало не прямое насилие, но статусное символическое поведение военнослужащих, аналоги которому можно найти в этнографических описаниях «архаическо-экзотических» культур — деление на касты, включая низшую — изгоев, превращение всех систем жизнеобеспечения в подсистемы утверждения иерархии, обряды перехода, ритуа-лизованное насилие, табуизация темы физиологии и актуализация физиологических актов в качестве символических инструментариев власти.
Примерно в тот же период аналогичные наблюдения в сообществе заключенных провел Л. С. Клейн[4]. Он также отметил проявления у них первобытности, но не раскрыл механизм явления. Ценные комментарии относительно этого механизма в полемике с Клейном высказал Кабо: «В основе этого феномена лежат единые для всего человечества структуры сознания, единые как в пространстве, так и во времени. Они-то и способствуют воспроизводству в различных группах человечества в разные эпохи неких универсальных явлений в социальных отношениях и духовной культуре, сближающих современные социальные системы или отдельные явления культуры с первобытными»[5]. Казалось бы, намечено простое и продуктивное направление исследований феномена реактуализации архаического в современном — это исследование явлений культуры в когнитивном контексте; данный метод я использовал в своей монографии, посвященной семиотическому анализу дедовщины как проявления общих законов культурогенеза в режимных сообществах[6]. Однако в одной из рецензий на эту работу мы встречаем буквально следующее: «И где-то там же в бессознательном располагаются семиотические модели. Их тоже нельзя контролировать, они универсальны и используются нами помимо нашей воли. Любопытно было бы узнать, как К. Л. Банников представляет себе способ передачи этих архетипов вместе с бинарными оппозициями во времени и их локализацию. Где они расположены: уж не в космосе ли, столь часто упоминаемом автором»[7]. Локализация души в пространстве и времени — нормально для мифологии, но довольно странно обнаружить у автора современного научного журнала столь архаические представления. Такое же непонимание сути проблемы демонстрирует О. Ю. Артемова, описывающая культурно-адаптивные функции бессознательных структур как «что-то таинственное и дремучее, возрождающееся в условиях социально-экономического кризиса на манер феникса из пепла незапамятных времен»[8]. Не утруждая себя аргументацией, она делает вывод, что подход «коллективного бессознательного безусловно неверен», а «парадигма архетипов», как и метод семиотической интерпретации, «ничего не проясняет». Отдельные фольклористы и антропологи разделяют эту точку зрения, между тем, существование феномена бессознательного давно признано в юриспруденции, он описывается в некоторых законах (например, в законе о СМИ), активно используется политтехнологами. Впрочем, Кормина объясняет, почему ей так не нравятся семиотический подход и методы аналитической психологии. Ей неприятен сам факт присутствия в человеке чего-то неподконтрольного воле и разуму, что, по ее убеждению, снимает с индивида ответственность за преступления. Ей приятнее объяснять такие явления, как насилие, агрессия, девиантное поведение, наличием в нашей природе «постыдного, гадкого, некультурного», а поскольку, по ее убеждению, в человеке все подконтрольно его разуму, то деструктивное поведение она объясняет тем, что «люди — плохие», причем плохие сознательно. Артемова также склонна объяснять нравы, царящие в солдатских и лагерных казармах, с помощью термина «извращение». На мой взгляд, это не научный, а чисто бытовой подход к проблеме, который говорит лишь о том, что исследователи — тоже люди.
Это, конечно, довольно трудно — анализировать и объяснять причины человеческой деструктивности, когда сталкиваешься с такими фактами, как ритуальное мужеложство с целью «опускания» — понижения в социальном статусе. Хочется объявить это извращением и свести проблему к постулированию неизбывности зла. Но как быть, допустим, с павианами, которые также символически используют мужеложство в доминантно-статусных отношениях? Назовет ли Кормина поведение павианов «постыдным» и «гадким»?
Современная антропология и этология уже не оставила ни одного специфически человеческого атрибута, включая религиозность, зачатки которого не были бы прослежены у высших животных. Человек как «просто животное» ничтожен, но велик как «животное символическое». Многие животные способны использовать и даже создавать символы с целью коммуникации, но только человек умеет создавать символы символов, формируя таким образом бесконечное пространство для построения символических систем. Способность перейти от моносимвола к полисемантике и абсолютная зависимость выживания вида от символической деятельности — это единственное принципиальное отличие мира людей от мира животных. Соответственно специфически человеческим инстинктом самосохранения является инстинкт гармонизации смыслов, или, как его называет Вильфредо Парето, «инстинкт к комбинациям»[9] — инстинкт системообразования. Отнесение данного свойства сознания к «инстинктам» обусловлено тем, что системообразование не является следствием свободного выбора человека или осознанной общественной необходимости. Это органическое свойство сознания как такового. Человек не может не упорядочивать и не структурировать свои ощущения, не находить в окружающем мире соответствия, связи и значения[10]. На данном свойстве человеческого сознания построены все мифологические системы — история мироздания в них начинается со структурирования хаоса и преобразования его чистого энергетического потенциала в систему космоса.
Собственно говоря, системообразование как «базовый инстинкт» проявляется не только в космогонических сюжетах, но и лежит в основе всего процесса развития человеческой мысли на пути от мифоритуальных интерпретаций к научному знанию.
В различных мифологических системах первые боги — персонификаторы креативной силы как таковой. В японской космогонии это целый разряд богов, именуемых «мусуби-но ками», от глагола «мусубу» — связывать, скручивать. И по сей день в японской культуре придать сакральный статус предмету — это повесить на него веревку, священный шнур симэнава, являющийся символом системного порядка, а значит, всего сущего. С той же креативностью, по-видимому, связан индоевропейский праязыковый этимон «вяз» — отсюда «завязь плода», «вязать собак», ритуальное вязание венков, присущее родильной обрядности славян.
На мой взгляд, совершенно правы те исследователи, которые все формы интеллектуального отношения к миру объединяют в единую систему — универсальную структуру общечеловеческого сознания: «Одной из глубочайших, едва ли не инстинктивных потребностей человека является стремление к гармонии, выражающееся в постоянном упорядочении, структурализации и классификации мира феноменального и мира умопостигаемого. Человек как будто всегда подсознательно ощущал чужеродность всего окружающего, собственную «заброшенность» и уязвимость, но, сознательно протестуя против этого, всегда стремился приблизить к себе мир, убеждая себя в родственности своей всему сущему (тотемизм), в разумности этого сущего (анимизм), в возможности взаимодействия с ним (магия), в изначальной положительной его направленности и «опекающей» сущности (религия) и, наконец, в познаваемости (философия, наука). Очевидно, что стремление к гармонии есть по сути стремление к сохранению человеческого рода в витальной и ментальной плоскостях»[11]. Очевидно и то, что в вышеназванных формах инстинкт самосохранения отвечает исключительно информационной парадигме, и это означает, что в некоторых ситуациях, санкционированных локальной культурной традицией, продолжение физического существования оказывается несовместимым с существованием человеческим. Такими дилеммами, к примеру, полна социальная история Японии с ее регламентированной культурой самоубийства, позволяющей личности, уйдя из жизни, «сохранить лицо».
Благодаря стремительному распространению заимствованной из Китая письменности при сакральном отношении к слову изреченному, в японской культуре, как в никакой другой, сохранился фундаментальный пласт культурогенной информации, позволяющий проследить процессы когнитивного системообразо-вания от уровня, характерного для высших животных, до уровня сакрализации ментальных категорий. В мифологическом своде «Нихонсеки» бог Идзанаги, обустраивая мир, отделяет мир живых от мира мертвых точно так, как метят территорию животные — коты, собаки и т. п.[12] С другой стороны, в той же японской мифологии есть сюжет с богиней плодородия, из частей тела которой появляются жизненные блага этого мира. Соответственно образы органов и их функций в архаической картине мира принимают максимально обобщенные, категориальные формы.
Говоря об архетипах мировосприятия в связи с физиологией, мы имеем в виду знаково-символическое осмысление половой функции и прочих элементарных физиологических актов, вплоть до дефекации и мочеиспускания. Культура во многом начинает себя с попыток подчинения, упорядочивания, табуизации естественных физиологических процессов, с попыток как можно более полного вовлечения всех проявлений биологического в сферу социального. В идеале культура в стремлении к контролю над природой доходит практически до полного переосмысления физиологии и переноса ее в сферу социальных отношений.
Сама постановка на языке знаков вопроса о природе физиологического переводит проблему сексуального поведения в область семиотики культуры. «Коренная ошибка фрейдизма, — пишет Ю. М. Лотман, — состоит в игнорировании того факта, что стать языком можно только ценой утраты непосредственной реальности и переведения ее в чисто формальную — "пустую" и поэтому готовую для любого содержания сферу. Сохраняя непосредственную эмоциональную (и всегда индивидуальную) реальность, свою физиологическую основу, секс не может стать универсальным языком. Для этого он должен формализоваться, полностью отделиться — как это показывает пример признающего свое поражение павиана,— от сексуальности как содержания. Попытки возвратить в физиологическую практику все те процессы, которые культура производит, в первую очередь со словом, делают не культуру метафорой секса, как утверждал Фрейд, а секс — метафорой культуры»[13]. Культурогенез, естественно, не исчерпывается символизацией физиологии, но это одна из главных его характеристик.
Соответственно актуализация физиологического символизма в современной политической культуре говорит о том, что процессы культурогенеза могут быть обратимыми. Условно говоря, у жезла вождя какого-нибудь племени может быть фаллическая семантика, и переход от тела к символу отражает семиотическую прогрессию. Но там, где обнаруживается нечто обратное — переход от символа к телу, мы видим семиотическую деградацию. Примером такой деградации символов власти, говорящей о деградации самой власти и десоциализации ее носителей, является физиологический юмор последних и общее повышение физиологического градуса в их клановых коммуникациях. Российские политики снимают друг про друга порнофильмы, ставят в вину представителям оппозиции отправление физиологических потребностей. Политическая культура, в которой президенту страны при упоминании о символе оппозиции первое, что приходит в голову, это презерватив, и в которой он в ответ на неудобный вопрос предлагает отрезать оппоненту половой орган, семиотически ничем не отличается от знаково-физиологической статусной системы отношений павианов. Только у политиков в отличие от обезьян имеются безграничные информационные возможности для выражения своих взглядов и полемики с оппонентами. И то, что они предпочитают пользоваться тем же физиологическим таксоном, что и павианы, — признак деконструкции политического поля. В упрощенной политической культуре полураспада не остается другого общего языка, кроме языка тела. Именно с этим связаны истерические законы, регулирующие все, что связано с телесностью: сексуальные связи, аборты, деторождение и т. п. Когда политики начинают охранять «генофонд нации», это значит, что нация уже приближается к уровню, когда, кроме генома, других механизмов интеграции не осталось.
Соответственно проблема России в том, что общий уровень ее правовой и политической культуры, даже на самом «верху», оказывается не выше, чем на самом «низу». Нравы и методы тюрем и казарм, где физиологические акты выступают в качестве властно-символических, мало чем отличаются от того, что мы наблюдаем в среде политической элиты.
Депутат Госдумы Алексей Митрофанов ответил на проблему «цветных революций» постановкой порнофильма «Юлия», где актеры, играющие главные роли, удивительно похожи на президента Грузии и тогдашнего премьер-министра Украины. Подобных примеров подмены смыслового аргумента физиологическим можно привести множество. Страна помнит историю с «компроматом» на генпрокурора Юрия Скуратова — видеосъемку из борделя, показанную по федеральному каналу. Такими разоблачениями (в прямом смысле слова «разоблачение») наполнен Интернет. Очевидно, что подготовкой подобных материалов на представителей политической элиты занимается целый штат специалистов. Вопрос — для чего? Какие такие открытия совершаются в этих сюжетах? В чем смысловой подтекст этих разоблачений? И какой из них вывод должны сделать телезрители, они же избиратели? Физиологизация «элитарной» политической культуры устанавливает изначально заниженные смысловые ориентиры и для культуры массовой. Подобную деградацию смыслов иллюстрирует следующий эпизод. В одной из радиопередач «Эха Москвы», комментируя слова Михаила Ходорковского, что тот не собирается никому мстить, журналист Матвей Ганапольский, имея в виду евангелиевское «подставь левую щеку», остроумно, как ему кажется, пошутил: «Ну, посмотрим, что он там в колонии будет подставлять…»[14]. «Отличный юмор. Очень знаковый, — заметил по этому поводу художник и публицист Никита Алексеев. — Он показывает: предположение, что на зоне всякого могут, а то и должны отпидарасить, совершенно естественно. Я все же имею надежду, что это не совсем так»[15]. Примеры такого рода можно множить и множить, но и приведенных достаточно для подтверждения тезиса: любовь всех тоталитарных режимов к физиологической тематике объясняется стремлением последних разрушить полисемантические связи, обеспечивающие объем и насыщенность информационного поля культуры. Этим же стремлением объясняется забота о «расовой чистоте» — от
практики Третьего рейха до инициатив депутатов Государственной Думы, пекущихся о «сохранении русского генофонда». Такая актуализация физиологического таксона нужна для национальной мобилизации, поскольку физиологическое, в условиях деградации политического, остается единственным, что понятно и близко каждому.
Та феерия абсурда, которую демонстрирует в последний год Государственная Дума, — следствие культурно-семиотического вакуума, аналогичного тому, какой мы наблюдаем в казармах и лагерях. Отсюда клановая изоляция и блокировка информационных каналов связи с мировой культурой и цивилизацией, десоциализа-ция личности, компенсаторно-демонстративное насилие и ритуальная агрессия.
Агрегация исторической памяти этноса — это миссия истинных элит, а псевдоэлиты не могут жить без мифологической анестезии, оберегающей их сознание от дискомфорта, который вносит знакомство с реальной жизнью и реальной историей. Соответственно единственным фактором культурной мобилизации в стране оказываются бессознательные мифоритуальные когнитивные алгоритмы.