Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 1, 2004
Среди устойчивых мифов отечественной культуры особое место занимает представление о якобы существовавшем у «древних славян» (а позднее — у русских крестьян) персонифицированном культе «матери-земли». Как правило, восточнославянские обряды и поверья, связанные с землей, возводятся учеными и публицистами к тем временам, когда земля, по выражению этнографа С. В. Максимова, «была возведена на степень божества народно-языческим сознанием»[1]. Даже недавние парламентские дебаты по поводу частной собственности на землю нередко комментировались именно с такой точки зрения: дескать, русские не хотят разрешить свободную торговлю земельными наделами, поскольку для них это — все равно что продавать собственных матерей. Однако на самом деле проблема «русских мифов о земле» представляется более сложной: очевидно, что страх перед частной собственностью на землю в России действительно существует, однако вызван он, по-видимому, не древними мифологическими архетипами, а спецификой социальной идентичности и внутренней организации русской крестьянской общины. Что же касается образа «матери-земли», то в значительной степени он обязан своим появлением литературной и научной традиции XIX и начала XX века.
Формулы типа «мать-земля», «матушка-земля» или «мать сыра земля» действительно довольно широко представлены в разных жанрах русского фольклора. Это, однако, еще не свидетельствует об их связи с какими бы то ни было архаичными культами. Здесь действует достаточно заурядная метафора плодородия, ассоциирующегося с материнством во многих земледельческих культурах. Однако именно эта метафорика послужила отправной точкой для досужих фантазий многих русских ученых и литераторов — начиная с А. Н. Афанасьева, чей изобилующий ошибками и произвольными домыслами труд «Поэтические воззрения славян на природу» (1865–1869) по странному недоразумению до сих пор считается классическим исследованием по фольклору и этнографии восточных славян. Афанасьев принадлежал к так называемой «мифологической школе в фольклористике» — научному направлению, возникшему под влиянием немецкого романтизма и стремившемуся объяснить крестьянский фольклор и ритуалистику как осколки древних мифов, в поэтической форме описывавших различные природные явления (прежде всего — метеорологического характера). Исходя из этой посылки, Афанасьев пытался свести все известные ему поверья о земле к якобы некогда существовавшим языческим сказаниям о браке земли и неба и о земле как великой матери всего живущего. «Признавая Небо и Землю супружескою четою, — писал он, — первобытные племена в дожде, падающем с воздушных высот на поля и нивы, должны были увидеть мужское семя, изливаемое небесным богом на свою подругу; воспринимая это семя, оплодотворяясь им, Земля чреватеет, порождает из своих недр обильные, роскошные плоды и питает все на ней сущее… <…> При таком воззрении на дождь… понятно, что в молнии, разящей тучи и чрез то низводящей на землю земные воды, фантазия первобытных народов узнавала мужской детородный член… <…> Весною, когда земля вступает в брачный союз с небом, поселяне празднуют в ее честь Духов день; они не производят тогда никаких земляных работ, не пашут не боронят не роют землю и даже не втыкают кольев, вследствие поверья, что в этот день земля — именинница и потому надо дать ей отдых…»[2]
Подобные цитаты из сочинений Афанасьева и его последователей можно было множить. Но и без этого ясно, что славянский «культ матери-земли» был построен учеными-мифологами на вполне умозрительных основаниях, к которым пытались подтянуть фрагментарные и, по-видимому, не имеющие никакой исторической связи фольклорные материалы и этнографические свидетельства. Да и сами эти материалы трудно назвать аутентичными, поскольку, прежде чем попасть в научные труды, они должны были пройти сквозь фильтр романтической идеологии с ее тенденцией к, так сказать, «внутреннему колониализму» — поискам «значимого Другого» внутри национальной «традиции», архаизировавшим и мистифицировавшим крестьянскую культуру.
Очередная попытка придания особых мистических смыслов «народу» и «народной традиции» приходится в России на так называемый «Серебряный век» — эпоху литературного и философского модернизма. Симптоматично, что именно в это время миф о «матери-земле» переживает возрождение. Впрочем, здесь эта тема начинает звучать несколько иначе: особое значение придается фольклорному параллелизму «матери-земли» и Богородицы, в котором видят свидетельство особого «софийного» характера русской религиозности. Эта идея, подробно обоснованная Д. Самариным и Г. П. Федотовым и связанная, прежде всего, с космологией и теософией В. С. Соловьева, С. Н. Булгакова, Н. А. Бердяева и П. А. Флоренского, предполагает особое народное почитание материнского начала, неразрывно объединяющего природный и божественный мир и хранящего абсолютный нравственный («родовой») закон: «В добре своем, как и в красоте своей, мать-земля не выпускает человека из своей священной власти, — пишет Г. П. Федотов. — В кругу небесных сил — Богородица, в кругу природного мира — земля, в родовой социальной жизни — мать являются, на разных ступенях космической божественной иерархии, носителями одного материнского начала. <...> Певец не доходит до отождествления Богородицы с матерью-землей и с кровной матерью человека. Но он недвусмысленно указывает на их сродство…»[3] Более радикально подошел к проблеме Д. Самарин, развивавший мнение Бердяева о русской религиозности как религии Богородицы. Согласно Самарину, в русском православии Богородица как бы «заслоняет» собой Христа, становясь единственной помощницей и покровительницей человечества и преодолевая новозаветное безразличие в отношении животного и растительного мира: «…Уклон от религии Сына к религии Богородицы означает преодоление христианского антропоцентризма и дуализма плоти и духа, означает возобновление ветхозаветного монизма, ветхозаветной плотскости Бога и признание всей твари участницей Божественного Откровения <...> Русская Богородица значительно более похожа на “матушку сырую земельку”, которая всех нас любит, поит и кормит (Богородица как Мировая Душа, София), чем на историческую Деву Марию. Она-то “Сострадательнейшая Матушка наша” и была причиною отказа от одностороннего христианского отрицания язычества, виновницей примирения древнего язычества и христианства»[4].
Почему эти и подобные им авторы так настаивали на «женственности» русской (и следовательно — своей собственной) религиозности — тема для отдельного разговора. Для нас в данном случае важно, что эти построения, по крайней мере применительно к крестьянской религиозной культуре, также не выдерживают критики[5]. Дело в том, что все русские фольклорные тексты, где проводятся прямые параллели между Богородицей и матерью-землей, восходят к одному и тому же источнику — древнерусскому поучению против матерной брани, которое содержится в «Повести святых отец о пользе душевней всем православным христианом», а также в древнерусском апокрифическом сказании о Василии Великом. Здесь Богородице приписываются следующие слова: «Аще бо кто избранит, и от того матернаго слова небо восколеблется, и земля потресется, и уста того человека кровию запекутся. И не подобает тому человеку в тот день ни ясти и не пити потому же, что и аз им мати всем. Аще бы кто от рождения своего не избранил матерно, то бы аз умолила и просила о том многогрешном человеке у Господа Бога грехом его прощения»[6]. И в этом поучении, и в производных от него текстов кощунственность матерных выражений объясняется тем, что они оскорбляют Богородицу, мать-землю и родную мать бранящегося. Все это, однако, еще не предполагает каких бы то ни было особых мифологических контекстов. Хотя происхождение этого поучения остается мало исследованным, можно предполагать, что его анонимный составитель руководствовался вполне заурядной логикой, исходящей из общехристианских, а не специфически русских представлений. Матерная брань по определению направлена против матери/матерей, и, следовательно, бранящийся оскорбляет мать не только адресата инвективы, но и свою собственную. Кроме того, он оскорбляет Богородицу, поскольку она — мать Христа, Спасителя человечества и, таким образом, мать всех людей. Что касается земли, то она также мать человечества, но на несколько иных — ветхозаветных — основаниях: ведь согласно книге Бытия (2, 7), Бог создает первого человека из «праха земного». Поэтому соответствующая инвектива имеет отношение к и земле как праматери всех живущих. Для построения подобного силлогизма не требуется ни «язычества», ни особой «софийности».
Позднейшие фольклорные вариации на тему этого поучения нередко включают эсхатологические мотивы: выясняется, что матерная брань может повлечь даже Страшный суд. В духовном стихе «О матерном слове», записанном В. Ф. Ржигой в 1906 году, поется:
Вы, народ Божий-православный,
Мы за матерное слово все пропали,
Мать Пресвятую Богородицу прогневили,
Мать мы сыру-землю осквернили;
А сыра-земля матушка всколебается,
Завесы церковные разрушаются,
Проидет к нам река огненная,
Соидет судия к нам праведная[7].
Однако и эти мотивы нельзя считать специфически русскими или восточнославянскими. Дело в том, что темы плача, потрясения, гибели земли пришли в русский религиозный фольклор вместе с греческими апокрифами о конце света, созданными в первом тысячелетии нашей эры. Так, сцена плача земли о человеческих грехах, изображаемая в духовном стихе и обычно цитируемая в качестве примера специфически русского отношения к «матери-земле», на самом деле восходит к «Видению апостола Павла» — эсхатологическому апокрифу, появившемуся еще в III веке.
Я не буду останавливаться на других фольклорно-этнографических примерах (клятва землей, так называемая «исповедь земле» и т. п.), которые обычно приводят как доказательства русского культа «матери-земли» и которые столь же уязвимы перед лицом непредвзятого анализа. Думаю, что и сказанного вполне достаточно для деконструкции литературного мифа о «матери-земле». Однако в чем же тогда причины прошлых и нынешних «земельных психозов», характерных для русской истории Нового и Новейшего времени? Вероятно, корни русского отношения к земле действительно связаны с крестьянской культурой, однако — с совсем иными ее особенностями.
Все знают, какую негативную роль сыграло в русской истории крепостное право — «крепость земле», отмененная при Александре II. Менее известна другая норма крестьянского отношения к земле, дожившая до 1910-х годов и оказавшая, как я думаю, столь же пагубное воздействие на развитие социальных и гражданских институтов в России. Речь идет о так называемой «поземельной общине», подразумевавшей, что землепользование контролируется крестьянским «миром» и отдельный человек не может претендовать на владение тем или иным участком земли. Принцип поземельной общины не только препятствовал развитию частной собственности на землю, но и блокировал социальную мобильность любого из членов крестьянского «общества». Хотя общинное землевладение было разрушено аграрной реформой П. А. Столыпина, не прошло и двадцати лет, как поземельная община вновь вернулась в русскую деревню — вместе с новым, «колхозным» закрепощением крестьян в эпоху коллективизации.
Не касаясь чисто экономических последствий принципа общинного землевладения, обратимся к его символическому значению. Очевидно, что отсутствие частной собственности на землю препятствовало развитию индивидуальной инициативы не только на практическом, но и на символическом уровне. По сути дела, общая и постоянно перераспределяемая земля символизировала «общее тело» крестьянского коллектива, жестко контролировавшего своих отдельных членов и не позволявшего им вырваться из этого социального плена. Показательно, что в современных крестьянских рассказах о «последних временах» — этой своеобразной форме эсхатологического нарратива[8] — в качестве одной из примет конца света часто используется мотив «измеренной земли». Он подразумевает, что в «последние времена» «вся земля будет перемеряна вершками» или «пядями». Для понимания этого мотива важно иметь в виду распространенную в крестьянской культуре ритуальную практику измерений человеческого тела. Эта практика могла быть направлена как на конструирование «ритуального двойника» человека, так и на приобретение магической власти над его телом. Таким образом, представления об «измеренной земле» могут подразумевать не только «отчуждение» земли, подчинение ее внешним и враждебным силам, но и приобретение символического контроля над самой общиной землевладельцев.
Наконец, в ситуации раздела общинной земельной собственности на частновладельческие участки (как это было в эпоху реформы Столыпина) «измерение земли» может подразумевать и распад крестьянского коллектива, потерю социального контроля над его отдельными членами.
Итак, с социально-исторической точки зрения «матушка сыра земля» оказывается для крестьянина не только кормилицей, но и символом социального плена и тотального подчинения коллективу. Думаю, что именно боязнь утраты коллективной идентичности и социального контроля в отношении человеческой индивидуальности и является скрытой основой русского страха перед частной собственностью на землю.
[1] Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1994. С. 209.
[2] Афанасьев А. Н. Древо жизни: Избранные статьи. М., 1983. С. 59.
[3] Федотов Г. П. Мать-земля (К религиозной космологии русского народа) // Федотов Г. П. Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры. Т. II. СПб., 1992. С. 81.
[4] Самарин Д. Богородица в русском народном православии // Русская мысль. 1918. Кн. III–VI. С. 24–25.
[5] Как ни странно, большинство рассуждений русских модернистов о Богородице и «материземле» имеют отправным пунктом один-единственный литературный эпизод, а именно — известный пассаж из «Бесов», рассказ Марьи Лебядкиной о словах некоей странницы: «А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: “Богородица что есть, как мнишь?” “Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого”. “Так, говорит, Богородица — великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество”. Запало мне тогда это слово. Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу». Можно, однако, предполагать, что Достоевский заимствовал процитированную формулу из литературных источников, которые, в свою очередь, находились под воздействием построений Афанасьева. Впрочем, это — предмет для специальной статьи.
[6] Марков А. В. Определение хронологии русских духовных стихов в связи с вопросом об их происхождении // Богословский вестник. 1910. № 10. С. 321.
[7] Ржига В. Четыре духовных стиха, записанных от калик Нижегородской и Костромской губерний // ЭО. 1907. № 1–2 (Кн. LXXII–LXXIII). С. 66 (№ V).
[8] Подробнее об этих рассказах см. в моей работе «Христовщина и скопчество: Фольклор и традиционная культура русских мистических сект» (М.: ОГИ, 2002. С. 353–365).