Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 3, 2004
…Утро ясное, теплое, золотистое. Я еще не принята, иду в бухгалтерию оформляться. Иду мимо учебного корпуса, перед которым построен интернатский наличный состав, а новый директор в окружении учительниц произносит с крыльца какую-то речь.
Пока заполняли трудовую, я подписывала что-то о распорядке, технике безопасности… Оказывается, воспитатель:
1. Отвечает за жизнь и здоровье воспитанников, за их поведение.
2. Организует детский коллектив своей группы (связь с подшефной и шефствующей группой).
3. Обязан изучать личные и медицинские дела и вести дневник наблюдений.
4. Составляет план работы, которая должна быть увязана с планом пионерской работы (организации), указывает виды индивидуальной работы с каждым учеником.
5. Заботится о правильном физическом развитии учеников, укреплении здоровья, коррекции физических недостатков.
6. Заботится об отдыхе детей и разумной организации труда, обязательном проведении утренней зарядки, походов, экскурсий.
7. Поощряет ученика или ходатайствует о поощрении (снятии взыскания).
8. Имеет право наказать: замечание, выговор, лишение посещения кино.
9. Воспитывает навыки целенаправленной деятельности.
10. Прививает гигиенические навыки, навыки по самообслуживанию…
И т. д. и т. п. Подписывала; подписывала и думала о тех, с кем играла летом, — стриженных наголо, в цыпках, в зеленых соплях… Этот жалкий народец: они сразу же ко мне прилипли, обнимали ноги. Мечтала: я умою их теплой водой…
Вышла я уже штатным воспитателем и тут же отправилась к своему классу. Меня радушно проводил и представил воспитатель, на место которого я заступала, — бравенький такой, кряжистый, в пшеничных усах. Все бы ничего, если бы не страшно курносый нос (сломана переносица) и стеклянный глаз. Второй голубой глаз смотрел весело, приветливо.
Оказалось, мне достались совсем не те шелудивые малыши, о которых я мечтала, а подростки. «Пятый — отпетый» — дал рекомендацию бывший воспита тель. Я сказала: «Ну, пойдемте, погуляем в лесу, покажете мне здесь все, познакомимся».
Во мгновенье ока пятый класс вылетел наружу… Я чинно, заботливо кудахча (я же теперь клушка), — за ними. Но они с криками: «На Гостилиху!» исчезли из глаз. Только пыль столбом. Со мной остались три девочки и мальчик. Удивительно разномерные эти дети: кукольная девочка в рыжих кудрях, с постоянно раскрытым ротиком, и парень выше меня ростом, лицо нечистое, блеклое, желтые тусклые волосы, нос большой, сырой, все время подтягивает соплю. А в классе еще остался громадный, толстый на последней парте (чтоб не застил), — как только втиснулся, непонятно. «Вы не бойтесь, Леша никуда не денется», — сказали мне те, что остались. Еще одна девочка пряталась за спинами других. Она была разута, но в колготках. Я: «Так нельзя идти. Ты вернись в спальню, подожди нас. Придем, погляжу, что у тебя с обувью». Ушла, не сказав ни слова. Но в лесу мы ее увидели, она пряталась за кустами. «Кепка не пойдет. Она вас все равно не послушает. Она всегда так». Я запомнила: Кепка — Оксана Кебелеш, а длинный мальчик Кефир — Коля Никифоров. (Не умея читать и писать, дети давали прозвища по созвучию: Наум — налим. Олег Иванович только был назначен директором, еще ходил Олегом Ивановичем, но скоро он станет Аллигатором. — Конечно, в прозвища вкладывался и некий смысл.)
Кое-кого из своего класса я нашла в лесу. Они уже разожгли костерок, шныряли вокруг, знакомиться не спешили. И только один Кефир не отходил, хотел рассказать, как сегодня били ребят.
«Ну, построили всех, сказали, что эти — Федоров и Власов — украли пятьсот рублей. Я бы рубль побоялся украсть, а они — пятьсот! Они вообще много раз убегали, и все должны были их искать. А теперь будут выплачивать деньги и не купят телевизор, в Тверь не поедем в цирк. Говорил-говорил Олег Иванович, и все разозлились. А потом учителя все ушли и смотрели из окна учительской. А школа стала бить Федорова и Власика, их даже видно не было. Все бросились, а они были под ногами. Тошно все-таки, когда все бьют двоих». Великий человек был Коля Никифоров в 12 лет!
Потом мы вышли к озеру, к песчаному бережку, где они летом купались. «Вот бы сейчас искупаться», — сказал кто-то не всерьез. Я: «Хотите — купайтесь». Мне не поверили. Я еще подначила: «Нечего тогда зря говорить». И решились. Один за другим вскакивали в воду и выскакивали (все-таки октябрь). Я даже давала леденцы за храбрость. Кто купался, кто смотрел — им развлекуха. Все было хорошо, но пришла другая группа. Эти не купались. Молодая воспитательница смотрела на меня — и все.
Коля Никифоров не купался, шелестел мне в ухо: «Я летом здесь тонул. — Выплыл? — Нет, был на том свете. — Что там видел? — Видел дорогу к своей родной деревне. Пошел по ней и пришел в сельмаг. Там были весы с двумя чашками. Продавец переставлял гири. На одной стороне перетянуло, и я вышел из магазина. И там были две дороги. Я пошел по той, которая была в деревню матери, но до матери я не дошел, увидал, что на берегу лежу. Мне в рот Ольга Анатольевна дышала, она молодая, физоргом была. Но потом ее сняли, сказали: она допустила, что я тонул».
Мы возвращались в интернат вместе. И Оксанка в своих колготках… А Коля все шелестел: «Я уже забыл про все это, мне пять лет было, когда меня взяли. Мамка молодая была, волосы как у Вас, а теперь, наверное, совсем седая стала. Мы проснулись, когда мамку увезли. Мне пять лет, маленькой года полтора, а средней, может, четыре. Мы такой бардак устроили — зеркало перевернули, стол опрокинули, все свалилось с него, — мамку искали. Потом уже увезли нас. Сначала мы были вместе в детприемнике, а потом в детдоме, дальше малень кую — не помню как звать уже — потеряли. Со средней, с Любой, были в Мисе, потом меня перекинули в Эммаус, теперь вот сюда. Любу я нашел, написал туда, а маленькая не знаю где. Мамку нашел, написал, как помнил. Четыре месяца мое письмо ходило, все же нашло ее. Она мне стала посылочки присылать — одежду, пряники. Я просил фонарик — она тогда прислала. И пишет, что приемник пришлет. Мамка добрая, они все врут в личном деле, что она за мной с топором гонялась. Наоборот, говорят, у нее припадок был, когда нас отняли. Они сплетки на нее навели, а сами пьют. Отвезите меня домой, я 10 лет там не был».
Олег Иванович был со мной предупредителен. Показал, как проводить подъем. «Но главное: воспитатель всегда знает, где каждый его воспитанник». Делился со мной мыслями о том, что надо бы улучшить питание. «Детям нужен мед, да вот нет его…»
Питание было обильным, жирным, пресным. Многое оставалось. Пирожки с повидлом летели в бак для свиней. Крутые яйца, оставленные на столах после завтрака, ребята лущили вместе с поварихой: белок в бак, желток — собаке Жуку. Жук любит только желток, ребята любят Жука. Его носят на руках, ласкают, целуют, ревнуют: «Жук мне харьки строит!»
Директор позвал меня пройтись с ним в один из спальных корпусов. Отпер своим ключом дверь. Двое голых ребят с угодливыми рожами — арестанты Федоров и Власов — вскочили, суетливо наматывая на бедра полотенца. Олег Иванович ласковым голосом спросил, как идет работа. «Им поручено белить печки. Ну, они справляются. А если не будут справляться… Они своим товарищам дали обещание».
Темно-зеленые стены, одинаково заправленные кровати в два ряда. Запах уборной, но Олег Иванович его как будто не замечает. Обнюхал двух заключенных и сказал: «Та-а-ак». Быстрыми шагами двинулся в отросток коридора, откуда разило фекалиями. Я за ним, к двум болтающимся дверям сортира. Забравшись на помост, в котором прорезаны «очки», он обнаружил разбитое стекло. «Понятно, выбили стекло, чтобы передавать сигареты. Осуждают их поступок, а сигареты носят. Но, по крайней мере, без одежды они не убегут. Метод эффективный».
Это он специально меня пригласил, гордый своим изобретением, и речь приготовил.
Как-то позже, когда наш класс дежурил, мы принесли им еду. Они не выскочили на звяканье ключей: дрались, сцепившись; в драке очутились под кроватью — оттуда неслась хриплая матерщина. Мы стояли с тарелками супа, а из-под кровати нам под ноги выкатились два голых переплетенных тела.
Я сказала директору: «Хватит, они уже дошли до отчаянья, довольно с них». Нет, ему было мало. Арестантов выпустили на праздник урожая, через три недели. Снова построили школу перед крыльцом, снова директор со свитой на возвышении, два преступника посреди. Директор говорит речь — да, такие товарищи нам не товарищи, и этих товарищей педсовет решил отправить в другие школы, где они еще вспомнят свою родную. Уже одетые, жалкие стояли двое несчастных — Власик беззвучно плакал, Федоров молчал. Олег Иванович накалял атмосферу и под конец спросил голосом высоким, звонким: согласны ученики с решением педсовета? И взмахнул рукой: «Гла!..» — выдохнули сто детских глоток. И второй, и третий раз: «Гла!.. Гла!..»
Двоих увели в учительскую. Вышли они обвешанные новой одеждой с болтающимися ярлыками. Поверх копны зимнее пальто на вате — вот тебе, помни нашу доброту! (По правилам из учреждения в учреждение передавали воспитанников в новой одежде.)
Увезли их в разных машинах в разные стороны. Потом мы узнали: Федорова в Плоскошь — такой же интернат, как наш, Власова в областную психиатрическую больницу Бурашево.
Бурашево — юдоль печали. Я не была там никогда. А мои ребята перебывали почти все. От них наслышалась-наслушалась: если в ж… всех наколют, то палата ноет, ползает. От желтых таблеток — блюешь, от белых — слюни до полу и башка отлетает. Коля рассказывает: «Надежда Владимировна меня в Бурашево отправила. Я ничего не сделал ей. За что? Те, кто в Бурашеве были, не могут машину иметь, мотоцикл, мопед. А велосипед можно только с разрешенья. Человек вообще тогда одиноким останется. После Бурашева дружить никто не станет и не женится. Надежда Владимировна на меня наврала, я хорошо вел. Я ненавижу ее. Я буду мстить ей!» (Это Коля, очень тихий — такой тихий, что, говорят, когда тонул, не крикнул: «Тону!») «…Там травят, и все. Таблетки желтые дают по пять штук. Я попробовал — от них понос и тошнит. Я выплевывал. Еще синие какието — от них тоже плохо. Я ел только белые, вроде как мел. А еще там есть гадость, от нее человек не может спать, все время мечется по комнате. Ходят от нее как пьяные, заносит. Мы с Яшкой держались, старались прямо. А еще мне давали, от которого спишь, а спать нельзя, надо работать, распорядок соблюдать, а ты все — спать да спать. Я вел себя хорошо, меня не кололи. Мне нравится, что там можно зарабатывать. Коробки картонные делать — рубль в день платят. Половину вычитают на питанье и одежду. Все равно много остается. Когда выходишь — богатый. А в переплетной самая поганая работа — 10 копеек в день».
Коля говорил, что там главврач хороший, даже предложил ему нарисовать что-нибудь и приколоть к личному делу. Коля хорошо рисует и гордится, что оценили его, но нарисовать забыл… Медсестра Солнышко разрешала таблетки за батарею бросать. (Интересно, была она рыжая, или фамилия такая? Или просто добрая?) А если другие, то не выплюнешь. Тогда — сплющит губу или шею вывернет на день, даже на два.
Жан-цыган, 14 лет — в интернате дебоширил, воровал. Ему пригрозили Бурашевым. Он совершенно потерялся от страха и тоски. Спрашивал меня все время: «Пошлют, да?» Я говорила: «Нет, нет, туда только психов отправляют, а ты просто хулиган, я скажу, чтоб не посылали». Яшка и Коля: «А разве мы психи?» Жан: «Я убегу оттудова. Пусть не думают, что я у них останусь». Кто убегает, того колют в пятку…
То ли дело вольная интернатская жизнь. Соловьева из 6-го класса сумела на почте получить посылку, присланную Семеновой (подделала подпись). В посылке были теплые сапоги и конфеты. Сапог Соловьева испугалась и утопила их в сортире, конфеты съела. Недели три преступницу не могли обнаружить, потом следствие установило — кто. И местонахождение сапог. Заставили Соловьеву признаться. Она сбежала зимней ночью и трое суток скрывалась в разных потаенных местах. Поймали. Воспитательница класса, имеющего лучшие отметки за поведение, санитарное состояние спален, тимуровскую работу, участие в делах школы, уход за бюстом нашего односельчанина, строителя многих гидротехнических сооружений, героя труда (она же — по совместительству — жена Аллигатора), сказала, что Соловьеву сломали. Нет уже прежней Соловьевой. Ее заставили сапоги доставать. Все сбежались смотреть — кино!
Или: старая баба ходила за интернатскими свиньями. Свиньи получали со столов все, потому что у ребят был плохой аппетит, а у свиней хороший. Баба косоротая и гугнивая, почти немая, но была знаменита тем, что заговаривала пупочную грыжу. Интернатским ребятам от этой грыжи ни тепло ни холодно, они измывались над бабой, потому что от нее «тащило» свинарником. Прозвище ей прилепили — Хряпа. У Хряпы был молодой муж — лет тридцати с небольшим, выпускник родного интерната. Звали его Гвоздик — статный такой, глаза голубые-голубые и кудрявая бородка с рыжиной. Он подселился к ней, кормился от ее трудов и пил на них же; кроме того, подрабатывал в деревне — наколоть старухе дрова или убить старую собаку, кошку, приколотить что-то к чему-то за стакан… Кроме того, Гвоздик раз в десять дней топил интернатскую баню. Вот в бане Гвоздик и проучил мальчишек, дразнивших Хряпу: заготовил лозу и все 30 минут, отведенные для мытья группы, проводил экзекуцию. Обидчики получили от него свое, ползая по скользкому полу бани и не находя себе укрытия. Взрослым не пожаловались — взрослых это не интересовало.
Была еще новость: недалеко от Андреаполя обнаружили мальчишку, сбежавшего прошлой зимой. На тело наткнулись коровы: стали реветь, и пастух подошел глянуть. От самого мальчишки почти ничего не осталось, но была повязка нарукавная: «дежурный». Он сбежал под Новый год. Был сильный мороз. Его и не искали — кому охота в новогоднюю ночь… А почему он не на дороге был? Волки уволокли? Или заплутал? Это взрослых тоже не интересовало. Они были едины в своем глухонемом кругу, воспитанные еще Налимом или даже раньше, в совсем древние времена…
В семь утра начинался мой рабочий день. Я должна была присутствовать на закладке масла в кашу. Кладовщик выдавал его поварихе по весу. Но она еще раз, при мне, ставила его на кухонные весы и при мне опускала в котел. Мне надо было размешивать кашу, пока масло не растворится, — чтобы ни я, ни она не могла его украсть. Маленькая, чрезвычайно курносая пожилая повариха Вера Даниловна все это мне демонстрировала очень подчеркнуто — дескать, ко мне не подкопаешься! (Но в конце зимы она была за что-то уволена и вдобавок побита директором.)
С кухней покончено, теперь подъем, моя беда. Я же мучитель и враг всех людей! У меня не было ни одного счастливого утра, ни одной четкой зарядки и линейки. На зарядке Аллигатор подкрадывался в те мгновения, когда была совсем неполная посещаемость, когда задние ряды делали кое-какие предосудительные жесты в ритме моих упражнений.
Днем дело шло немного лучше. Все время было что-нибудь, к чему надо готовиться. Смотр строя, общешкольный сбор «Пионеры-герои». Был конкурс на эмблему, и победил Кефир: нарисовал пионерский галстук кружочком с узелком внизу, а в него просунул нос-автомат. Эта эмблема очень понравилась. Пионервожатой Маше заказали сделать таких сто штук, чтобы вырезать из плотной бумаги и приколоть на грудь каждому ученику.
(От Маши учительский коллектив требовал носить пионерский галстук, но она уперлась. Я объясняю: она совсем недавно была пионеркой, ей хочется быть взрослой, снять галстук, — но никто не понимает. «А зачем вы ходите в длинных юбках, что вы хотите этим сказать? Как сектанты какие-то… Сейчас вообще женщины носят мини». Мы не хотели носить мини, капризничали как дети.)
Кое-как перевалили через «Пионеров-героев». Мой класс нарисовал сто штук эмблем «Бабушки в платочках» — так называли Кефирову композицию. Дальше Маша должна была проводить «тематические сборы по классам», «общешкольную линейку» — строить, приказывать командирским голосом, отдавать салют (без галстука?! в длинной юбке?!).
А я сама — чего я только себе не позволяла! Мы ходили в лыжные походы (в интернате удивились, обнаружив лыжи на своем складе). Делали привал в избушке на холме, топили печку, варили гороховую кашу. Интернат нам дал горох и маргарин, хлеб, сахарный песок (по бухгалтерии проводили неделю). В это время все остальные классы сидели перед общим телевизором, одурело глядя на бегущую по экрану волну (телевизор всю зиму был сломан), а воспитательницы, подперев бюст руками, стояли и смотрели на воспитанников сверху.
Мы печатали у нас дома фотографии, которые я сняла в походе. Ведь каждому надо было посмотреть на свой портрет, он никогда не видел своего лица. Кроме того, пили дома чай и сидели не за столом, а кто где примостился — хотя «культурные люди пьют чай и кушают за столом».
В конце концов интернат отказался давать мне лыжи, горох, лошадей с санями для детских забав. Мы стали ходить пешком. Когда шли по лесной дороге в темноте, народец мой жался около меня. Особенно Жан, цыганский акселерат, — он прибивался прямо к моему боку и орал дурным голосом: «У юнги Билли выбиты все зубы…» Прочие тоже пели нестройно, но можно было не стараться, Жан заглушал всех. Они боялись темноты, волков и всего мира.
Из этих походов мы опаздывали к ужину — и в результате было запрещено посещение частных домов, использование казенных лыж, получение продуктов, выходы за пределы деревни и обтирание снегом до пояса.
Ну, а дети? Радовали они меня?
С утра никогда. Подъем проходил нечетко: кто-то прятался под кроватью, кто-то на круглой печке под потолком — как только мог там поместиться человек? Все построения у меня хуже всех. Дисциплина… что о ней? Не давалось мне это грязное дело…
Нет, дети не радовали меня. Бадуля украл из моего дома кое-какие безделушки. Я хлопнула Бадулю по его ничтожному заду и сломала безымянный палец.
Приказала верзиле Жану и его содежурнику Зёмику (он, как воробышек, помещался у Жана под мышкой) убирать класс, но они басом и дискантом возразили. Я встала в дверях и сказала, что не выпущу их, пока не выполнят приказ. В перепалке-перебранке Жан психанул, спички зажглись в его национальных глазах, он замахнулся топором. Над моей головой. Я не шелохнулась. Думаю, в моих глазах блеснула сталь (откуда взялась?). Но подействовало: топор он опустил.
А в другой раз я, выполняя приказ Аллигатора, уговаривала класс выносить ведрами вонючую жижу из погреба (во вторую половину моей интернатской службы нашему классу доставались только такие задания). На этот дрянной подвиг поднимала я их. Они стояли вокруг меня плотным, злобным, напряженным кольцом. Кольцом отказа, бунта. Я сделала сверхусилие, чтобы преодолеть его. Я сказала им… И от этого сверхусилия у меня изо рта вылетел передний зуб. Он сломался раньше и шатался, но не было просвета, чтобы поехать в районную больницу к зубному. И вот, когда я находилась в фокусе ярости двадцати подростков, он в полной тишине вылетел из моего рта и упал посреди круга. Я рванулась, подняла его и зажала в кулаке. Ждала, что сейчас меня разорвут в клочья. Но ничего не произошло. Никто из них ни тогда, ни потом, ни через 10 лет не упомянул об этом. Может быть, в тот момент ангел закрыл им глаза ладонью?
Они бывали совсем ласковыми, мягкими, когда болели. В спальню приходила пьяная медичка, раздавала таблетки, а мы с ними дружно выкидывали таблетки в очко и занимались самолечением.
В холодных спальнях дети часто заболевали отитом. Подскакивала температура. Маша делала для них клюквенный морс. Отит — это очень больно, а когда больно, подростки разрешали гладить их по голове, заговаривать зубы.
И вот вокруг меня четыре-пять зайцев (зайцы, потому что водочный компресс на ушах округлял мордочки, а на макушке торчали концы платка, завязанного узлом). Просили рассказать, какая будет у кого жена, когда они вырастут. — Ну, какая у тебя, Лисик, ясный перец, симпатичная такая, веселая, брюнетка (значит черненькая). Глаза такие большие, ну, красавица, одним словом. Работать она не работает, дома сидит с детьми. У вас трое детей — две девочки и один мальчик — маленький, еще грудной. А ты работаешь на стройке, зарабатываешь прилично, ну и хозяйство свое — огород, корова…
Тут меня перебивает Зайка. Я не помню, почему его звали так. Лисик рыжий, понятно. А этот — ужасный тип, прямо «воплощение порока», какие там зайки. Но когда он болел, красивое личико с ушами на макушке выражало страдание, он хотел, чтобы я сидела на его кровати и рассказывала про его жену — симпатичную блондинку (значит беленькую).
Уходя, я оставляла им листочки бумаги, карандаши, фломастеры. Когда боль отпускала, они рисовали. Лис рисовал пейзажи, деревья с тонкими, запутанными ветвями. Зайка — лица, фигурки. Листочки дарили мне.
Но чуть только выздоровеют, начиналось светопреставление. Как они подводили меня, как подставляли, нарушали бесову дисциплину и чертову гигиену… Этот Зайка, бывало, попросится отнести собачку (Жук забежал в столовую), или повесить куртку, или в туалет: «Честное слово, я до перемены не смогу терпеть». Назад не возвращается, он уже далеко. В предыдущее лето, говорят, исчезал на трое суток прямо из-под длани директорской, и директор не заметил. Спит он не раздеваясь, свернувшись клубочком у батареи, под казенным х/б-покрывалом. Чтобы не стелить постель. Никогда не увидишь, как он бьет маленьких, но он их бьет. Редко услышишь, как ругается, но если поймать его на чем-то, он вполголоса изобретательно матерится. Превращается из зайки в крысу: нос как будто вытягивается, рот оскаливается, перекашивается, и видно, что он намного старше, чем можно подумать. Он переросток, ему шестнадцатый. Как ему все надоело за это время — линейки, отметки, планерки! Срать он хотел на эту сраную школу! От скуки ест краски, пасту из шариковых ручек, вазелин. Даже грязь. Пустит кораблик в лужу, потом поднимет, оближет. И чтобы я видела. А еще он — тихий разрушитель. Если выпросит у меня часы, «чтобы вовремя вернуться», то потом их и в починку не возьмут. А если в руки градусник попадет, он его легонько тюк о парту — и головка отскочит.
Уважает он только Оль-Натольну, ее приказанья-назначенья выполняет. ОльНатольна ходит по интернату неторопливо, вразвалочку, всегда в брюках и в куртке, в спортивной шапочке. Плечи широкие, бедра узкие, голоса не повышает, но плетку носит всегда. Пацаны слушаются даже ее взгляда. Но она не скажет Зайке, чтобы он руки вымыл, а я скажу. (Ему же лучше не есть, чем вымыть руки, лучше не спать, чем вымыть ноги. Грязь у него многолетняя, многослойная, греет.)
Когда у него болели уши, когда он от боли простыню — зубами, я делала компрессы и боль отпускала, он рисовал. Нарисовал для меня монохромную миниатюру, тонко, лирично. Повесил на стенку, над кроватью. Я пришла. Он подпрыгивает, похрюкивает, повизгивает от того, что я ее не замечаю. Потом завел гнусаво: «Это В-а-а-а-м, далю-ю-ю». Это у них мода сюсюкать и картавить, когда сделают доброе. Стесняются. — Но регулярно пристраивал ведро с водой над дверью, чтобы опрокинулось на меня, или «лентяйку», чтобы стукнула. Ни разу не попало, я только смеялась. А попало бы — поколотила бы, наверное, хоть это и не логично. Или: замаскируют его в кровати (матрац пружинный провисает так, что Зайка в яму помещается) и говорят мне: «А Возовиков убежал, а воспитатели не должны уходить домой, пока не сдадут всех».
Однажды говорит мне Оль-Натольна: «Приезжает психиатр. Вы напишите дневник индивидуальных наблюдений про Возовикова. Надо его лечить». Я: «Саша, у меня дело к тебе, останься после обеда». Брови поднял: «Про Бурашево, да?» Черт знает что! Я про Бурашево не упоминала. «Саша, поведенье у тебя не нормальное. Учителя поручили мне написать характеристику на тебя, понимаешь? (Глаза его вздрогнули.) Времени совсем мало…» После этого я его почти не видела, на отбое он отсутствовал. К приезду психиатра сбежал, вернулся, когда гроза миновала.
Побегов было несколько за год моей работы в интернате, не так уж и мало. Интересно, что в моем классе все случаи выпадали на долю Оле-Натольне. Я, правда, не без греха, в каких-то поучаствовала. Под конец лета отлучался Яшка, а началась история осенью или в начале зимы. Яшка ласковый, привязчивый. Говорил: «У всех почти мамки есть, и моя же где-то есть! Вы можете найти, где моя?» Я пообещала, стала писать по адресам из личного дела, но не было ответа. Потом писали мы с Яшкой, я диктовала, а он все от своего имени, своим почерком — запрашивали отделения милиции, паспортные столы в разных городах, куда только судьба занесла эту мамку. К весне получили из милиции официальный ответ: «Такая-то освободилась из заключенья тогда-то и проживает там-то». Вместе мы написали ей: с Восьмым марта Яшка поздравил на открытке с мимозой. Безрезультатно. Потом я напечатала фотографии: Яшка на лошади, Яшка с Жуком, оба улыбаются. Опять ничего.
В свой отпуск летом я поехала в Тверь поискать эту мамку. Наблуждалась, наспрашивалась по дворам, нашла лестницу, пропахшую кошками, позвонила. Вот она, мамка. А за ней трое детишек: один стоит, за подол цепляется, второй сидит, а третий еще лежит — на руках. Все бледные, рыхлые, как вареная картошка. Будто никогда и на солнце не бывали. Она разговаривает вяло — заторможенная, хоть и не пьяная, — письма она получала, Яшку повидать хочет, но пусть его привезут сюда, сама она не поедет. Я сказала, что тоже не могу его привезти, отпуск мой кончается. Но если я его с кем-нибудь пришлю, сообщу заранее. Надо встретить его на вокзале, и будет он с красным галстуком на шее ждать у подземного перехода. («А сколько у Вас детей всех?» Она медленно: «Валька, Саша, Генька, Таня, Вова… А!» — махнула рукой.)
В конце лета была возможность отправить с взрослым человеком Яшку в Тверь — без разрешенья. Конечно, на вокзале никто не встретил, они нашли квартиру по адресу. Там был хмурый мужчина и сопливые дети. Сказал, что мамки дома нет, она в больнице на аборте. — Перед больницей стояли люди, переговаривались с роженицами через открытые окна. Как-то и мои горемычные докричались. Мамка выглянула: «Погоди, сынок, меня завтра выпишут!» Но Яшка не решился ждать до завтра, торопился сегодня же ночным поездом назад. «А то Олег Иванович в Бурашево снова закатает». Вернулись они. Конечно, были замечены за две ночи отсутствия. Но не было оказии в Бурашево, и обошлось благополучно: просто побил дежурный воспитатель — молодой парень, демобилизованный недавно из армии.
Я добилась в деревенской школе разрешения заниматься с детьми в спортивном зале. К деревенским детям я подмешивала интернатских, а потом наших стало даже больше.
Холодно, грязно, музыка из дрянного магнитофона:
Утром тюльпан раскрывается…
Ночью тюльпан закрывается…
Тюльпанное дерево раскидывает свои ветви…
В Тверской области в декабре тюльпанное дерево раскидывало свои ветви, и тюльпаны детских ладоней расцветали… А ножки примерзали к полу.
Ах вы жалкие мои! Описавшиеся, обовшивевшие, не знавшие ни разу в жизни руки, погладившей по голове, знающие то, чего не знаю я — Бурашево, пытки. Двоих из четырех девочек уже кто-то где-то насиловал. А впереди у вас… лучше не заглядывать.
Но в этом мире, беззащитные в своих штопаных трико, со своими тюльпанами в голове, мы были прекрасны. И прекрасней всех была Маша:
Я фея!
И чудо совершить я умею.
Любую причуду исполню.
Я фея!
Кто ж из них не хочет на бал? Не только мои четыре — деревенские тоже. И взрослые, даже доярки (самая пьянь)… Нет, это я хватила… Но дети! Музыка берет их за руку, расправляет душу. Вместе с нею расправляется, распрямляется и заскорузлое, изможденное тело — свершается чудо…
Деревня судила-рядила: бегают голые, босые, молятся горе. Что это? Секта. Почему интернатских привела в школу?
— Да не почему! Потому что и они — дети.
Да, для меня дети, но государство считает иначе. У меня в классе трех человек надо ставить на учет в военкомат. Трое переростков — им шестнадцатый год. Зайка, Кефир и Леша — тот в родню был толст, да не в родню был прост. Весил около 90 кг. С утра он двигался: из спальни в столовую, из столовой в класс, где с некоторым трудом помещал себя между последней партой и стеной. Оттуда после занятий в столовую, снова на скамейку перед сломанным телевизором, в столовую, в спальню. При этом не произносил не слова, никто и не спрашивал. Его имя не сходило с еженедельного настенного листа: «Лучшие ученики».
Трое военнообязанных поехали в военкомат под предводительством медработника. Целые сутки только и было разговоров, что они там будут сдавать говно в коробках, ссаки в банках и кровь из пальца. (Не больно: нажмут и наберут, а ссаки — на что нажмут? Ха-ха-ха.) Но коробки и банки не приняли, сказали: в другой раз привезете. Посмотрели в бумаги, спросили, в какие войска их записать. В пехоту хотят?
Коля спросил меня по приезде: «Это машина такая?» — «Это род войск. Те, которые сами ходят и из автомата стреляют». Яшка: «Нет, я знаю, это машина». Анализы не сдали, зато купили жвачку, очень довольны. Коля: «Я жевал, пока сладкая, потом отдавал мою жвачку. Мою жвачку вся школа жевала. В нее из авторучек пасту выдавливают, потом жуют — синюю, или зеленую, или красную».
Устраивая свою зимнюю жизнь, мы с Машей научились топить русскую печку. Вначале помучились, потому что деревня выманила у нас бутылку спирта, оставленную как НЗ, а дров не привезла. Здесь никому никогда нельзя платить вперед. Но мы выжили — топили всяким хламом, разбирали старый сарай. Стирали мы в большой миске, у нас не было таза. Я наладилась носить постельное белье интернатской прачке и платила ей по соглашению.
Не подозревая худого, в очередной раз принесла в баню рюкзачок, вытряхнула бельишко в полутемной прачечной и пошла на свое дежурство. Я из прачечной, а медичка — туда. Толстая беззубая Маня (Манефа — старинное русское имя) уже запустила наше белье в котел. Медичка заставила ее вытащить из котла и с мокрым понеслась в учительскую. Там устроила выставку, все собрались смотреть. Бедные наши простынки-недомерки, наволочки с заплатами, бедные само дельные ночные рубашки — футболки с пришитым снизу подолом из чего-то первого попавшегося… Белье бросили на стулья, с него текло. «Показ московской моды — ха-ха-ха! Так недолго и СПИД к нам притащуть — хе-хе-хе!» Пригласили меня. Что тут говорить? Повернулась и молча вышла. Заглянула к Мане в прачечную, понять, в чем дело. Что-то незаконное? Маня плакала, слезами умывалась: пока шел показ в учительской, медичка приходила еще раз, спрашивала о трусах. Трусов не было. Бедная Маня рыдала: теперь ее уволят…
* * *
Альтернативы — знак времени. Альтернативы альтернатив… У меня альтернативная (государственной школе-интернату для сирот-инвалидов) педагогика. У шведов есть государственные школы, есть вальдорфские — альтернативные государственным, и есть альтернативные вальдорфским…
Я плыву на громаде «Silya laine» к шведам — смотреть их альтернативную альтернативной, и от альтернативности их жизни нашей деревенской меня страшно укачивает: казино, шведский стол плюс шторм пять баллов. Но наконец почва под ногами становится твердой: я в местечке Сульвик (Сольвейк), куда когда-то явился Пэр.
Пэр Альбом — старый возмутитель спокойствия. Он давно отверг свободное вальдорфское воспитание и, удалившись в тихую пустынную бухту на побережье, построил здесь свое царство — несколько небольших замков, окруженных невысокими скалами. Есть и свой водопад… Да. В нашей деревне совсем не так. Здесь долина вогнутая, а у нас место выпуклое: главный водораздел Восточной Европы. Все остальное тоже очень альтернативно.
Школа. Учителя, ученики, рабочие собрались в тесном зальчике. Пэр читает сказку при свечах. Жарко, полумрак. Разных возрастов шведы — белоголовые стройные, и темные кудрявые. И негры. На полатях среди тамтамов и других ударных (со всего мира) — гроздь детей. Непрерывно влезают на подоконники стрельчатых окон, слезают вниз, но большая часть публики мирно лежит на полу на шкурах и матрацах. То и дело входят, выходят, пробираясь по узкой извилистой тропинке между людьми.
На полу поперек тропинки спит лицом вверх Александер — учитель младших классов. Через него перешагивают. Девочка спустила с лавки ножку и поставила ему на живот, потом вторую. Он, не просыпаясь, поправил ножки, передвинул их себе на грудь. Кто-то с подоконника поставил ножки в носочках мне на голову…
Александер на уроке. Он в женской шубе мехом наружу без рукавов — в той же, что была на нем в зале. Оказывается, он волк. Надел маску, клык из папье-маше обломан, уши измяты. Этого волка много били. Играют кто как. Мальчишки — в восточные драчки, абсолютно бесконтактно. После каждого воздушного удара противник летит кувырком, умирает и т. д. Наконец Алекс (так дети его зовут) с грехом пополам их собрал, поиграл немного в игру на внимание вроде «Птицы летают, спицы летают», а потом рассказал историю из скандинавского эпоса — о том, как герой судил себя судом чести и сам бросился с обрыва в море.
Часа два, не меньше, длился урок, и много раз переставляли столы, стулья, скамейки, собирая новые композиции. А дальше была лепка из терракоты: делали подсвечники. Свечи украшали цветным воском. Дети поминутно кричали: «Алекс, кам!» («Иди сюда!») Потом молитва в новом углу, кружочком вокруг свечи, со словами и молча, закрыв глаза. Еще раз собрались в кружочек — обед. Чищеная морковка, овощной суп, хлеб с маслом. Дети ходят за добавкой по столу (в носочках). Стол круглый, а добавка — посреди. Александер сам делает бутерброды, сам убирает.
Третий класс Марселя тоже начинает с игры. Битый час двадцать подростков десяти-одиннадцати лет прыгают на него с разбегу (все хотят играть с ним), и только потом пришла тетя рассказывать про Трою, а Марсель распластался на полу, у него было тридцать восемь.
Ни разу не видела, чтобы кто-то из школьников пнул другого. И даже нечаянно никто другого не задел.
Пэр и Меретта — старые друзья. У Пэра большая семья живет в большом замке. У Меретты только дочка. Они живут в большом замке, который еще доделывают строители.
Меретта похожа на парусный корабль — стремительная, легкая, седая. Она восемь лет ведет один класс — все предметы (так принято в вальдорфской системе), плюс ансамбль балалаечников (она восхитилась балалайкой в России). Она раздает большие листы чудной бумаги и роскошные краски своим ребятам и учит их свободе в цвете. Они ляпают пятна беспредметно, и она видит смысл в сочетаниях цветных разводов.
Математика. В большой комнате с камином — доска, на которой Меретта пишет мелом. Ученики непринужденно расселись на полу. В большом учительском кресле обнимаются двое. Кто-то лежит на шкуре у горящего камина, кто-то спит на диване. На подоконнике двое играют на балалайках. Двое-трое порой поглядывают на доску. Меретта объясняет извлечение квадратного корня (это, наверное, у них по программе 8-го класса, если вообще есть программа). По добродушным замечаниям самых продвинутых учеников видно, что они относятся иронически к корням всех степеней. Но все чувствуют себя хорошо. Однако и хорошее надоедает! И вот к Меретте со спины подкрадывается один из парней… Выскакивает и стреляет в упор. Меретта падает, но он подхватывает ее тело на плечо, несет и сваливает на парочку влюбленных.
Сказав что-то вроде finita la сomedia, он поворачивается, чтобы уйти, и приглашает всех последовать его примеру, — но тут вскакивает Меретта и всаживает ему нож под ребро. После всеобщей свалки дети говорят: «Меретта, а не пора ли тебе покормить своих птенчиков?» Она отправляется на кухню, а в классе тем временем вовсю веселятся: посреди куча мала, из нее торчат ноги разного калибра, и в конце концов кто-то, лягаясь, расшибает в мелкие дребезги люстру — крик, звон, все осыпано битым стеклом… На пороге Меретта с подносом — горячее в котелке, гора сэндвичей. Дети тяжело дышат: «Меретта, посмотри, люстра наша — того! Можешь себе представить?» Меретта: «Ого-го! (Не «Эхе-хе».) — Ну, разбирайте тарелки — кушать, кушать, кушать». Оставив гору грязной посуды, недопески ушли, мы с Мереттой на четвереньках подбираем стекла. Я: «Меретта, как же так? Никакой дистанции! Никакого почтенья!» Меретта: «Весь смысл в том, чтобы у них появился собственный внутренний импульс. Тогда они все сделают сами».
Интересно, каких же шведов выращивают они в конце концов своими шведскими методами? И как выглядит шведская земля, на которой живут такие шведы?
А выглядит она на Рождество совсем не зимней. Чуть-чуть декоративного снежка подсыпало под Санта Клауса. Однако вдоль всех дорог, дорожек, тропинок (асфальтированных) расставлены через двадцать метров красно-белые двухметровые вешки, чтобы никто не сбился с пути: 200 лет назад выпало здесь полтора метра снега.
«Здесь мы остановимся. Обратите внимание: яблоня — ей 150 лет, а под ней нападали красные яблочки. А вот дуб — ему 1 500 лет!» Под ним гуляет пони и ест желуди. Прибежал хозяин и сказал гордо: это мой пони! (Гордый народ.) Между прочим, в дупло дуба мог бы въехать конный — оно невысоко.
А вот музей оружия; в нем мечи и щиты, и доспехи псов(по-русски говоря)рыцарей и их коней. Красоты, но и цены немыслимой. Впрочем, не надо забывать и о назначении этого произведения искусства: оно сохраняет жизнь. Поистине: «дорогого стою».
«Густав Ваза» — корабль, затонувший 300 лет назад. Они подняли его! Они построили многоэтажное здание, внутри которого этот «Густав Ваза» поместился от киля до грота. Можно ходить по галереям вокруг и удивляться шведам — тем, кто сделал это чудо, тем, кто его утопил и утонул в нем (они представлены в виде деревянных фигур), и нынешним, поднявшим его со дна.
Меретта, поддержат ли твои ребята, когда вырастут, честь нации?
Пэр Альбом — знаменитый композитор, выдающийся музыкант. Музыка — его педагогический конек. Музыка пронизывает и объединяет школу.
Пэр написал рождественскую мистерию «Осел и Вол». Либретто и постановка также Пэра. Ее играют уже двадцать с лишним лет — каждое Рождество по три раза — в великолепном зале антропософского театра. На представление сходятся, съезжаются друзья и родственники, идейные противники, местные обыватели. Педагоги, рабочие, дети играют на сцене. Кто не на сцене — тот в хоре; кто не в хоре — тот в оркестре. Даже гости бьют в литавры (всего два удара за весь спектакль, но нужно пройти суровую муштру репетиций).
Начинается все в темноте. Голос вестника невероятного серебряного тембра пронизывает до самого сердца, до мороза вдоль хребта. Действующие лица — Мария, Иосиф, пастухи, стадо овец (младшие школьники на четвереньках), ангелы в три человеческих роста, ужасные и прекрасные. Но главное в действе — Осел и Вол, их версия Рождества.
Точка зрения Осла и Вола близка как раз современным молодым людям. Они разговаривают на молодежном жаргоне, ведут себя более чем свободно и, срывая аплодисменты, препохабно отплясывают (особенно Осел). Три хозяина гостиниц тоже наводят на печальную мысль о наших временах. В присутствии Марии они говорят такое, что и простым женщинам слушать невозможно. Но Мария не обращает на это большого внимания. Когда рождается младенец, она всем его показывает. Довольна.
После спектакля в громадном беломраморном вестибюле публика вспоминает особенно забористые реплики Осла, отыскивая свои ботинки и резиновые сапоги. В театре все ходят в носках, а в вестибюле обходятся без гардеробщиков.
Пэр — мастер. К Пэру стремятся другие талантливые люди. Блестяще сыграл роль Осла строительный рабочий. А Вол — преподаватель, мастер-корабел, солидный, молчаливый человек. (На причале в Сульвике стоят парусные шхуны, и ребята ходят на них по морю — малый каботаж. Недавно потерпели кораблекрушение, но на мелком месте. Обошлось без жертв. В общем, шведы непотопляемы. Заезжайте к нам, как пойдете «из Варяг в Греки!»)
Наша национальная гордость начинала страдать. Один русский решился назло надменному соседу рассказать сказку (как известно, в русских народных сказках есть таинственная сила).
Жил-был хозяин, и нашел он себе работника. Честно трудился работник, а через год решил уйти от хозяина. Хозяин хотел ему щедро заплатить, но работник платы не брал. Потом, так и быть, взял одну копейку и пошел со двора. Перед дальней дорогой захотел он напиться, нагнулся над колодцем — копейка и упала в воду. Позвал хозяин работника: «Что ж совсем ни с чем в путь-дорогу идти? Поработай еще годок, заработаешь, и иди себе на все четыре стороны». История повторилась и на следующий год. А на третий раз все три копейки всплыли, и мужик достал их из колодца. Двинулся он в стольный град. Встречается ему лягушка-квакушка, просит денежку: «Дай мне, добрый человек, а я тебе послужу!» Он и дал. Идет дальше, а навстречу жук-жужун — просит, а дальше — сом-с-усом. Все деньги отдал дурачок (зачем они ему?). Пришел в град-столицу, а там царь замучился с царевной Несмеяной. Полцарства и руку дочери обещает тому, кто рассмешит ее. Вот сидит она в своей светелке у окна и плачет. Идет мимо дурак, споткнулся и упал в лужу. Царевна и выглянула посмотреть, а тут приятели сбежались — лягушка, жук и сом, поднимают дурака, отряхивают, облизывают. Не сдержалась царевна и ну хохотать. Тут и свадьба, и сказке конец.
— Ну, — спрашивает русский человек шведов, — что скажете?
Шведы призадумались. Один говорит: я думаю, что русский народ трудолюбивый — он ведь хорошо работал у хозяина. Второй говорит: исключительно добрый народ, готов поделиться своим достоянием с последней лягушкой. А третий сказал, что высокодуховный народ: он за свою работу не хотел взять плату — материальное не главное для него.
Мне кажется, шведы правы, но… вода ли была в том колодце? Не кабак ли это был на самом деле? И еще: русский не надеется нажить счастье трудом, а надеется на халяву. А Несмеяна — это Европа, которой все осточертело в батюшкином дворце, а русский человек занятно так ударил в грязь лицом. Но все дело в том, что мы с Европой породнимся.
Был задумчивый разговор с Пэром. Он сказал, что шведы ждут от русских ответа на загадку сфинкса: что есть третий путь? (Не наш прежний, не их нынешний.) Свой они прошли до упора. Мы молодые (дикие), у нас все впереди. Мы должны этот путь найти для себя и для них, и вообще для людей. Они закоснели в жесткой форме, в своих доспехах, они хотят расправиться. Свободная вальдорфская школа создана для этого. Альтернативная школа Пэра — для того, чтобы разрушить коснеющую вальдорфскую… У нас все наоборот — полная бесформенность…
Самый главный предмет в шведской школе — свобода. Самый трудный у нас — тоже свобода в обратном, альтернативном смысле…
[1] Вниманию читателей «ОЗ» предлагаются два отрывка из дневников Е. Д. Арманд,
организатора и руководителя (в 1990 году) Центра социальной реабилитации инвалидов
«Любутка». В первом отрывке автор рассказывает о своей работе воспитателем в сельской
школе-интернате для сирот-олигофренов (1988–1989), во втором — о шведской частной
школе для здоровых детей, которую ей довелось посетить в то же время. В настоящее время
книга Е. Д. Арманд готовится к печати в петербургском издательстве «Иван Лимбах».