Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 5, 2004
Н. М. Любимов. Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. М.: Языки славянской культуры, 2000 (т. 1), 411 c.; 2004 (т. 2), 512 c.
Николай Михайлович Любимов (1912–1992) — создатель классических русских переводов Рабле, Сервантеса, Боккаччо, Пруста, Мольера и Шиллера, заслуживших восторженные отзывы М. М. Бахтина и Б. В. Томашевского, Бориса Зайцева и Корнея Чуковского, прожил долгую и нелегкую жизнь, был знаком и дружен со многими людьми, составлявшими «неувядаемый цвет» русской культуры. В шестидесятые годы прошлого века он начал записывать свои воспоминания, отрывки которых читал родным и друзьям; отдельные главы (с большими сокращениями) печатались в семидесятые годы в журналах, однако целиком эти записки были опубликованы лишь в начале XXI века. Книга, которую открывает посвящение «Моим детям — Леле и Боре», увидела свет только благодаря Елене Николаевне и Борису Николаевичу Любимовым. Ныне покойная Елена Николаевна много раз перепечатывала постоянно дополнявшуюся тысячестраничную рукопись воспоминаний, а Борис Николаевич подготовил текст к публикации и снабдил оба вышедших к настоящему времени тома воспоминаний чрезвычайно интересными и информативными комментариями, предисловием и послесловием[1].
Внешняя канва повествования очень проста: детство и юность в небольшом городе Калужской губернии Перемышле, с которым автор всю жизнь чувствовал неразрывную связь, семья, родители, любимые школьные учителя, соседи и одноклассники. Затем учеба в Московском институте новых языков, работа в издательстве «Academia», где в то время директором был Каменев, арест, тюрьма и трехлетняя ссылка в Архангельск. Возвращение из ссылки, жизнь в разъездах: между Перемышлем, Москвой и Тарусой, война, арест матери — Елены Михайловны Любимовой, скромной школьной учительницы, а по происхождению — столбовой дворянки, ведущей свой род от Рюриковичей[2]. Жизнь после войны, возвращение и реабилитация матери, краткое упоминание о своих профессиональных успехах, очень сжатые заметки о жизни семьи: лишь мимоходом Любимов говорит о том, что его дочь родилась осенью 1941 года во всеми брошенной, холодной и голодной Москве, или о том, что после войны семья бедствовала, покупала наиболее дешевый сорт хлеба, а сам он, в то время уже известный переводчик, был одет так, что временами ему пытались подать милостыню. Но все эти бытовые подробности отступают на задний план, поскольку воспоминания Любимова — книжника, интеллигента, живущего литературой и для литературы, — это прежде всего свидетельство очевидца и участника самых драматических событий русской истории XX века. Голод послереволюционных лет, уничтожение духовенства, раскулачивание, голод на Украине, процессы тридцатых годов, опустевшая, брошенная большевистским начальством Москва 1941 года, в которой многие из оставшихся ждут немцев как освободителей, усилившаяся после войны власть Сталина, борьба с «космополитами», хрущевские гонения на церковь, Венгрия 1956 года и Чехословакия 1968-го. Аресты, ссылки, гибель друзей и родственников, знакомых и незнакомых, постоянное ожидание собственного ареста и страх изгоя, опасения, что кто-то близкий может постра дать из-за тебя. Любимов любит эпиграфы и мастерски подбирает их, но к его книге хотелось бы добавить еще один:
Душа моя, печальница
О всех в кругу моем!
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем
(Б. Пастернак).
Особенно тяжело пережил Любимов арест матери, с которой был очень близок. Отец Николая Михайловича — Михаил Михайлович, секретарь Перемышльской землеустроительной комиссии, потомок калужских священников и псаломщиков, умер от туберкулеза почек, когда его сыну было только два года, и с тех пор мать стала главным человеком в жизни Любимова: «В детстве и юности я испытал немало лишений, но внутренняя моя жизнь была так полна, что понятие “жизнь” я не отличал от понятия “счастье”. Что же наполняло меня счастьем? Ощущение, сознание моей духовной близости с матерью» (т. 1, с. 129). Елена Михайловна была удивительным человеком; ее нравственные принципы, уважение к простым людям, любовь к ученикам, обостренное чувство справедливости, неприятие советской власти, вера в Бога, даже знание французского и немецкого языков — все это во многом определило судьбу сына. Вся жизнь Елены Михайловны состояла из маленьких незаметных подвигов, которые может оценить только тот, кто жил в это страшное время в Советской России, — вот она, вспоминая слова из песнопения Твои бо есмы рабы / Да не постыдимся, идет в 1925 году вместе с сыном встречать икону Царицы Небесной; вот отвечает на допросе в НКВД: «Какие бы вы меры ко мне ни применили, вам не удастся заставить меня лгать и оговаривать мою давнюю сослуживицу и хорошую знакомую»; приходит в дом к раскулаченным, чтобы поддержать их перед высылкой; делясь буквально последним, отправляет продуктовые посылки заключенным. Николай Михайлович вспоминает, как в одну из встреч с матерью в 1938 году, когда аресты следовали один за другим и уже недоставало сил терпеть («Почти всех отняли… — заговорила она. — Дмитрия Михайловича, Петра Михайловича, Анну Николаевну, Глебушку… Теперь и Михаила Соломоновича никогда не увижу… Как же жить? Как же жить?», Елена Михайловна после долгого раздумья вдруг посветлела: «Нет, есть путь и в этой жизни, — сказала она, — но только один: ничего не пожалеть, даже жизни, ради страждущих близких. Помнишь, как в Евангелии сказано? “Больше сея любви никтоже имать. Да кто душу свою положит за други своя”» (т. 2, с. 257, 259). Когда Перемышль в первый же год войны без единого выстрела заняли немцы, а вся «райкомовско-райисполкомовско-наркомвнудельск ая рать во главе с первым секретарем райкома партии дала деру» (т. 2, с. 407), Елене Михайловне благодаря прекрасному знанию немецкого удалось расположить к себе немецкого коменданта и спасти жизнь многим людям, преимущественно членам той партии, которую она уже давно ненавидела. Именно за это Е. М. Любимова впоследствии была арестована и по обвинению в «сотрудничестве с немецко-фашистскими захватчиками» на 10 лет отправлена в лагеря. К счастью, она пережила заключение и была освобождена в конце 1951 года.
Книга Любимова — собрание историй о человеческом благородстве и добросердечии. Он с особенным удовольствием описывает людей, сохранивших достоинство среди всеобщего озверения: это крестьяне, спасшие семью своего барина от расстрела; ученики, отказавшиеся доносить на учителей; рабочие, собиравшие подписи против закрытия храмов; бабы, совавшие хлеб пленным немцам; Наталья Васильевна Крандиевская, не побоявшаяся на своем творческом вечере в Союзе писателей произнести: «Ивану Алексеевичу Бунину посвящаю»; Борис Викторович Томашевский, специально участивший встречи с Ахматовой и Зощенко в 1946 году… Вообще в каждом человеке Любимов старается найти хоть что-то хорошее, так же как отметить у слабого писателя или переводчика хоть одну запомнившуюся строчку или удачный перевод. Но даже христианская заповедь прощения врагов не может заставить его простить большевистских вождей, изуродовавших Россию. Он вспоминает, как в Великую субботу 1930 года задал себе вопрос: «Могу ли я простить Сталину человеческие страдания, которые я видел воочию? Могу ли я простить то, что он сделал с землевладельцами, с духовенством, с мастеровыми?» И уже тогда ответил на него: «Да, могу, но только ради “торжества из торжеств”. Всепрощающее величие истинно христианского духа мне недоступно. Пройдет праздничный подъем — и у меня уже не хватит сил перебарывать ненависть» (т. 1, с. 223). И эта ненависть время от времени прорывается: «Почему у большевистских главарей, за малым исключением, такой жуткий и такой богомерзкий внешний облик, в котором не чувствуется души (какая там душа!), в котором мелькает ум низменный, практический, циничный, и то не всегда, с каждой сменой кабинета все реже и реже, в котором нет ума светлого и высокого?» (т. 2, с. 204–205). (Как не вспомнить в этой связи приводимое Любимовым остроумное высказывание переводчика испанской классической литературы Михаила Матвеевича Казмичова: «Генерал Шкуро — это ангел в сравнении даже с Луначарским!» (т. 2, с. 487). Думает Любимов и о неотвратимости возмездия — на том, да и на этом свете: «Ох и отлилась же кровь царевен, и далеко не только царевен, целым легионам большевистских бесов — отлилась каждому в свой срок, отлилась с избытком. И ждать им этого срока пришлось совсем даже недолго — не более двадцати лет! <…> Мне приходилось слышать такие речи: почему многое множество цекистов и чекистов было запытано и перестреляно, а Сталин отделался легкой смертью? (Своей или насильственной — судить не берусь.) Я на этот вопрос отвечал словами мамки Онуфревны из “Князя Cеребряного”, говорившего о Малюте Скуратове: — …этот не примет мзды своей: по его делам нет и муки на земле, его мука на дне адовом» (т. 2, с. 188, 501). Кого Любимов не жалует, так это советских писателей: Симонова и Эренбурга — «потаскушек, залихватски форсивших своим ремеслом», всех Недогоновых, Суровых, Ажаевых, Грибачевых, Бубенновых, Бабаевских, Полевых, которых в наши дни можно заставить читать «только, как говаривали встарь, за непочтение к родителям» (т. 2, с. 471). Но он не снимает вины за все, что происходило в России, и с себя самого: «мы, за ничтожным исключением, в той или иной форме сотрудничали и продолжаем сотрудничать с партией Ленина — Сталина, с партией предшественников и учителей Гитлера, с партией более опасной и вредной, чем партия нацистов, ибо она двулична и лицемерна» (т. 2, с. 483).
В мемуарах Любимова сохранено множество исторических анекдотов и блестящих mots, которые хочется цитировать без конца. Чего стоит один ответ Евгения Львовича Ланна на вопрос, при ком России было бы лучше — при Сталине или при Троцком: «Если бы вы меня спросили, кто лучше: Чингисхан или Серафим Саровский, я бы вам ответил сразу, не задумываясь. А насколько одна гадина гаже другой — это вопрос для меня неразрешимый» (т. 2, с. 40). Или рассказ о том, как во время проходивших в двадцатые годы антирелигиозных диспутов на вопрос безбожника, как же, мол, в вашем Писании сказано: «нет власти не от Бога», а вот Советская власть — власть безбожная, от кого же она? — последовал ответ: «Всякая власть от Бога, и Советская власть, конечно, тоже: она послана нам Богом в наказание за наши грехи» (т. 2, с. 458). А есть ли лучшее определение народа, чем то, которое дает Александр Леонидович Слонимский: «Народ — это не арифметическая величина… народ — это цвет страны, вне зависимости от сословной принадлежности и образовательного ценза, даже от состава крови. Русский народ — это Владимир Мономах, летописец Нестор, Строгановы, Иван Федоров, Сергий Радонежский, Серафим Саровский, Козьма Минин, князь Пожарский, Петр Великий, Ломоносов, Арина Родионовна, Пушкин, Гоголь, Жуковский, Аксаковы, Щепкин, Островский, Достоевский. Александр Второй, Короленко, Шаляпин, Савва Мамонтов, Савва Морозов, Павел Михайлович Третьяков, Левитан, Сытин, Чехов, Пастернак. А Молотовы, Ждановы, Симоновы, Суровы, Бубенновы — какой же это русский народ?… Шушера это, а не русский народ» (т. 2, с. 456).
Конечно, воспоминания Любимова — это книга не только о русской истории, но и о русской литературе и театре, занимавших в жизни автора особенно важное место. Многим читателям будут интересны главы, рассказывающие о тех писателях и поэтах, которые в свое время были властителями дум, а теперь известны в основном историкам литературы — Эдуарде Багрицком, Сергееве-Ценском, Сергее Городецком, о переводчиках — Т. Л. Щепкиной-Куперник, И. А. Кашкине, театрах и актерах, певцах и режиссерах — Ермоловой (ее дочь Маргарита Николаевна была крестной матерью Любимова), Юрьеве, Мейерхольде, Обуховой. Не менее изящны и одухотворены страницы, где Любимов пишет не о людях искусства, а о русской природе или православном богослужении, — пишет воистину «как дышит», легко и естественно уходя от псевдопатриотических стереотипов в своих размышлениях о любви, вере, чести и долге.
Хотя воспоминания Любимова — это прежде всего классическая русская проза, в книге ощутимо влияние авторов, которых Николай Михайлович переводил. Нельзя не заметить «раблезианского» пристрастия Любимова к соленому слову, к «заветным» частушкам и анекдотам: «Народ расшифровал переименование по-своему и — “аккурат в точку”: “Сами Срали Сами Расхлебывайте”» (т. 1, с. 230). Но особенно явные следы оставила в прозе Любимова его работа над Прустом. Вслед за Сваном автор отправляется на поиски утраченного времени: «Если у тебя отняли нечто и впрямь драгоценное, тоска по утраченному притупится, но зато распространится и вширь и вглубь, овладеет всем твоим существом, врастет в тебя, пустит узловатые цепкие корни» (т. 2, с. 196). Перемышль Николая Михайловича — это одновременно и Комбре Свана. Отношения Любимова с матерью и с окружающим миром, своеобразная композиция книги, далеко не всегда подчиненная хронологии, также воспринимаются через призму романов Пруста. Несмотря на известную неровность и шероховатость отдельных кусков текста, которая объясняется, повидимому, тем, что «Воспоминания» писались Любимовым в стол, очевидно, что перед нами большой русский писатель, один из немногочисленных в XX веке продолжателей литературного и философского славянофильства Хомякова, Аксаковых и Киреевского. Сошлюсь здесь на мнение Давида Самойлова (эта цитата помещена на обложке второго тома): «Николай Михайлович Любимов читал мне новые отрывки из воспоминаний. Это большая проза с великой болью за Россию, с библейским размахом любви. Эмоционально мне очень близка его концепция русской культуры и русского характера. В прозе Николая Михайловича есть истинно вселенская любовь к человечеству, свойственная глубинам русского характера. Николай Михайлович — единственный в своем роде писатель нынешних времен. В нем почвенность заоблачна».
[1] Б. Н. Любимов готовит к изданию и третий том, в который войдут театральные воспоминания Н. Н. Любимова и книга литературно-критических статей, завершенная им незадолго до кончины.
[2] Тетя Елены Михайловны, фрейлина Анастасия Гендрикова, была арестована вместе с царской семьей и добровольно разделила ее участь, причислена Русской зарубежной православной церковью к лику святых.