Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 6, 2005
8 Апреля. Подряд стоят светлые, прекрасные дни. Вчера слышал единственный раз коротенькую характерную пробу первого зяблика.
А какие ночи!
9 Апреля. Фотографировал весну: снег с летними облаками; снег на глазах рождает воду, и летние облака уже спешат отразиться в этой мутной воде. Летят журавли. Муравьи выбрались наверх и почему-то лежат толстым слоем, темным пятном на освещенном солнцем муравейнике (как пчелы, когда им холодно). На муравейнике видны дыры, из которых выбирались наверх хозяева.
Зяблик поет, а певчих дроздов почему-то нет, и березка соку еще не дала.
Весь насквозь протравленный весенними лучами, подхожу к полотну железной дороги. Поезд идет, бегут вагончики, очень славные, и люди в них сидят непременно хорошие: нет никому теперь зла от них, сидят, глядят в окно и раздумывают. Наверно и меня среди белых березок заметили, может быть, кто-нибудь узнал и обрадовался: «Вот, — скажут, — и Пришвин идет с топориком в непромокаемых сапогах по воде, сочиняет сказку детям или охотникам».
10 Апреля. Продолжаются золотые дни, утекает вода из лесов в реки. Но вечером при звездах и луне непременно начинается мороз, и, вероятно, этого боятся вальдшнепы и не летят. Явятся они наверно после первого теплого дождя и тумана. Другие птицы — зяблики и певчие дрозды в малом числе прилетели и нет-нет! да услышишь изредка их знакомые песенки.
Никогда весной не был я таким гражданином как теперь: мысль о гибнущей родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах, напротив, все эти ручейки из-под снега, песенки жаворонок или зябликов, молодая звезда на заре — все это каким-то образом непременно возвращает к убийственной росстани: жить до смерти в полунищете среди нищих, озлобленно воспитанных на идее классовой борьбы, или отдаться в плен чужих людей, которые с иностранной точки зрения взвесят твою жизнь и установят ее небольшую международную значимость…
12 Апреля. Пусть люди добыли хлеб и молятся усердно Богу, словом, все у них будет и в полном порядке. И все-таки, если нет у них игрушки, нет досуга играть и забываться в игре иногда совершенно, то вся эта деловая и умная жизнь ни к чему, и в этом уме не будет смысла. Значит, мы, артисты, призваны дать людям радость игры против необходимости умереть. Верность мысли моей свидетельствую памятниками искусства всех народов…
Много раз мне приходила в голову эта мысль, и недаром я хожу теперь по лесам и на ручьях и пнях снимаю своего Мишку[1].
18 Апреля. Мужики больше всего волнуются, что в делах хозяйства им указывают ничего не понимающие мальчишки. Молодостью, невежеством при коротенькой политической натаске объясняется возникновение такого множества негодяев среди партийцев, строителей колхозов («в два счета на ять»).
<5 Мая>. 3 Мая ночь провел в лесу на току. 4-го Мая весь день спал. В этот день к вечеру собрался холодный дождь. Утром 5-го мая лежал мороз, но солнце очень яркое и будет жарко.
В наше время правительство обладает теми кадрами, которых не было при царе: фанатически преданной ему молодежью. Вот почему троцкизм, воронизм[2], перевальцы[3] должны сойти на нет: это прежние либералы.
6 Мая. Продолжаются майские холода. Был в Москве. Дело с налогом фукнуло. Виделся с Лидиным[4],— это мой термометр. Жена у него ослепла (вот бедный! первая жена умерла в родах, вторая, сестра ее — ослепла!) В пессимизме он ужасном, но едва ли от семейного горя. Булгаков пришел — в таком же состоянии, Казин[5] — тоже. Предсказывают, что писателям будет предложено своими книгами (написанными) доказать свою полезность советской власти. Очень уж глупо! Но как характерно для времени: о чем думает писатель!
— Из-за чего гореть?
— За свободу совести, за свободу печати, за неприкосновенность…
— Свободу? у нас самое свободное государство. Вот доказательство. Мы понимаем свободу личности не в пространстве, как анархисты, а в коллективе конечно. Итак, наш рабочий коллектив предоставляет каждому трудящемуся наибольшую во всем мире свободу.
— Трудящиеся! мы все трудящиеся.
— Конечно, не всякий расходующий свою трудовую энергию может быть назван трудящимся. Мы называем трудящимися тех, кто работает в советском государственном предприятии, фабриках, колхозах и учреждениях государственного аппарата. Все эти лица пользуются свободой совести, поскольку совесть их является формой личного выражения совести пролетарского коллектива… За что же гореть? за анархическую совесть или за буржуазную? Ведь староверы горели за веру свою, выраженную в перстах, в иконах и книгах, они могли на вопрос «за что горите?» поднять вверх два пальца — и все! Назовите же вы или покажите то, за что вам гореть? Подумайте, ведь решительно все названные вами лозунги входят внутрь нашей рабочей программы: у нас все ваше — либеральное, прогрессивное и рациональное только без лицемерия либералов — все в пентаграмме[6]. Покажите же, за что вы хотите гореть, мы, может быть, вас удовлетворим.
— Крест.
— Пожалуйста, несите крест, у нас Голгофа для всех открыта. Не хотите истинной Голгофы, идите в Живую церковь[7]: там недурно.
<На полях> Они говорят, болтают и врут потому, что сделали кое-что: Октябрь не шутка. Вам же нечего сказать на эту болтовню, потому что вам надлежит коечто сделать (может быть из себя крест поднять!).
«Время переходит: перейдет как-нибудь без нас, а когда перейдет, мы тогда тоже примкнем к хорошему», — так живет и думает старая интеллигенция в Сов. России.
Надо бы против пентаграмм крест поднять из себя, а это тяжело очень.
За событиями не надо гоняться. Каждое событие дает волну, которая достигнет непременно и тебя, сидящего за 1000 верст от исхода его. Нужно было быть готовым в себе самом, чтобы по появлении в твоей повседневной жизни понимать и общую мировую жизнь. На деле, конечно, есть множество волн, которые докатываются до тебя едва заметными и потому не воспринимаются. Но среди них все-таки везде найдется довольно, чтобы думать и понимать историю. Вот ограбили, сбросили колокол у нас — я понял борьбу креста и пентаграммы.
Православный крест… монархия… попы… панихиды… урядники… земские начальники — невозможно!
С колокольни Растреллевской сбросить крест не посмели, зато маем и в октябре устраивают из него посредством электрических красных лампочек пентаграмму…
<На полях> В Федерации, а, говорят, и везде будет так: установилась «твердая пятидневка», т. е. пять дней работают, а шестой день отдыхают. Таким образом больше нет уже непрерывки, из-за которой ввели пятидневку. Все свелось к спору с Богом. Он велел шесть дней работать, а у нас велят пять. А везде на всем свете есть воскресенье.
10 Мая. Со вчерашней ночи стало немного теплее. Как задержалось! Ведь только кустарники лозы в зеленой дымке. Береза чуть распускается и цветет (сок кончился). А в общем весна еще в шоколадной поре. (Шоколадная весна).
Итак (майский парад) все видимость (тов. Игошин), а внутри нет ничего: nihil. Суждено ли этому nihil начать мировой пожар, или видимость раньше того исчезнет?
Встретил Софью Карловну[8], у которой, известно: в роду был Карл. Она начала бранить русских: «всех без исключения». Высказала свою, а скорей всего и не свою, отчаянную мысль, что большевизм всем русским нравится тем или другим, что все без исключения ему преданы, и даже граф Олсуфьев отпустил бороду, ходит в рубашке и доволен этим свинством — в рубашке ходить.
— Все без исключения довольны этим свинством!
Мне, как совсем русскому человеку, стало неловко: у нее в роду Карл, у меня лавочники. Чтобы дать ей возможность поправиться, я сказал:
— Ну, как без исключения, а вот родственник ваш Влад. Андр. Фаворский[9]— какой славный человек.
— Так у него же мать англичанка! — воскликнула Софья Карловна.
Я приготовился сказать:
— А у меня мать испанка.
Но побоялся, что она опомнится и ей будет неловко. Она глупенькая. И какая же болтушка!
Если бы могла эта дурочка чувствовать хоть немного, как болит душа у русского, сколько сослано людей и как там страдают!
12 Мая. Смотришь, бывает, на человека и думаешь: что бы за человек он был, если бы марксизма не было.
Т. Дунин, директор музея искусств в Сергиеве вечером, уходя домой, захватывает с собой самую толстую книгу и всю ночь читает, стараясь догнать мир в отношении культурности. Он читает всю ночь напролет какую-нибудь загадочную книгу, напр., о древнерусской старине и старается понять это явление с точки зрения экономического материализма. Мало-помалу он так наторел в этом, что за ночь мог перевести на марксизм довольно толстую книгу. Сегодня, выходя из музея, он сказал: — Не могу себе представить совершенно жизнь без марксизма на земле…
15 Мая. Дождливый день и прошел бестолково, если не считать разговор с N, в некотором отношении интересный. Первое выяснилось, что от рабочих масс к правительству исходит некая сила, все обезличивающая на своем пути, вплоть до главы правительства, который всегда может быть заменен другим, совершенно равным ему.
Второе, существуют лица у нас везде и всюду, столь убежденные, что никакая сила не может остановить их. Мой собеседник, думая о них, сказал: «А социализм у нас растет.— После он оговорился: — Я не знаю, впрочем, социализм ли из этого выйдет. — Может быть, фашизм? — спросил я. — Может быть, — ответил он».
Вот и надо понять, что значит этот «социализм». Мне думается, что есть нечто очень далекое от «социализма», скорее всего — солидарность с правительством.
К этому еще одно о N. Силясь вдуматься и понять события, он не понял их за все 12 лет только потому, что втайне, как высоко поставивший себя, презирал большевиков, <1 нрзб> считая их просто случайностью, а потом временным затмением невежественного народа. Никогда он не мог про себя ставить народных комиссаров в уровень с императорскими министрами. Короче сказать, события не были для него универсальными, а мелкими, временными, вроде китайских бунтов и замирений. После двенадцати лет у него, наконец, открылись глаза: события были универсальными, стоящими как огромный и страшный «русский вопрос» перед всем миром.
29 Мая. Наш социализм питается разложением государства и является продолжением великой войны: верней всего, это мост между одной и другой будущей войной. Сила его состоит в определенном отношении к факту войны.
1 Июня. Утром вернулся домой, приехал Разумник[10] и был у меня до 4-го Июня.
4 Июня. Расстались с Разумником с такой резолюцией: какая-то слабая надежда, что пересидишь, все еще есть, и сдаваться нельзя: будем работать «над соболями». Но не мешает также начинать собираться в последний путь, укладываться, чтобы не кончить жизнь подзаборной собакой. Разумник говорил, что слышал от человека, который слышал речь Семашко[11] выпуску врачей: «Врачи должны держаться классовой морали и не лечить кулаков».
— А что если больной страдает заразительной болезнью?
— Изолировать.
Значит, если не лечить и изолировать…
9 Июня. Диспут 4 Июня превратился в чистку, вероятно, по упущению председателя, который до того привык быть на чистке, что, упустив вначале, потом даже и забыл совсем, что происходит диспут, а не чистка. Эти узкие спецы, вероятно, не могут даже допустить мысль, что поэтические произведения пишутся без всякой помощи Маркса.
12 Июня. Ехал со мной юрист (вероятно из ГПУ), я с ним был очень откровенен и болтал без умолку. Он очень натасканный, но не умный и малообразованный еврей. Характеризовал наш строй, как беспримерный образец господства большинства. И вскоре затем раскрылся: «Почему бы не пожертвовать 5 миллионов для благополучия будущих ста?» Я отказался… Он сослался на войны. Я о них: «Бессознательно». Он: «Нет, вполне сознательно». Я: «По крайней мере, обывателям представлялись войны как несчастье, а теперь — как сознательное действие. Обывателю трудно».
16 Июня. Вчера днем я снимал одуванчики, их было целое поле, один к одному. Мне очень они нравились, и казалось, их коротенькое бытие так значительно для характеристики начала типичного лета — кстати и Петрово заговенье пришлось как раз к случаю.
И тем одуванчики были милы, что свою человеческую жизнь узнавал я в них — тоже так эфемерна! Я сделал множество снимков, как бы предчувствуя их близкий конец. И очень хорошо, что снял много раз, а то при неудаче пришлось бы ждать их еще год и кто знает? дождался бы сам… К вечеру начался вихрь, бушевал всю ночь. А утром не было ни одного одуванчика. Как же хорошо, что снял их с запасом, а то при неудаче пришлось бы ждать их целый год, и кто знает? Уцелел бы в этот долгий год я-то сам.
20 Июня. Можно ли так понимать наше время, что «правый уклон» означает красный империализм, который, в свою очередь, раскрывается как стремление СССР войти в семью обыкновенных капиталистических государств? а современная «генеральная линия» ведет сознательно к войне, которая должна сделаться гражданской войной всего мира?
Если это верно, то является новый вопрос, нельзя ли правый уклон понимать, в конце концов, как фашизм и, таким образом, что наше государство является наиболее ярким местом начала мировой борьбы коммунизма с фашизмом.
Теперь дальше — новый вопрос. Как понимать нашу пятилетку строительства, — есть ли это органическое строительство нового промышленного государства, или это лишь скрытая форма военизации? В первом случае, думается, рано или поздно страна должна стать на путь фашизма (ниже развить это), во втором, очень скоро (потому что голод не даст быть долго) должна быть непременно война.
Какое же наше строительство?
Несомненно, строительство сильной центральной власти с государственным аппаратом управления и армией. Все остальное, промышленность и школа стоят под вопросом, а в моем опыте и вовсе нет органического строительства. Беру городскую зооферму: лисят кормят кониной, — жуть! Взять исправдом Каляевку… тоже одна видимость. Впрочем, пессимизм и сомнение запрещаются, как преступление, и потому все раздувается в «строительство». Следовательно, как будто мы накануне войны или крупной перемены в политике.
Заключение:
Мы живем на острие всех возможностей и предвидеть ничего не можем, потому что «мы», живущие в данном отрезке времени, слишком неустойчивые величины и оттого кажется, и это практически верно, что все зависит не от нас, а от случая, напр., засуха, или личной выходки кого-нибудь из политиков. Даже повседневная оценка какого-нибудь явления в строительстве чрезвычайно меняется. Остается вести «генеральную линию» самосохранения в том смысле, что иногда в целях подлинного самосохранения необходимо рисковать своим бытием.
Генеральная же линия это особая статья.
30 Июня. Серьги выдернули у попадьи. У детей фуфайки сняли. «А кто это делал? — Зауздин[12]. — Кто он? — Не знаем. Бумаг не спрашивали».
Когда Арина Дмитриева[13] прижала к груди своего внука, то почти видно было, как ее жизнь, ее лучшее радостью переливалось в ребенка. Что это продолжение первого эроса, что живая любовь непременно эротическая. Что в социализме Эрос обрывается и отсюда все бедствия.
3 Июля. Возможно, и вероятно нельзя отрицать этого, что классы в нашем обществе существуют и что классовая борьба неизбежна. И еще больше допускаю: надо не отказываться и самому от этой борьбы, и, если тронет за жилу, хватать что есть под рукой и швыряться. Но жизнь в интимном мире, в творчестве, в семье, среди друзей и просто честных людей, вступающих с тобой в бескорыстные, скажем, праздные отношения, — в этом мире всего мира надо жить так, будто никаких классов нет в обществе, люди все равны, все достойны беседы с тобой, открывай для всех двери своей хижины — и тоже сам смело иди к мудрецу и простецу за советом и радостно, не обращая ни малейшего внимания на его происхождение и его «классовое самосознание».
Скажи я эти слова до революции, они бы казались обращенными к гимназистам 3-го или 4-го класса — до того уж мораль эта была общепринята. Теперь же мои слова нигде не напечатают, и ожесточенно будут ругать, как отрыжку мещанской морали.
4 Июля. Окладной дождь. По-видимому, наступила пора дождей.
Заключительная речь Сталина очень верная: и что Рыков[14] и др., как и все мы, обыватели, ждем весну и осень из года в год в надежде, что вот эта весна, эта осень наконец-то освободят нас от Маркса. И то верно, что правый уклон — это возвращение к капитализму. И верно, что узкий путь «генеральной линии» — единственный, по которому революция может двигаться вперед: это путь личной диктатуры и войны. Можно думать, что личная диктатура должна завершить революцию неизбежно, потому что как из множеств партий у нас после падения царизма, в конце концов, взяла вверх одна и уничтожила все другие — так точно и внутри партии происходит отбор личностей, исключающий одного, другого до тех пор, пока не останется личность одна. Теперь это Сталин, человек действительно стальной. Весь ужас этой зимы, реки крови и слез, он представил на съезде, как появление некоего таракана, которого испугался человек в футляре. Таракан был раздавлен. «И ничего — живем!» (Оглушительные, несмолкаемые аплодисменты).
Вот человек, в котором нет даже и горчичного зерна литературно-гуманного влияния: дикий человек Кавказа во всей своей наготе. Мистика погубила царя Николая II, словесность погубила Керенского, литературность — Троцкого. Этот гол, прям, честен, вообще прост, как полицейский пристав из грузин царского времени.
При чтении фельетона Радека[15].
У этих очень развязных людей все строится исходящим от абсолютной истины, что последний шаг истории мира находится в СССР, что, напр., Америка, Англия — все эти очень отсталые государства в сравнении с нами. Так мыслит «парт-человек», в то время как обыкновенный трудящийся, «спец-человек» никак это не может понять: столяр ищет и не находит в стране стали для рубанка, фотограф — гидрохинина, писатель — бумаги, мать — ситца на рубашку ребенку, ребенок — конфетку, ведь ничего-ничего нет!
9 Июля. С утра туман. Пора дождей продолжается.
Обозначилось и теперь скоро выйдет наружу явным для всех: это направление революционного внимания к самому истоку собственности, в область пола и эроса. И это произошло как-то без всякого идейного предупреждения, прямо вышло следствием раскулачивания и обобществления.
10 Июля. Совершенно ничего не делаю. Становится явным невозможность дальше писать о своем: только производственный очерк, только наблюдение, а мне все это надоело… И еще не хватает сил, чтобы перестроиться на писание непечатаемого в настоящем.
11 Июля. Из Москвы приехал измученным и голодным. Самое ужасное для меня — это очереди. С утра часа за два до открытия магазинов стоят перед закрытыми дверями очереди «охотников». Это кадры, вероятно, состоят из тех служащих, которые пользуются своим выходным днем для покупки чего-нибудь, все равно чего, всякий товар в отношении наших падающих в ценности денег — валюта. Вероятно, среди них много и прежних торговцев. И вот этa причина — валютность каждого товара — и порождает, вероятно, то следствие, что в магазинах все пусто. Кончиться это должно нормировкой всего, значит, концом денежной системы.
Выбрал самую видную столовую как раз против Съезда в Метрополе. Там была очередь к кассе и у каждого столика, кроме обедающих, стояли в ожидании, когда счастливцы обслуживаемого столика кончат есть. Переполнение столовой объяснили мне тем, что дома никак ничего нельзя сделать, все от домашнего стола выскочило к общественному. Я простоял в хвосте долго и, услыхав, что все спрашивают «гуляш», спросил это себе. «Еще и потому, — сказали мне, — сегодня много здесь обедающих, что сегодня мясное блюдо — гуляш. — Значит, — спросил я, — мясное не каждый день? — Нет, — ответили мне, — мясное раза два в неделю, в остальные дни “выдвиженка”».
Выдвиженкой называли воблу.
Простояв у кассы, я стал к одному столу за спину обедающих и мало-помалу дождался. Потом очень долго ждал официанта, не мог сердиться на него: человек вовсе замученный. Гуляш оказался сделан из легкого (лошади?) с картошкой, в очень остром соусе. Есть не мог, а стоило 75 к. Спросил салат «весну», в котором было 1/4 свежего огурца, редька и картошка в уксусе и на чайном блюдечке. Это стоило 75 к. и кружка пива 75, итого за 2 р. 25 к., истратив 11/2 часа времени, я вышел с одной «весной» в животе. Поехал на вокзал и, проделав там то же самое, достал хвост страшно соленого судака. Обидно, что после всего встретился человек, который сказал, что в Охотном ряду есть ресторан, в котором за «страшные деньги» можно пообедать по-настоящему, даже с вином. Я бы не пожалел никаких «страшных денег», чтобы только избавиться от очередей. Эта еда и всякие хвосты у магазинов самый фантастический, кошмарный сон какого-то наказанного жизнью мечтателя о социалистическом счастье человечества.
12 Июля. Дождь весь день. Я в Москве. Нашел обед в Савойе, выпил водочки 3 рюмки, кофе, стоило 10 руб., играл отличный оркестр, а все люди ели в столовой обыкновенную воблу. Большего контраста трудно себе представить. Вероятно, скоро дадут какое-нибудь утешение, иначе работать нельзя и просто жить очень трудно. Впрочем, разговоров о перемене, предчувствий, соображений никто не высказывает, как-то не до того.
18 Июля. Утром туман, потом солнце. Плохое лето.
Раньше, когда кто приезжал из Москвы, чуть совестно было за свой домик в три окошка на улицу; теперь же, по мере того как строился социализм, все московские в один голос охают и завидуют моему счастливейшему житию.
Вернулась во всей красе пора военного коммунизма. В борьбе с кулаками встает не социалистический, а казенный против частной организации произвол.
Политпросвет. На улице в полдень ревел громкоговоритель: пел оперный артист романс Бородина. Шли мимо рабочие и кустари, не обращая никакого внимания на пение, будто это был один из уличных звуков, которые, становясь вместе, в сущности, являются как молчание, и каждому отдельному человеку дают возможность жить и думать совсем про себя, как в пустыне. Я шел и думал о галерных рабах — какая им возможность освободиться? одно — бунт, который, как у Мериме, кончается гибелью (негры захватили корабль, но управлять им не могли[16]), другой путь — выполнение воли своего господина с тем, чтобы оградить внутреннюю свою неприкосновенность.
— Но если господин велит быть палачом? — Если дело несродно тебе, и хозяин твой неразумен, постараешься вразумить его, не вразумляется, — откажись и, если надо, умри…
Да, видно путь раба один: внутреннее освобождение при полном равнодушии к жизни внешней…
Но вот теперь новое время, не рабы, а рабочие! По существу, то же самое, они делают чужое дело для пропитания, а душа их у себя, в своей семье, в личности.
И вот приходит снова новое время: нет капиталистов, нет ничего чужого, все свое. Личное уничтожается всеми средствами, чтобы рабочий находил радость свою только в общественном. Таким образом, новый раб- (очий) уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, — в сокровенную личную жизнь под прикрытием хорошего исполнения хозяйского дела. Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими лучами.
Политпросвет. В нашем большевистском социализме не то страшно, что голодно и дают делать не свое дело, а что нет человеку сокровенного мира, куда он может уходить, сделав то, что требуется обществом. На этом и попадались те усердные старатели из интеллигенции, истинные «попутчики», которые легкомысленно пользовались давно пережитым <1 нрзб.> тех рабов, которые в прежнее время выслуживались и получали грамоту вольности. Они того не разумели, что против того темного времени рабства социализм далеко ушел вперед и обладает какой-то мало понятной способностью видеть раба насквозь. Попутчики этого не учли и, после того как отдали свои силы, были просвечены и грамоту вольности не получили.
О просвечивании. Этот ничтожнейший человек — полит-вошь, наполнивший всю страну, в своей совокупности и представляет тот аппарат, которым просвечивают всякую личность.
N в сущности стоит на старой психологии раба, конечно, утонченнейшего: он очень искусно закрывается усердной работой, притом без всякой затраты своей личности: это не выслуга. Конечно, он в постоянной тревоге, чтобы его не просветили, и в этой тревоге и заключается трата себя, расход: легко дойти до мании преследования, тут весь расчет в отсрочке с надеждой, что когда-нибудь кончится «господство зла».
Я спасаюсь иначе. Мне хочется добраться до таких ценностей, которые стоят вне фашизма и коммунизма, с высоты этих ценностей, из которых складывается творческая жизнь, я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро. Дело в том, что у меня есть общие корни с революцией, я понимаю всю шпану, потому что я сам был шпана… И я потому смотрю на их движение по меньшей мере снисходительно… иногда мне даже кажется, что, по существу, бояться мне нечего и, если бы пришлось в открытую биться за революцию, то враги бы мои отступили; во всяком случае, дело это поспешили бы замять.
Подумать и подумать!
30 Июля. В вагоне старуха из благородных в старомодной шляпке отодвинула мешки и села к окну. Пришел рабочий, хозяин места, и принялся ее ругать, да как! вступилась одна женщина: «Ну, раз сказал, не ругаться же час!» — так на эту женщину весь вагон накинулся за то, что она до сих пор находится в «их» услужении. Вот! конечно, каждый из них ругает современную голодную жизнь, а когда основного коснется, социального самолюбия, все за революцию. Этим и держится власть: массы не идут против, чтобы не упустить революцию.
Смешно было перед отходом поезда из Москвы, народу собралось множество, и за решетку не пускали, потому что состава не было. Непонимающая, нетерпеливая публика стала ворчать и набрасываться на человека, придерживающего дверцу. Это было простое обыкновенное ворчание. Придерживающий даже не удостаивал ответом. А мужик с мешком за плечами, заросший волосами, грубый, подумал, надо всерьез бунтовать и крикнул придерживающему:
— Отворяй, еб твою мать, в голодные годы не было вас, еб вашу мать, а теперь, чем не голод, еб вашу мать!
Тогда все, оскорбленные ругательствами, невозможными в столице среди дам, набросились на мужика и забыли человека придерживающего.
Так будет с каждым, кто пойдет против власти: ход революции держит эту власть, а революцию все делали. И пусть рождаются дети туберкулезными, и еще будет хуже — выхода нет!
31 Июля. Из последней нашей беседы согласно выходило, что современные исторические деятели, конечно, не сознают, что они делают, им, возможно, менее видно, чем нам.
Можно отметить, что теперь, когда мучительство жизни достигло очень большой степени, почему-то как будто вовсе почти исчезла в широком обществе (интеллигенции) сладость, сопровождавшая чувство ожидания близкого конца. Возможно, это признак большой внутренней победы революции. Во всяком случае, представители старого гуманизма и либерализма в настоящее время совершенно пусты, точно так же простой мещанский воп очень слабо действует на нервы. А так как тирания сменяет гуманизм не только у нас — везде в Европе намечается фашизм, то начинает быть понятным, почему теперь исчезает «сладость конца»: ведь «конец» жил в сознании потому, что сознание питалось основной неправдой коммунизма и против либерализма и социализма; казалось, что это случайное проявление дикости, что это судороги самодержавия; теперь же начинает проглядывать в длительность и как бы универсальность и необходимость этого «коммунизма»…
1 Августа. Дождь. Приехали на Журавлиную родину[17]. Везде бедно. Надо выбирать ту деревню, где могут давать молоко. Остановились в Переславище. В Заболотье прошло 13 автомобилей. Перед деревней яма, в которую садятся все автомобили. Ребята их за деньги выкатывают. Говорят, будто в одном авто был Сталин с Ворошиловым.
2 Августа. Ильин день.
Сильная гроза. Нашел большой выводок и принес порядочного тетеревенка. Хозяин рассказывал, какая беда вышла в Москве в очереди за орехами (почему же за орехами? — крикнули: «орехи дают!» — и все бросились и стали). Хвост был очень длинный, а орехи кончились. Оставалось кило. Право ближайшего к орехам стала оспаривать женщина с ребенком. Явился муж этой женщины, спор перешел в драку, очередь бросилась грабить магазин, но в нем совсем ничего не было. Один из тех, кто дрался, высадил окно. Другого потянули к ответу: 30 рублей!
— А кому же достались орехи?
6 Августа. Прошла моя жестокая молодость, теперь я ружье беру только, чтобы добыть себе пищу. Вот убил вчера двух глухарей, теперь хватит нам дня на три, и я иду без ружья за грибами стариком, будто иду в свой настоящий дом, где такой мир, такая радость, такая слава жизни в росе. Грибы такие глазастые смотрят на меня со всех сторон. Кто не обрадуется этому всему?
8 Августа. «Самогон и книга».
Мой «рабочий» паек при охоте наверно смущает крестьян. Потому я сегодня шуткой сказал Сереже, показывая убитых птиц: «Вот видишь и заработок к “рабочему” пайку охотничий. — Сережа ответил: — Как же мы бы без книг-то жили, конечно, Вы тоже рабочий, советская власть вся на книге стоит. — Это верно, — сказал Ник. Вас., — а мужицкая на самогонке, оттого у нас нет ничего, кроме книг и вина». Мы продолжили этот разговор о вине в связи с тем, что вино исчезло. Никто об этом не говорит даже, потому что хлеб жнут, через неделю можно будет начинать самогонку. В этом русский народ покорил власть совершенно, тут какой-то предел, через который никакое правительство перейти не может. Вот так и во всем бы можно, если бы нечто было в народе общее. Значит, нет… Впрочем, может быть тут обход, конечно, бессознательный, борьба органическая. Обвиняют кулаков. Но вот сейчас привезли в кооператив мясорубки, — на что они крестьянину?! а вмиг расхватали. И так все расхватали, как только уничтожили частную торговлю: каждый стал запасаться, чтобы сохранить свою жизнь. Вот где первые истоки капитализма…
…а социализм (истинный?) имеет совсем другие истоки. До сих пор наш социализм еще ничего не творил, он прозябает, как паразит на остатках капитализма: «кулак» никогда не может быть раскулачен, потому что капитал не в вещах, а в душе.
Вчера вечером после заката солнца выкатилась из лесов луна, такая огромная и красная. И там ведь луна эта самая показывается, во Франции, в Париже и в деревнях французских крестьян, и в Америке, и в тайге. Луна универсальна, везде одинаковая… и так это значительно, так прекрасно, что есть луна для всех и солнце для всех, и звезды для всех…
2 Сентября. Психология человека, который верен революции и побеждает всех ее явных и тайных врагов: массы — это пасть, в которую нужно бросать векселя на «хорошую жизнь»; надо сбрасывать этот балласт, чтобы дальше лететь в будущее; часто в угоду массам приходится жертвовать лучшим из настоящего (гибель интеллигенции) (рабочим выдают конфеты в буквальном смысле)…
5 Сентября. Хлебнул чувство своей ненужности и в «Новом мире» и вообще в мире современной литературы: видимо, все идет против меня и моего «биологизма». Надо временно отступить в детскую, вообще в спец. литературу и примолкнуть, потому что оно и правда: или все на ликвидацию «прорывов», или художественная литература.
Меня оттирают из «Нов. М.», как оттерли из «Охот. газеты»: расчухали окуня. И вот оказывается, что мне это очень неприятно остаться без почета, вот уж не знал-то! И как же я мал еще… Не городские маски и пустынька деревенская спасут меня от болезненного чувства, похожего на манию преследования, а увлечение какой-нибудь новой работой.
8 Сентября. Такие как Бабель и даже Воронский целиком обязаны революции, в ней начинаются и с ней исчезают. И такое множество, и все больше и больше их становится не только в литературе, а во всей жизни: они отталкивались от старого, не переживая его; им нечего принимать, кроме нового. Часто какой-нибудь случайный пиджак определяет сознание деревенского парня: «в императорское время разве я мог иметь такой пиджак!» (Сережа).
20 Сентября. Тагор[18] в Москве! Вот приехал из Индии смотреть, а я не хочу из Сергиева ехать в Москву. Тут много личного. Тагор богатый, я нищий. У него народ, в который он верит, у него школа. У меня народ, как бы исчезающий. И какая тут школа… И я сам в обществе какое-то суконное рыло… Что увидит Тагор? какую-то европейскую погудку на русский лад. Не увидит он деревенских бледных детей, растущих на хлебе и картошке без молока.
22 С<ентября>. Как это объяснить, что я, когда пишу рассказ или делаю снимок, то знаю, что я не повторяю другой чей-нибудь рассказ и не делаю такой же снимок, как все, что я создаю нечто совершенно новое, показываю такое, чего никто еще не видал. Словом, как мне известно, что я не открываю второй раз Америку. Обычный ответ будет такой, — что я образованный человек и могу просто знать, фактически. Но нет, я и не так образован, и мало слежу за новостями века, да и никакому образованному невозможно все знать. Мое знание неповторяемости создаваемого мной всегда находится в знании себя внутреннего: там внутри меня есть такой глаз личности, которого нет у другого; я им увижу, назову это словом, и люди будут его понимать, потому что я увидел и назвал такое, чем они живут повседневно, а не видят.
23 Сентября. В кровавых облаках на минутку при восходе показалось солнце. Очень тепло. Солнце праведное! я люблю тебя за то, что ты всем светишь, и через это я понимаю кровь людей, она преображает твой свет и что эта кровь на земле одна у всех людей и у всего живого.
28 Сент<ября>. Критика чувств «девственной» природы. Как можно наслаждаться чувством девственной природы, если знать, что завтра непременно лишат ее девственности и все будет потом на этом месте, как в Бельгии или Париже. И проч. 19 Октября. День, как бывает поздней осенью, медленно просыпался и, когда открылись глаза — Господи! какое счастье дает теплый солнечный день поздней осенью!
Меня спросят, вы с нами или нет? Я отвечу: «Если вы будете себя вести, как порядочные люди, то я вами, нет — я не с вами. — А принципиально? — Принципиально, почему же нет, принципиально я с вами, только что в этом?»
Я купил детский журнал «Еж»[19], где помещены «Одуванчики»[20], и в ужас пришел от пошлости политической злобы, которую проповедуют маленьким детям, от еврейского юмора Шкловского и проч. Так вот выходит мерзость, а ведь задумано отличное дело. И так решительно все прекрасно, если подходить «принципиально», и мерзко, если дано видеть факт. Вот почему на вопрос: «с нами вы и пр.» я отвечаю: «если будете хорошо поступать, я с вами, а если плохо, то не посмотрю и на хорошие принципы».
Автоматизм огромного государства, требующего жестокой единой центральной власти, охотно присоединят себе на помощь пафос индустриализации (бюрократизации) страны, жестко расправляясь с проявлением той свободы, из-за которой написан «Капитал».
Не согласен с Б. в отношении «неприятия машины». Это очень легко «неприять» и есть культ<урная>традиция на помощь. Нет, вот ты прими и машину и государственность, как необходимость, а сам останься свободным настолько, чтобы и машина и государство служили тебе.
25 Октября. Думаю о Ницше[21]. Вот человек, взявший на себя бремя двух тысячелетий: такую задачу взял на себя этот человек, чтобы все постепенно пережитое человечеством накопить в себе лично, как одно чувство.
«Немцы» для него значит идеализм или обман.
Психологически я примыкаю к Ницше в двух точках:
Помню в юности, как я устанавливал ценность только личного («немцы» — это даром через традицию).
«Помоги, Господи, ничего не забыть и ничего не простить»: эта молитва относится к тому, что люди устанавливают свой оптимизм — «немецкий идеализм» на забвении отцов, трагедии и т. п.
<На полях> 3) Ненавижу своих прозелитов.
Розанов, вникнув в меня, сказал: «Это от Ницше». Конечно, я не знал Ницше, но я был Ницше до Ницше, как были христиане до Христа. Сам же Розанов есть Ницше до Ницше. (Это значит, бросив все, начать это же лично, все взять на проверку с предпосылкой «да» вместо «нет», как нигилисты.)
Итак, Ницше — это переоценить все на себе, оторвать человека от традиции и вернуть его к первоисточнику.
Мережковский сказал, что Ницше под конец в своем Дионисе узнал Христа.
Следовательно, и Ницше и Розанов отрицают Христа исторического, церковного.
А что же сам Христос?
У Достоевского «Великий Инквизитор» иронически защищал традицию против «самого» Христа
Да, все сводится к тому, существует ли творческое начало (Бог) вне меня или же это из меня только.
Принимать «немцев» (традицию) можно лишь в том случае, если она передаст рядом со всякой мерзостью и «спасение наше», и если нет, то, конечно, я <нрзб.> что я — Бог и при наличии сил изуродую жизнь свою под Христа: и в конце приду к Христу.
Вот еще: в состоянии Заратустры в сверхчеловеческом и есть именно то, в чем и Ницше и Розанов обвиняют Христа: «да» за счет отрицания рода.
Удовлетворить себя (не впадая в мещанство) можно тем — не начинать переживать в себе Христа, как Ницше, а признав Его, как Спасителя (не начинать, а причаститься), продолжить творчество мира.
Русский опыт. Новая история будет история борьбы фашизма с коммунизмом.
Коммунизм погибнет не ранее чем будет совершенно разбит «идеализм» всемирного мещанства (фашизм?) и одна сторона (коммунизм) посредством отрицания Бога придет к утверждению, другая, утверждая ложного Бога, придет к его отрицанию.
Цивилизация учит закрывать глаза на трагедию человека, культура причащает. Наш коммунизм есть неприкрашенный безобманный дух человеческо-отрицающей цивилизации (машинной).
27 Октября. Ругались. <Зачеркнуто: с П.>. Это всегда, конечно, так унижает, что хочется как-то сразу переменить жизнь, но потом, когда одумаешься, станет совсем уж стыдно. В этот раз никуда я не хотел бежать, менять положение, мне хотелось идти по дороге так долго, пока хватит сил, и потом свернуть в лес, лечь в овраг и постепенно умереть. Мысль эта явилась мне сама собой и вовсе не сейчас после ссоры, она последнее время живет со мной, и с удивлением вычитал я на днях у Ницше, что это — «русский фатализм». Правда, это не совсем самоубийство: я не прекращаю жизнь свою, а только не поддерживаю, потому что устал. Сейчас после домашней ссоры мне казалось особенно легко это сделать, взять и пойти… Когда же стал себе представлять, что лежу в овраге, то вдруг жизнь моя последнего времени именно такой и явилась, и оказалось еще легче и лучше выходит: ведь это же и есть теперь такая жизнь, как если бы я лежал в овраге с ожиданием конца. В чем же дело? Лег и лежи. Не все дождь и холод, будут и радости, потому что, если и немножко меньше будет дождь, и то станет полегче. Вот сахар выдали по 4 кило…
30 Октября. Серые дни с дождями в природе и в обществе тоже открытая могила и тесная очередь к ней. Уныние и отчаяние. Торжество частностей («а я — ничего»). Заняться бы поэзией управления государством (вероятно, разлагается на утопизм, авантюризм и халтуру).
Сиротой живу.
1 Ноября. Мы, славяне, для Европы не больше, как кролики, которым она для опыта привила свое бешенство, и наблюдает теперь болезнь и готовит фашизм, чтобы обрушиться на нас, в случае, <если> болезнь станет опасной. Впрочем, рассчитывают больше на действие самой болезни, что мы погибнем, как кролики от привитого бешенства.
Анкета. Когда входишь в мировую политику и в свете большевизма расцениваешь все эти робкие и лживые попытки разоружения, и открываются перспективы на хищнический расхват нашей страны, то без колебания становишься на сторону большевиков. Но когда оглянешься на внутреннюю сторону дела нашего, на те достижения социалистического строительства, которые свидетельствуют об изменении отношений людей между собой в лучшую сторону, то видишь громадное ухудшение в сравнении с отношением людей в буржуазных странах. Суждения о наших достижениях всегда есть танец от печки: что раз мы правы извне, то должны быть правы и внутри. Нет, если пристально вглядеться в наш социализм, то люди в нем, оказывается, спаяны чисто внешне, или посредством страха слежки, или страхом голода, в самой же внутренней сущности все представляется как распад на жаждущих жизни индивидуумов. Особенно резко это бросается в глаза, когда вглядываешься в отношение детей к отцам: мотивы презрения к родителям в огромном большинстве случаев у детей только грубо личные. Отвращение возбуждает также циничное отношение к побежденным: детей лишенцев выгоняют из школ и т. п. И вот, когда в упор смотришь на это, а сверху присылают анкету, в которой ты должен засвидетельствовать свою верность генеральной линии партии, то попадаешь в очень трудное положение. Совсем бы по-другому можно жить, если бы переехать, напр., в Италию, оттуда мелочь не видна. Даже неплохо жить в Москве, но только заниматься не искусством, несущим ответственность за частность жизни (мелочь), а, напр., наукой или большой политикой.
Все происходит, вы скажете, от интеллигентщины, включающей в себя излишнюю долю гуманности и культа личности, вы укажете еще, и справедливо, на картонный меч трагического актера, в то время как играя, радуя пустую толпу, а между тем найдется ли в толпе один и т. д. (из Лермонтова[22]). Но я, напр., сделал все, чтобы меч мой не был картонным, вернее даже и принял положение трагического актера, но с необходимостью, т. е. что актер такой же работник, как и вся эта толпа. Одного я не могу принять: это «если ты актер, так будь же слесарем». И я отстаиваю право, долг и необходимость каждого быть на своем месте. Вот отсюда как-то и расходятся все лучи моей «контрреволюционности»: стоя на своем месте, я все вижу изнутри, а не сверху, как если бы я был Радек или жил в Италии. И потому если мне дадут анкету с требованием подтверждения своего умереть на войне с буржуазией, я это подпишу и умру, но если в анкете будет еще требование написать поэму о наших достижениях, я откажусь, потому что поэмы делаются той сущностью личности, которая прорастает в будущее, и тем самым ускользает от диктатуры данного момента. Все эти достижения чисто внешние и на мой взгляд ничего не стоят, как с точки зрения большевиков тоже ничего не стоят, напр., эксплуататорские, капиталистические достижения.
— Чего же вы хотите? — спросят меня.
Отвечаю:
— Хочу, чтобы в стране было объявлено на первом плане строительство лучших отношений между людьми и господство человека над машиной, а не наоборот, как теперь. Хочу раскрыть всем, что «Капитал» был написан Марксом именно для того, чтобы дать страшную картину фетишизма золотой куколки, господствующей над человеком, а не для того, чтобы куколку эту заменить господством государства с его кооперативами.
— Чего же вы хотите практически?
— Ничего. Складываю руки, преклоняюсь перед необходимостью и делаю все, что мне прикажут, за исключением творчества положительной качественной оценки «наших достижений».
30 Ноября. Приближается годовщина уничтожения Сергиевских колоколов. Это было очень похоже на зрелище публичной казни. В особенности жаль Годунова. Ведь если бы в царе Борисе одном было дело, еще бы ничего, но между царем Борисом и колоколом Годуновым еще ведь Пушкин.
Небесный деспотизм и земная пошлость стоят друг друга.
Публикация Л. А. Рязановой
Примечания Я. З. Гришиной
[*] «Отечественные записки» завершают публикацию избранных фрагментов из книги М. Пришвина «Дневник 1930–1931», готовящейся к печати в санкт-петербургском издательстве «Росток». Первую часть публикации и вступительную заметку Я. Гришиной см. в предыдущем номере нашего журнала (2005. № 5. С. 316–339). — Примеч. ред.
[1] C конца 20-х годов в дневнике Пришвина актуализируется идея игрового характера культуры, которая в это время осмысляется писателем как способ существования во враждебном мире и противостояния ему. Отсюда же опыты фотографирования игрушечного медведя на фоне живой природы.
[2] От имени А. К. Воронского (см. примеч. 8 к первой части публикации).
[3] От названия литературной группы «Перевал» (1923–1932), которой руководил А. К. Воронский.
[4] В. Г. Лидин (1894–1981) — писатель.
[5] В. В. Казин (1898–1981) — поэт.
[6] Т. е. в пятиконечной звезде, которая воспринималась как символ сатанинской силы, противостоящей Христу. Именно так трактует ее и Пришвин.
[7] Внутрицерковное движение, выступавшее за союз с новой властью; возникло в 1922 году, прекратило существование после Великой Отечественной войны.
[8] Дальняя родственница Фаворских, художница.
[9] Пришвин познакомился с известным художником-графиком Владимиром Андреевичем Фаворским (1886–1964) в 1930 году. С этого времени их связывали не только дружеские, но и творческие отношения: повесть Пришвина «Жень-шень» (1933) была издана с иллюстрациями Фаворского.
[10] Иванов-Разумник (настоящее полное имя: Разумник Васильевич Иванов, 1878–1946) — публицист, литературный критик, автор первой статьи о творчестве Пришвина «Великий Пан» (1910). Когда в советские годы Иванов-Разумник был сослан, Пришвин поддерживал его и письмами, и материально.
[11] Николай Александрович Семашко (1874–1949) — земляк Пришвина, его товарищ по гимназии. В советские годы нарком здравоохранения.
[12] Неизвестное лицо.
[13] Неизвестное лицо.
[14] А. И. Рыков (1881–1938) — советский государственный деятель, член так называемой «правой оппозиции».
[15] К. Б. Радек (1885–1939) — партийный деятель, журналист.
[16] Новелла П. Мериме «Таманго».
[17] Ср. примеч. 21 к первой части публикации.
[18] Рабиндранат Тагор (1861–1941) — индийский поэт, писатель, общественный деятель.
[19] Детский журнал, издававшийся в Ленинграде с 1928 по 1935 год.
[20] Речь идет об опубликованной в журнале фотографии Пришвина. Ср. выше запись от 16 июня.
[21] Книга Ф. Ницше «Так говорил Заратустра» (1883–1885) хранится в последней библиотеке М. М. Пришвина в Дунине (Государственный литературный музей).
[22] Подразумевается стихотворение Лермонтова «Не верь себе…». Ср. последнюю строфу: «А между тем из них [в толпе.— Я. Г.] едва ли есть один, / Тяжелой пыткой не измятый, / До преждевременных добравшийся морщин / Без преступленья иль утраты!.. / Поверь: для них смешон твой плач и твой укор, / С своим напевом заученным, / Как разрумяненный трагический актер, / Махающий мечом картонным..»