Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 6, 2004
Мишель Фуко. Ненормальные / Перев. с франц. А. В. Шестакова. СПб.: Наука, 2004. «Ненормальные» — это одиннадцать лекций, прочитанных Мишелем Фуко в 1974–1975 годах в Коллеж де Франс, где он с 1970 года занимал должность профессора кафедры истории систем мысли. По правилам этого учебного заведения каждый профессор обязан ежегодно представлять на суд слушателей (студентов и всех желающих) новое, оригинальное исследование. Лекционный курс Фуко не повторяет его книг; однако, образуя своеобразный «мост» между «Историей безумия в классическую эпоху» (1972) и «Надзирать и наказывать» (1975), он позволяет проследить эволюцию идей философа, его переход от анализа «археологии знания» к исследованию сложных взаимоотношений знания и власти. Если в «Истории…» Фуко описывает рождение и развитие медицинского дискурса о безумии, превращение последнего в XVII–XVIII веках (они и именуются во французской историографии классической эпохой) в эпистемологическую проблему, то в «Ненормальных», как и в предшествующем курсе,«Психиатрическая власть» (1973–1974), он рассматривает генезис современных структур власти, в рамках которых в XIX веке психиатрия стала одним из важнейших властных институтов.
Парадоксальный персонаж «ненормального», окончательно оформившийся во Франции и в Европе к концу XIX столетия, не тождествен фигуре безумца, хотя и наследует некоторые ее черты. Это прежде всего социальный феномен, возникающий в той области, где пересекаются наука и право, медицина и новые, рожденные Просвещением карательные механизмы. Если безумец отторгается социумом и не подпадает под действие законов, то этот новый «иной», потенциальный источник угрозы и «криминогенный элемент», не только подлежит изоляции, но и становится объектом активного коррекционного воздействия. Ненормальный — безусловно, преступник (Фуко строит свои лекции в основном на материале громких судебных процессов); однако этот преступник существует в системе власти, которая не превращает его в изгоя, как прокаженного в Средние века, не уничтожает в кровавой феерии публичной казни, но включает в сложную систему исправительных практик. Он — продукт нового искусства управления, административного механизма, сложившегося в Европе в первой трети XIX века. Подобное искусство (его Фуко именует «властью-знанием») опирается не только на репрессии и даже не только на общие для всех статьи закона, но и на изучение отдельного человека, особенностей его психологии и поведения. «Власть-знание» учитывает сложное взаимодействие социальных сил и сама участвует в нем. Но именно поэтому она требует механизмов всепроникающего контроля, непрерывного наблюдения за всеми телесными и духовными проявлениями индивида. Иначе говоря, обращаясь к фигуре ненормального, Фуко исследует генезис «власти нормализации», многие структуры которой благополучно сохранились и по сию пору.
Происхождение «большого, неопределенного и разнородного семейства “ненормальных”, которое повергло в страх Европу конца XIX века» (с. 385), Фуко связывает с тремя ключевыми фигурами классической эпохи: это человекмонстр, «неисправимый» и мастурбатор. Они возникают в социально-правовом поле в разные исторические периоды, обозначая, подобно вехам, разрастание вширь властных механизмов, постепенно проникающих во все сферы бытия индивида, окружающих его плотной сеткой представлений о «норме», отклонение от которой немедленно вводит в действие многочисленные исправительные инстанции — от судьи и педагога до психиатра.
«Монстр» — наиболее древний элемент этой группы: он вобрал в себя и получеловека-полузверя Средних веков, и разного рода человеческие «диковины» (сиамских близне цов, гермафродитов и т. п.), занимавшие умы ренессансных гуманистов, от Поджо до Амбруаза Паре. Однако монстр, в отличие от простого урода, возникает в тех случаях, когда природная аномалия сочетается с нарушением законов общества или религии, «там, где противоестественное беззаконие затрагивает, попирает, вносит сбой в гражданское, каноническое или религиозное право» (c. 88). В самом деле: как крестить сиамских близнецов — в качестве одного человека или двух? Что делать, если один из них совершил преступление, к которому второй непричастен? Может ли гермафродит вступать в брак? В конце XVIII века, показывает Фуко, на фоне этого естественно-правового тупика постепенно выделяется новая категория: монструозность поведенческая, моральная. Из проблемы соматико-юридической монстр превращается в проблему криминальную и даже политическую. Связано это с общей эволюцией карательной власти.
Суды классической эпохи могли счесть преступлением невольную, природную монструозность (вплоть до конца XVI века гермафродитов, например, сжигали на костре за сам факт «противоестественного» совмещения полов), но в то же время не видели в преступлении проявления какой-либо искаженной природы. Это объясняется самим механизмом кары («возмездия властителя»), неизменно более жестокой, чем преступление, — механизмом, который блистательно анализируется в «Надзирать и наказывать». У преступления в этот период нет собственной природы. Когда всякое нарушение закона считается отчасти цареубийством, в такой «природе» нет нужды: ее функцию исполняет стратегия власти, ограждающая государя от прямого или косвенного покушения.
Напротив, в период, предшествующий Французской революции, возникает тесная ассоциативная связь между монстром и тираном. Аналогия эта особенно выразительно проявилась в ходе дебатов 1792–1793 годов о суде над королем и необходимости подыскать для него подобающую кару. Якобинцы во главе с Сен-Жюстом, возражая на предложение подвергнуть Людовика XVI казни, предусмотренной для изменников и заговорщиков, исходили как раз из того, что такая казнь — составная часть закона, а следовательно, «общественного договора», регулирующего отношения граждан. Король же, будучи тираном, выпадает из норм договора, к нему неприменимы законы общества, он — абсолютный его враг. Иначе говоря, король является монстром, ибо попирает своим поведением нормы «общественного договора». Людовик XVI, вернее, королевская чета — ибо монструозная тематика еще ярче обозначилась в памфлетах, направленных против Марии-Антуанетты, — «живое воплощение каннибализма, антропофагии властителя, питающегося кровью своего народа» (с. 125). Он оказывается первым великим «моральным монстром», концентрируя в себе все те проблемы, которые во второй половине XIX века были распространены на целую категорию «ненормальных» — прирожденных преступников, насильников, анархистов и т. д. Монстр в этот период становится моделью всех мелких аномалий поведения и правонарушений. «Ненормальный — это банализированный монстр» (с. 81).
Вторая фигура классической эпохи, к которой восходит «ненормальный» XIX века, — «неисправимый», знакомый читателям Фуко по его «Истории безумия…». Действительно, это обитатель исправительных заведений XVIII века, оказавшийся в них по причине дурного поведения: развратник, расточитель, гомосексуалист… Если монстр возникает на пересечении политико-судебной власти и естествознания, то основное пространство, в котором вырисовывается «неисправимый», — это род, клан, семья, испрашивающая у власти дозволения отторгнуть от себя «паршивую овцу». Такой индивид подвергается принудительной изоляции и частично поражается в правах, однако остается вне действия собственно закона: механизмы, породившие его, относятся к области дисциплинарных практик, методов «нормализации» поведения, которые формируются в XVII–XVIII веках в армии, школах, мастерских и чуть позднее проникают в семью. Задача этих механизмов — исправлять, воспитывать «душу» индивида, побуждать его к раскаянию, возвращать к «добрым чувствам», воспитывать навыки существования в коллективе. В отличие от монстра, неисправимый зауряден, но по-своему не менее парадоксален: с одной стороны, он характеризуется именно фактом своей «неисправимости», с другой — именно поэтому служит главным объектом приложения различных коррекционных техник.
Третий предшественник «ненормального» — онанист. Этот персонаж появляется сравнительно поздно, в конце XVIII века. Возникающее в это время напряженное внимание к физиологии уже не взрослого, социально ответственного индивида, но ребенка — новый признак разрастания «нормализации», которая устанавливает неусыпный контроль над каждой отдельной личностью: на сей раз власть начинает действовать в сердцевине «малой» семьи, вторгаясь в пространство комнаты и кровати, регулируя отношения детей и родителей, обязывая пос ледних денно и нощно следить за сексуальными проявлениями своих отпрысков. Смысл шумной кампании против мастурбации, которая, начавшись в Англии, распространилась на Германию и, около 1760 года, на Францию, не сводится, по мнению Фуко, к подавлению «желающего тела», чьи неуправляемые влечения противоречат жестким нормам поведения, диктуемым индустриализацией общества. В конечном счете в ходе этой кампании возникает новый уклад семейных отношений и новая мораль. Поскольку в многочисленных трудах и руководствах этой эпохи онанизм предстает источником всевозможных зол, телесных, нервных и психических болезней, на узкий семейный круг отныне возлагается ответственность за соматическую, сексуальную «нормальность» индивида. Ребенок, «злоупотребляющий» своей сексуальностью, делается виновником всех своих последующих бед; родители же, не надзирающие должным образом за ребенком и препоручающие заботу о его телесном и душевном здоровье посредникам — кормилицам, слугам, воспитателям, — обвиняются в пренебрежении к своим детям. При этом возникает и новый внешний механизм «власти-знания», направленный на регулирование «сексуально насыщенного семейного микропространства» (с. 389): медицинский контроль. Родители онаниста обязаны немедленно обратиться к врачу, чтобы тот применил к юному нарушителю ряд коррекционных мер (многие из них используются и по сей день).
Повышенное внимание к сексуальности привело к возникновению множества норм и правил, регулирующих ее дискурсивный аспект. В конце классической эпохи перед властью впервые встает задача сделать то, о чем не принято говорить открыто, предметом ответственного высказывания, а значит, и сформировать институты, где подобное высказывание не было бы соблазном и грехом, но, напротив, способствовало исправлению индивида, его возвращению к здоровой жизни и нормам морали. Дискурс «желающего тела» с его тайными импульсами и инстинктами, с одной стороны, был введен в рамки медицинских практик, а с другой — стал одним из элементов духовного наставничества, в частности, такого важнейшего его механизма, как исповедь.
Монстр, неисправимый и мастурбатор в классическую эпоху существуют раздельно, как самостоятельные фигуры. Но к концу XIX века они сливаются в глазах власти, сохраняя, однако, автономию в научной сфере: монстр служит объектом тератологии и эмбриологии, неисправимый — психопатологии, онанист — теории сексуальности. При этом последний персонаж, соотнесенный с целой системой сексуальных отклонений, выдвигается с точки зрения «нормализующих» механизмов на передний план (именно с этим процессом Фуко связывает рождение психоанализа). Власть находит главный объект воздействия — человеческое «желающее тело», противящееся нормативным правилам и неизменно готовое преподнести социуму какой-либо неприятный сюрприз. «Проблема детской сексуальности» становится в ХХ веке «исключительно эффективным объяснительным принципом для аномалий всякого рода» (с. 390). Это означает, что власть вплотную подступила к каждому отдельному индивиду, окружив его густой сетью исправительно-карательных механизмов, которые служат одновременно и для интеграции «ненормальных», и для защиты общества от них. Действительно, главная особенность ненормального в том, что, являясь в глазах власти «преступником», он подлежит осуждению не только и даже не столько в рамках закона, сколько многочисленными промежуточными инстанциями. Складывается такая властная система, где всякий социально-воспитательный институт, будь то армия, школа, семья или психиатрическая лечебница, присваивает себе часть судебных функций. Все они — «немножко судьи», ибо оценивают поведение индивида и стремятся привести его поведение в соответствие с установленной «нормой».
Само правосудие, вынося приговор, нуждается в опоре на эти институты: его вердикт основан теперь не только на установленном факте нарушения закона, но и на характеристиках личности подсудимого. В этой связи особое значение приобретает судебномедицинская экспертиза, с анализа которой Фуко начинает свои лекции. В классическую эпоху кара преступнику назначалась в соответствии с принципом «легального доказательства», в котором «выделялась целая иерархия доказательств, уравновешивающих друг друга и со стороны качества, и со стороны количества. <…> Существовали совершенные и несовершенные доказательства, целые и частичные доказательства, полные доказательства и полудоказательства, а также показатели и обстоятельства» (с. 27). Наказание определялось пропорционально общему числу улик: частичной доказанности соответствовало своего рода «полунаказание». Напротив, с конца XVIII века французское судопроизводство строилось на принципе внутреннего убеждения. Согласно закону 1810 года преступник мог быть осужден лишь при полной и исчерпывающей доказанности обвинения. Судья должен быть убеж ден в виновности человека. Но при этом в число доказательств попадали не только те, что были предусмотрены законом: улика становилась уликой, если обладала убедительностью, отвечала критериям истины. Отсюда — то значение, какое приобрел для судопроизводства беспристрастный, ориентированный на истину научный дискурс, а также дискурс власти: среди доказательств определенным приоритетом пользуются, к примеру, показания полицейских и отчеты экспертов.
Парадокс, однако, состоит в том, что последние, как показывает Фуко на примере современных экспертиз, удивительным образом противоречат не только нормам права, но и всем законам научного дискурса. Они гротескны, причем этот гротеск возникает практически неизбежно, вне зависимости от реального состояния науки и даже от профессиональной состоятельности эксперта. Характеристики преступников, вызывавшие хохот у слушателей Фуко, раскрывают один из важных механизмов функционирования современной власти. По закону, судмедэкспертиза обязана установить степень вменяемости субъекта: отсутствие вменяемости, временное или постоянное помешательство «отменяет» факт преступления, переводя человека в категорию больных. Но на деле эксперт устанавливает совсем другое: степень опасности, которую данный субъект представляет для общества, — иными словами, описывает саму личность подсудимого. «Экспертиза позволяет совершить переход от поступка к поведению, от преступления к образу жизни и представить образ жизни как нечто тождественное самому преступлению, только… обобщенно выраженное в поведении индивида» (с. 37). Научноправовая задача подменяется бюрократической, властной функцией, а потому тексты экспертиз несут на себе отчетливую печать «воспитательного», «родительского» дискурса, обращенного к неразумному дитяти.
Большинство исследователей творчества Фуко подчеркивают, что его лекции, интервью и вообще устные выступления создают иной, отличный от книжного, образ знаменитого философа и его деятельности. Эти «философские акции» неизменно полемичны и даже провокативны, они привлекали слушателей не только новаторскими идеями и неожиданной трактовкой исторических фактов, но и выраженной злободневностью. Идея «власти-знания» проливает новый свет не только на происхождение теории Фрейда, но и на огромную популярность психоанализа в наши дни. От нее тянутся нити к современной криминалистике, начиная с учения Ломброзо, к современной педагогике и пенитенциарной системе. В сущности, Фуко демонстрирует не слишком привлекательную изнанку того «гуманизма», которым проникнуты все социальные институты XX века, прямые наследники административной системы века предшествующего. Его лекции — не обличение (он не раз подчеркивает, что новая, сложившаяся в постклассическую эпоху власть «позитивна и продуктивна»); однако не случайно осуществляемый в них анализ исторического материала позволяет Фуко проводить аналогии, например, со структурами фашистского государства или рассуждать о гротеске как сущностной характеристике тоталитарной власти.
В этом контексте публикация лекционного курса Фуко в России приобретает особое значение. Можно, конечно, вслед за В. Ю. Быстровым, которым написано предисловие к русскому изданию, рассматривать его как приглашение включиться в процесс «вторичной интерпретации» книг философа, разворачивающийся в Европе, с целью «представить перед глазами читателя подлинного, “окончательного” Фуко, Фуко, не раскрывшегося полностью в своих книгах» (с. 5). Можно толковать его творчество в герметическом ключе или искать в нем выражение внутренних проблем автора. Однако не стоит забывать и его собственное пожелание, сформулированное в предисловии к переизданию «Истории безумия в классическую эпоху»: «Мне бы хотелось, чтобы книга не сводила собственный статус к статусу текста… но чтобы ей хватило нахальства объявить себя дискурсом, иначе говоря, одновременно сражением и оружием, стратегией и ударом, борьбой и трофеем или боевой раной… Что же до новизны, то давайте не будем делать вид, будто мы обнаружили ее в самой книге, словно какой-нибудь тайник, сокровище, которого не заметили поначалу: новизна возникла только из слов, что были о ней сказаны, и из событий, во власти которых она оказалась». Именно дискурс Фуко, «подрывной» потенциал которого тем мощнее, чем бесстрастнее и глубже его исторический анализ, более всего иного нуждается в освоении в нашей стране. В «Ненормальных» нет отсылок к советским или российским реалиям, однако при чтении этих одиннадцати лекций сравнения напрашиваются сами собой. Преследование «инакомыслящих» с применением всего арсенала психиатрии, «характеристики», сопровождающие человека от колыбели до погоста, даже активные попытки внедрить православие взамен коммунистической морали в «учебно-воспитательный процесс» — что это, если не проявления «власти нормализации», естественно, щедро сдобренной необходимой порцией гротеска? Свежий пример: на громком судебном процессе прокурор (даже не судмедэксперт!), требуя сурового наказания для подсудимого, ссылается не на совокупность улик и доказательств, но на его «опасность для общества», выражающуюся в отказе сотрудничать со следствием и в «некорректных высказываниях» в адрес суда… Вряд ли в данном случае можно говорить о власти-знании (в том числе и знании Уголовного кодекса), но бюрократическая власть «нормализации» проявляется здесь со всем возможным простодушием и незамысловатостью. В обществе, не желающем помнить собственную историю и не умеющем извлекать из нее уроки, тексты Фуко — нечто большее, нежели сочинения «модного» автора, на которого по всякому поводу и без повода принято ссылаться в высоколобой научной и околонаучной тусовке. Если новизна его книг и лекций возникает из «слов, которые о них сказаны», остается лишь надеяться, что нужные слова будут произнесены и дискурсивный опыт философа войдет в «цепь событий… которая и есть настоящий его закон» и которой «пока не видно конца».
И в заключение несколько слов об издании. В завещании Фуко запретил обнародовать свои неопубликованные тексты, однако наследники решили, что лекционные курсы, прочитанные им в Коллеж де Франс, не подпадают под этот запрет: лекции произносились перед обширной аудиторией и сохранились во множестве магнитофонных записей. Единственным условием, поставленным перед публикаторами, была тщательная подготовка текста, и Ф. Эвальд и А. Фонтана приложили все усилия, чтобы это условие исполнить. Лекции изданы с основательностью, подобающей ценному архивному документу; сохранив разговорную манеру речи Фуко, ученые ограничились исправлением явных оговорок и мелкой стилистической правкой, необходимой при публикации. В книгу вошли также «Краткое содержание курса» (публиковавшееся в собрании «Выступлений и речей» Фуко) и «Контекст курса»: подборки ссылок, которые использовались при подготовке лекций, и описание двух незавершенных рукописей, тематически и хронологически связанных с лекциями.
В русском переводе «Ненормальные» выглядят вполне достойно, за исключением некоторых не слишком удачных переводческих «находок», а вернее буквализмов: вроде «тех, кто в детстве осуществлял сексуально поляризованное воображение путем онанизма» (с. 336) или «объяснительных решеток» (с. 170) вкупе с «вопросительными решетками, предназначавшимися для исповеди» (с. 232). Особенно не повезло в этом смысле слову «economie». Термин этот часто встречается у Фуко в самых разных контекстах, которые отнюдь не покрываются семантикой русского слова «экономика», но всегда отвечают его французскому значению — «устройство», «распорядок», «система». Учитывая это, можно было бы избежать таких затейливых конструкций, как «экономика карательной власти», «экономика раскаяния» или «новая экономика взаимоотношений безумия и инстинкта», — ими перевод, увы, изобилует. (Справедливости ради нужно заметить, что в «Надзирать и наказывать» тот же термин переводится словом «экономия», и результат немногим лучше.) Наконец, излишне говорить, что в Шарантоне помещалась не «королевская резиденция» (с. 76), а королевская лечебница, место принудительного содержания («residence»), где имел свою «резиденцию» разве лишь маркиз де Сад. Пожалуй, стоит напомнить также, что выражение «довлеть над», контаминирующее идеи «достаточности» и «давления», отнюдь не служит признаком научного, да и просто грамотного дискурса, даже в его устном варианте. Впрочем, подлинный стилистический шедевр ожидает читателя на задней стороне обложки «Ненормальных»: из помещенной здесь аннотации можно, в частности, узнать, что «центральное место здесь [в книге. — И. С.] занимает процесс замещения образа монстра как существа, абсолютно нарушающим (sic!) законы природы и мира, представлением о норме и ненормальном как субъекте, не поддающемся нормативному воспитанию и не вписывающегося (sic!) в нормативную систему социума». Очевидно, над коротеньким текстом работало никак не меньше пяти человек: ведь, как сказал кто-то из братьев Гонкуров, «бывают ошибки, которые можно сделать только вчетвером».
Впрочем, вряд ли косноязычная аннотация и не всегда безупречный перевод остановят отечественных почитателей Фуко. Тираж в 2 000 экземпляров явно недостаточен для той аудитории, которую они составляют в настоящее время. К тому же лекции, рассчитанные на широкий круг слушателей, изобилующие любопытными примерами и документами, — на редкость интересное чтение.