Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 1, 2012
Вестфальский мир атакован
Как известно, начальный триумф идеи национального государства связан с завершением Тридцатилетней войны (Вестфальский мир, 1648 г.). Основные принципы:
- верховенства, независимости и самостоятельности государственной власти на своей территории;
- независимости государств в качестве субъектов международных переговоров и отношений;
- неприкосновенности и территориальной целостности национальных государств.
В чуть упрощенном виде реформационный перелом выглядел так: от Папской империи (Великой Римской), покрывавшей Европу, как бык стадо овец, к мозаике самостоятельных государств, образованных отдельными нациями (а не общей конфессией) и не настроенных вмешиваться во внутренние дела друг друга, тем более насмерть воевать во имя веры, политических проектов, передела ресурсов и территорий. Уже тогда возник своего рода прототип ООН (в свою очередь также образованной на идее недопущения таких глобальных и разрушительных войн, какой оказалась Вторая мировая). И наоборот, ООН, в свою очередь, можно рассматривать как венчающую надстройку Вестфальской системы: примерно те же принципы, идеи и ценности плюс новый трагический опыт и мощный ответный институт. Возникла именно организация, и именно наций. Но уже с некоторыми правами внешнего контроля над суверенными государствами с целью реализации общих, надгосударственных, амбиций, целей, интересов и ценностей.
Эту красивую модель начали всерьез испытывать на прочность очень скоро после ее оформления. Речь не о девиантных отклонениях от принципов невмешательства или территориальной целостности, коих всегда хватало. Более значимыми оказались попытки так или иначе смягчить жесткость мозаики национально-государственных суверенитетов, сделав это если не лояльно, то хотя бы легально по отношению к самой модели — пусть даже в целях более надежного обеспечения межнационального мира. Оказалось, мало просто нарезать глобус на самодостаточные элементы, запретив им вооруженные столкновения. Этот мир оказался подвешенным противостоянием идеологических, политических и социально-экономических систем, причем на грани термоядерного конфликта, не говоря уже о военных столкновениях коммунизма и свободного мира на территориях третьих государств. В итоге «империю зла» одновременно и подорвали извне, и помогли ей разложиться самой, в конце концов даже подвигнув на подписание международных актов политического свойства, связанных с гарантиями прав человека (Хельсинки и т. п.). Можно по-разному оценивать гуманистические мотивы санкций на вмешательство внешнего сообщества во внутреннюю политику отдельных национальных государств, но мотив устранения избыточной военной угрозы здесь очевиден и доминирует, хотя не всегда артикулируется.
И, наконец, с открытым вызовом всей Вестфальской системе мир столкнулся 11 сентября 2001 года. Причем в итоге этот вызов цивилизованный мир бросил себе сам, озадачившись вопросом: стоит ли вообще непререкаемость принципов суверенитета и прав человека, то есть невмешательства во внутренние дела государств и граждан, сохранения таких рисков, как современный терроризм, потенциально оснащенный едва ли не всем арсеналом новейших вооружений и источников техногенных угроз?
В итоге разразился новый мировой конфликт, слава богу, холодный и даже пока скорее концептуально-идеологический, хотя и с демонстрацией применения новых принципов и балансов ценностей: от вторжений в страны с критическими рисками, участия в исламских переворотах и поддержки цветных революций, до прослушки везде и раздевания пассажиров в аэропортах. В этом противостоянии появились парадоксальные моменты: именно свободный мир прощупывает слабину в идеях и принципах прав, суверенитетов и невмешательства в дела стран и людей, тогда как за простые вестфальские каноны мужественно сражаются как раз те государства, в которых политические и гражданские права соблюдаются факультативно, фиктивно либо вовсе никак. Типичный случай — путинская Россия с идеями «суверенной демократии», главным и сокровенным смыслом которой было требование не вмешиваться извне в суверенное право суверенного государства попирать высший и конституционно закрепленный суверенитет своего народа — нации.
Если же рассматривать теорию и идеологию новейшей ревизии вестфальских принципов, имея в виду самые отчаянные концепции, то здесь дело дошло уже и до вовсе запредельного максимализма. Идеи ограничения принципов государственного суверенитета международными институтами управления глобальной безопасностью — (так называемый мягкий суверенитет) еще не самое радикальное в этом поиске. Есть проекты практически полного стирания суверенитетов под флагом и натиском безудержной глобализации. Причем не только в теории, но и в актуальных высказываниях таких все еще практикующих политиков, как Генри Киссинджер. Кроме того, это теперь не только проекты, но и концепции, утверждающие, что вестфальская система уже подорвана на корню, безнадежна и на глазах кончается.
Чтобы во всем этом хоть как-то разобраться, надо… менять тему. Во всем этом явно доминирует политика, в лучшем случае политэкономия, представленная рассуждениями на уровне здравого смысла, хотя порой и весьма решительного, а то и экзотического. Например: вестфальскую модель надо преодолевать, поскольку она уже не соответствует запросам современной глобализирующейся экономики. Или наоборот: надо ее беречь, поскольку там, где случается отход от вестфальских принципов, неизбежно возникают хаос и членовредительство, если не резня, не говоря уже о нагнетании вражды между странами, блоками, а то и целыми цивилизациями
Тем более полезно попытаться взглянуть на проблему с помощью несколько иной оптики: в других исторических измерениях и габаритах, в других слоях и уровнях существования.
Сразу намечаются кандидатуры: обыденные практики и структуры повседневности (медленная история) и парадигмы постмодерна (история настолько новейшая, что новее не бывает). Проще говоря: Фернан Бродель и Мишель Фуко.
Национальная идентичность и структуры повседневности. Микрофизика власти
Национальное государство предполагает присутствие нации, а нация, в свою очередь — наличие идентичности. В данном контексте можно опустить детали различения национального государства, государства-нации, этнического государства и т. п. Важно лишь помнить, что «нюансы» есть, и часто многое, если не все, решают. Особенно в России и особенно сейчас.
Все предыдущие рассуждения, составляющие основу новейшего дискурса о нациях, государствах и суверенитетах, не выходят за рамки обычной политической истории, как ее понимают обыденное сознание и традиционные политология, политическая философия и т. п. Вместе с тем с несколько иных позиций эту историю можно счесть слишком быстрой и поверхностной и во всяком случае — не единственной в анналах того, что можно считать заслуживающим анализа.
Идеи Броделя относительно медленной истории безумно красивы и весьма эвристичны. Особенно в отношении того, что осталось в прошлом, которое изучалось им самим, школой «Анналов» и их более или менее добросовестными последователями. Кстати, все началось именно с идеи создания единой истории, накрывающей истории национальных государств и прочих более или менее локальных образований.
Однако эти принципы и подходы как-то с трудом применяются (если применяются вообще) к анализу современности, новейших процессов и текущей политики как таковой. В России — практически нет. Такое впечатление, что этот инструмент показался и до сих пор кажется нашим неофитам и адептам настолько тонким и изящным, что его просто жаль тупить о корявую действительность постсоветской России (как импортную лесопилку из анекдота).
Это тем более жаль, что и новейшую российскую реальность, и постсовременность в целом было бы весьма продуктивно рассмотреть именно сквозь призму медленной истории и практик повседневности. Уже сейчас видно, как и обывателям, и политикам, и аналитикам порой буквально застит глаза то, что Бродель называл «пылью истории», скрывающей под хрониками войн, царствований, переворотов, революций и прочих событий сверхмедленные процессы пребывания и изменения структур повседневности: систем обмена, производства и потребления вещей, организации среды, контроля и наказания, отношения к телесности, девиациям и девиантам, медицины, обучения, одежды, питания и прочих нехороших излишеств.
Все это тем более интригует, что именно на таких медленных, глубинных процессах Россия вышла сначала из тоталитаризма, затем из посттоталитаризма, а потом как-то боком и задом начала вползать в неосмысленный неототалитаризм. Это только на поверхности брежневский застой был временем политической и ментальной неподвижности: если исследовать медленные процессы в глубинных слоях сознания и отношений, в эволюции повседневных практик, то окажется, что за время застоя оттаяло то, что не успело разморозиться в хрущевскую оттепель. Потом это хлынуло наверх и закипело. Страна вошла в застой одна, а вышла из него совершенно другая. Этого наверху не поняли — и оказались смыты половодьем новой оттепели снизу. Этого во власти не понимают и сейчас, мало что видя за пылью технологично организованных событий — и очевидно с тем же эффектом (рано или поздно).
То же происходит и с другим особо ценным аналитическим направлением — с концепцией власти Мишеля Фуко. Подобно тому, как Бродель вскрыл ограниченность быстрой и поверхностной политической истории, Фуко обнаружил ограниченность представлений о власти как о системе и практиках отношений прежде всего в традиционных сферах, обычно относимых к категории институционального и политического. Эту идею всепроникающего характера властных отношений, реализующих себя практически во всех сегментах социальной жизни и на всех уровнях, включая микрофизику власти, Фуко с блеском и на впечатляющем материале реализовал в своих исследованиях эффектного французского прошлого: абсолютизма, революции (особенно ученики) и т. п. У нас это сначала прочли в оригинале, потом пересказали, потом перевели, потом опять прочли, уже на русском… и остановились. Теперь все очень красиво вместе с Броделем применяют эти техники к анализу «двойного тела короля», но не к проблеме политического утроения ВВП.
Соответственно эти новые системы взглядов сохраняют большой неиспользованный потенциал в плане анализа проблем национального государства, нации, идентичности, а в итоге и самой проблемы свободы в постсовременном мире.
Постмодерн имени Журдена
Постмодерн нередко понимают как нечто локальное, необязательное, эстетское и особо «оттопыренное», не понимая, что эта парадигма в жизненных реалиях уже стала почти всепроникающей и универсальной, что все мы давно в постмодерне живем, хотя этого и не подозреваем, подобно известному мольеровскому «прозаику». Но это только если различать постмодернизм (как интеллектуальную и творческую парадигму и моду), постмодерн (как более общую и не всегда собственно постмодернистскую систему практик и отношений в ситуации постсовременности) и саму постсовременность, характеризующую состояние мира, культуры и цивилизации «после Модерна» — иногда и вовсе независимо от того, что мы об этом новом мире думаем и как в нем работаем. На философическом эсперанто это звучит как postmodernism, postmodern и postmodernity.
Если принять это различение, то окажется что в постсовременности все мы живем, что большинство из нас так или иначе потребляет продукты постмодерна, а некоторые при этом даже постмодернисты (но уже совсем немногие). Но если не слишком строго и в общем виде — все это вместе тоже постмодерн (так сложилось, и это удобно, хотя бы для экономии букв).
Опуская детали и аргументы, чтобы только понимать суть интриги:
- постмодерн как мировоззрение был зачат прежде всего в лоне архитектуры, а точнее градостроительства, эстетики и философии среды, и уже оттуда распространился в другие искусства, в эстетику и в философию, в метанауку, а потом и в политику, экономику, даже в географию;
- он (во всех трех своих ипостасях и в целом) является реакцией на идеалы и реалии тотального проектирования;
- в этом смысле постмодерн не только опрокидывает идеалы Современного Движения (Modern Movement) или даже Большого Модерна (от Возрождения), но и включается в пересмотр самих оснований цивилизации, которую с некоторыми оговорками можно назвать техногенной и которая одним из главных своих идеалов всегда имела культ Проекта (в самом общем и универсальном смысле этого слова) — культ проектности как таковой.
Легенда вкратце: архитектура произведения (проекта) сначала вытеснила из восприятия природу, замкнув человека в разросшемся городе, а потом уже в самом городе вытеснила спонтанную архитектуру, эту «вторую природу» градостроительства, точнее средообразования. Исторически сложившееся вытеснили запроектированным, вынудив человека жить в реализованном макете. Отсюда кардинальная переоценка ценностей, вынесшая на поверхность культ всякого рода неупорядоченности, естественности, сложности, противоречивости, незапланированности и т. п. — вплоть до очаровательных пространственных алогизмов, свойственных возникающим во времени наслоениям.
С этой точки зрения надо понимать, что нация, в свою очередь, это также в определенном смысле одновременно и продукт естественноисторического «складывания», но и проект. Впрочем, как и идентичность, а тем более как государство. Это одновременно и система идей, представлений, ценностей, характеров, вкусов, наклонностей, стереотипов и архетипов — но вместе с тем и система норм, установок и запретов, отношений власти и подчинения, а главное — институтов, все это генерирующих, упорядочивающих, формирующих и воспитывающих. Пропорции одного и другого бывают разными: от сравнительно естественных и самопроизвольных процессов до идентичностей, сформированных едва ли не по заказному проекту, как это было в Израиле или в ЮАР.
Но это лишь отдельные сюжеты. В целом же постсовременную цивилизацию отличает повальная усталость от тотальных проектов, причем часто даже не от результатов их воплощений, но уже от самих избыточно энергичных усилий по их разработке и внедрению, от самой настроенности власти (в самом широком смысле этого слова) на явно устаревший проектный профетизм. Реализовать проект на обычном языке называется построить. Но в жаргоне это слово имеет и другой смысл, а людям обычно не нравится, когда их начинают строить, особенно когда всегда и во всем, когда этого в избытке и тем более против воли.
Другой момент связан с естественным формированием постсовременной среды, утратившей не только тягу к Большому Стилю, но и саму способность его отчетливо генерировать и ему следовать. Здесь достаточно вспомнить хотя бы Большой Солидный Стиль советского времени, 1950-х — начала 1960-х: высотка, советский ампир, ЗиС, диван, комод, пиджак с плечами, штанина с манжетой, увесистый тупорылый ботинок и письменный прибор — архитектурное произведение с авторучкой — продуктом тяжелого машиностроения. Теперь сравним это с современной, а именно постсовременной толпой, одетой сразу во все что угодно, поедающей все национальные кухни подряд, читающей, слушающей и смотрящей видео, аудио и полиграфию всего мира заодно с переработками всего этого счастья отечественным производителем. Ну и архитектура, не говоря о дизайне. Это не может не влиять на реалии и судьбу того, что и сейчас называют нацией и национальным государством — даже при всей значимости единой территории, общего языка и традиции, даже экономики и геополитики. «Сначала мы создаем наши дома, потом наши дома создают нас» (Уинстон Черчилль). А нация — это мы.
Afterpostmodernism: в поисках выхода
Здесь важно отметить, что постмодерн уже просрочил все приличные даты ротации в истории стилей, парадигм и интеллигентских религий. Более того, если экстраполировать усталость от тотального проекта в политику, экономику, экологию, культуру и вообще всякого рода инженерию, равно социальную и генную, то окажется, что это в любом случае всерьез и надолго. Здесь сплелись философия цивилизации, новый глобализм, архитектура, постнеолиберализм в политике, метанаука, биомедицинская этика и т. д. и т. п.
Вместе с тем нарастает и явная усталость от самого постмодернизма, не возродившего утраченную спонтанность всерьез, а лишь имитирующего ее, а на место гармоничного контраста между неупорядоченностью среды и гениальным порядком произведения (проекта) ставящего унылое, хотя и пестрое, но уже явно утомляющее среднее арифметическое между порядком и беспорядком, между вселенской гармонией и субъективным, капризным хаосом. Уже формируется контур интеллектуального движения, которое в обобщенном виде можно было бы назвать «За выход из постмодерна». Ну или «За честный спонтан!». Или «За совсем новый порядок!». Слова afterpostmodernism и неоклассицизм уже заняты, хотя обозначаемые ими концепции на общий запрос пока очевидно не тянут даже близко.
Более того, на передовых рубежах сейчас уже впору ожидать новую обратную коррекцию на бирже идей с повышенной волатильностью — очередной отскок. Все, кто следит за модой и горячими настроениями, твердят о крахе стратегии и политики мультикультурализма, забывая, реакцией на что эта идеология была, откуда возникла и что непреходяще ценного может в себе содержать.
То же самое происходит и в глобальных отношениях. В свое время Зигмунд Бауман прекрасно показал, сколько всего разного скрывалось за глобальным противостоянием враждующих военно-политических блоков, понятно упорядочивавшим все это мироздание и в сознании, и в реальной политике. И он же показал, какое неупорядоченное, близкое к хаосу и явно непосильное нашему разуму и управлению разнообразие открылось в мире, когда он освободился от покрова противостояния блоков. Под общим одеялом «коммунизм vs свободный мир» опять вскрылись все те же нации и национальные государства, но только хаос переместился этажом выше — туда, где раньше все замыкала на себя идеологическая полемика на поражение и экономическая борьба за выживание.
Это — чистейший постмодерн, одновременно и в лучших и в худших своих проявлениях. Сначала тошнит от тотального порядка, как выражается один мой редактор, сравнительно чудовищного и относительно беспощадного. Потом точно так же начинает мутить от дефицита элементарной правильности и ясности, от отсутствия интеллектуальной и моральной геометрии, с ее прямыми осями, симметрией и хорошими пропорциями. Опять хочется правильного и красивого, эстетически и этически, даже политически, без имитаций, ризом и симулякров. И тут же приходит понимание, что утраченную спонтанность и способность исторически складываться надо не имитировать более или менее похожими искусственными подделками, но восстанавливать, причем уже не только ценностно, но и «физически». Если даже в архитектуре будущего такое возможно (а я это знаю), то в политике тем более, и во внутренней, и в глобальной. А значит, и в философии.
Здесь же достаточно обозначить пока лишь самые общие векторы. Один из них можно назвать диктатурой микроэлементов. Даже в городе спонтанная среда это прежде всего воплощение свободы индивидуального: людей и их отдельных действий. Это царство множества маленьких суверенитетов, от биографии семьи и личности до каждого отдельного события и жеста, от перестройки балкона или лестницы до случайной царапины на камне. Язык города приобретает индивидуальности и обогащается ими, его речь складывается из атомарных высказываний, суммирующихся в ропот толпы, а не в гимн или в оду, от которых в больших количествах всегда устаешь — совершенно независимо от их высокохудожественных достоинств. Это «снизу», в микромасштабе.
В макромасштабе происходит нечто подобное. Поверх национальных границ и сквозь них распространяется нечто транснациональное, но и оно проникает повсюду именно через атомы, через участие миллионов отдельных людей, микрогрупп, малых действий и микроотношений. Горизонтальное вместо вертикального, сети вместо иерархий и блоков — эти слова уже все знают, а многие даже выговаривают.
И наконец, восстановление неоклассики. Спонтанность микропроцессов и индивидуального, культ приватного и малого возможен, только когда всего этого катастрофически не хватает. Но в нормальной ситуации все это является лишь другим крылом коромысла, уравновешивающим норму и порядок, правило и закон, симметрию и здоровое подчинение.
В России сейчас эта спутанность полюсов слишком заметна и особенно вредоносна. Пространства власти свободны и кудрявы, неорганизованны и приватны. Это не Адмиралтейство с проспектами, а дебри Замоскворечья, с той лишь разницей, что тут обустраиваются не люди в жизни, а служащие аппаратов в системе власти и управления. И наоборот, приватные пространства (там, где живут сами люди) остаются заорганизованными избыточным проектом, ровно как типовая многосекционная застройка из «Иронии судьбы».
Так новые нации не делаются — а мы стоим именно перед таким выбором. Народы России сейчас повторяют судьбу американских переселенцев. Все мы оказались на новом диком континенте, с той лишь разницей, что переместились на огромные расстояния в истории, не сходя с места, лишь пообжавшись. Но мы ухитрились захватить с собой в новую страну старые конструкции власти и политической идентичности, смело погрузив их в совершенно не приспособленную для них среду. Там, где у американцев царило право кольта, у нас свое отработало право калашникова, теперь замененное на легализованные формы отъема, рэкета и передела, будь то деньги, активы или политическая власть. Нация раскололась на доверчивых и сердитых. В ближайшее время ей предстоит заново собраться. И лучше эту модель сразу кроить не по самым устаревшим лекалам — без избыточной проектности в духе старой и новой стратегии Администрации, но с полным пониманием ценности исторически сложившегося — свободно и без вас. Как, например, в хорошо упорядоченном и свободном Фейсбуке, на плоскости ленты которого застывают множественные истории контактов, призывов и откровений, самой эволюции сознания и действия креативной части общества.