Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 6, 2003
Лекция для студентов Школы естественных наук[*]
1.
Джентльмены, в наше время религиозные деятели взирают на науку в целом, а не только на классические дисциплины, с тревогой, для которой, скажем сразу, имеется немало оснований. Коль скоро университет, подобный нашему, призван объединить в себе все направления научной мысли, коль скоро я, со своей стороны, желал бы сохранить одинаково хорошие отношения со всеми видами человеческого знания, коль скоро я вовсе не стремлюсь оспаривать ни один из них и готов раскрыть если не ум (ибо это мне не дано), то по крайней мере душу всему кругу знаний, готов признавать значение и всячески способствовать развитию даже чуждых мне дисциплин, — мне хотелось бы сегодня сказать: я и раньше предпринимал шаги для примирения изящной словесности и религии, а также физики и теологии, и теперь являюсь решительным противником бессмысленного антагонизма, возникающего подчас между богословами и всеми теми, кто посвятил себя научному поиску.
2.
Но прежде мне хотелось бы сказать несколько слов о величии Института, всесторонность которого позволяет развернуть дискуссию на тему, подобную вышеназванной. Человеческая деятельность — говорю об этом безо всякого преувеличения, джентльмены, — не может иметь цели более высокой и благородной, чем создание университета. Дать жизнь и процветание истинному университету — это, несомненно (если только мы правильно понимаем значение слова «университет»), одно из величайших и по сложности, и по значимости дел, которому с полным основанием посвящали себя самые блестящие умы и самые щедрые благотворители. Университет, и это в нем самое главное, призван учить всему, чему только можно научить решительно во всех областях знаний, он обнимает высшие проявления человеческой мысли, бескрайние просторы человеческих изысканий. Нет задачи, которая представлялась бы ему слишком значительной или слишком неуловимой, слишком отвлеченной или, напротив, слишком конкретной, слишком неопределенной или слишком точной.
Впрочем, университет я ставлю столь высоко вовсе не по этой причине, ведь считать университетом всякое учебное заведение, сумевшее объединить в себе различные виды знаний, было бы, прямо скажем, общим местом, примерно таким же, как заявление о том, что овладение всеми видами знаний потребует крайнего напряжения наших умственных способностей. Столь большое значение я придаю университету не оттого лишь, что он подчиняет себе всю сумму знаний, а оттого, что является их средоточием; оттого, что его роль вовсе не сводится к тому, чтобы вобрать в себя и разместить, точно на большом постоялом дворе, все искусства и науки, всю историю и философию. Каждой науке, которую он принимает в свое лоно, университет отводит ее законное место, определяет ее границы и права, устанавливает и регулирует отношения между нею и другими областями знаний, осуществляет взаимодействие между ними. Университет призван сдерживать излишне амбициозных и властолюбивых и, напротив, оказывать помощь и поддержку тем, кто, как это нередко случается, пасует перед более предприимчивыми и более удачливыми; он призван стремиться к тому, чтобы между ними сохранялся мир и чтобы обратить на пользу существующие противоречия и разногласия. Вот почему, джентльмены, я говорю, что создание университета — это предприятие одновременно чрезвычайно трудоемкое и в высшей степени благородное. В самом деле, университет призван без страха, без предрассудков, без компромиссов открывать свои двери всем приходящим, если только приходят они во имя Истины; мирить самые различные, порой ни в чем не совпадающие между собой взгляды, привычки, склады ума, а также создавать атмосферу, которая бы в полной мере способствовала развитию мысли и эрудиции в их самых оригинальных и запоминающихся формах, в их самых ярких и всесторонних проявлениях. Тем самым основная задача университета — свести многое в одно, и добивается он этого не посредством письменных уложений, а благодаря дальновидности, мудрости, выдержке и терпению, благодаря действиям, основывающимся на глубоком понимании предмета и неусыпной нетерпимости к любому проявлению агрессии и фанатизма.
Создание всеобъемлющего и жизнеспособного политического организма мы по праву считаем достижением, величайшим в своем роде. Объединить под одной властью, в духе древнего Рима, сотни различных народов; соблюдать права каждого из них в пределах, установленных единым, распространяющимся на всех законом; позволить им беспрепятственно выражать свои национальные чаяния и преследовать собственные интересы; и в то же время подчинить их единой воле, мощной имперской власти — не несет ли такое достижение в глазах людей, пользующихся его плодами, неотъемлемую печать гения?
Tu regere imperio populos, Romane, memento[1].
Римлянину, по мнению поэта, было чем гордиться. «Умение править народами» было у римлян таким же предметом гордости, как у греков — литературное совершенство, богатство мысли и изящество ее выражения.
Тем, чем империя является в политической истории, университет может считаться в области философии и науки. Он, как я уже говорил, — высшая охранительная власть надо всеми областями знания и всеми науками, фактами и нормами, исследованиями и открытиями, экспериментами и теоретическими постулатами. Он размечает территорию, где правит интеллект и царят умозрительные построения; и, размечая территорию, где правит интеллект, внимательно следит за тем, чтобы границы каждой области знаний тщательно соблюдались и чтобы ни одна из них не уменьшалась и не увеличивалась за счет другой. Он действует в качестве высшего судьи между истиной и истиной и, учитывая природу и важность каждой из них, расставляет их по старшинству и значимости. Какой бы обширной и благородной ни была та или иная область знания, он никогда не занимается исключительно ею; вместе с тем нет той научной сферы, которой он готов был бы пожертвовать. Он одинаково уважителен и лоялен к правам, предъявляемым литературой, физическими исследованиями, историей, метафизикой, теологией. Он не выделяет ни одну из этих наук и способствует развитию каждой из них так, как она того требует и заслуживает. Он полагает для себя естественным и необходимым содействовать католической церкви, но при этом он сродни королевскому судье, который, с одной стороны, подчиняется королеве, но с другой, вершит суд между королевой и ее подданными. Католической церкви он содействует, во-первых, потому, что всякая истина содействует истине; во-вторых, и в еще большей степени, потому, что природа всегда будет воздавать должное Благодати, ведь разум — не более чем иллюстрация и апология Откровения; и, в-третьих, потому, что Церковь обладает высшей властью, и, когда она говорит ex cathedra[2], то ей должно подчиняться. Но в этом состоит конечная, высшая цель университета; его же непосредственная задача (о которой, собственно, и идет здесь речь) — обеспечить развитие всех областей знания, всех способов мыслить, созданных человеческим умом.
И с этой точки зрения университетские профессора подстать министрам, представляющим при дворе или в государственном совете различные политические силы. Каждый представляет свою науку и выражает ее насущные интересы. В случае же, если между этими науками возникают разногласия, кому как не университетским профессорам надлежит эти разногласия улаживать, предотвращая неоправданные претензии с обеих сторон, бурные столкновения или неподобающие беспорядки. Истинно университетских профессоров отличает та философская широта и всеохватность мысли, при которой линии, кажущиеся параллельными, могут вдруг пересечься, а научные постулаты, относящиеся к совершенно разным сферам, могут с легкостью вступить в непримиримое противоречие.
3.
И тут, джентльмены, мы сталкиваемся с особым характером философии (если ее можно назвать философией), принципиально отличающейся от строгой научной мысли или системы. Ее постулаты не основываются на одной идее, не сводимы к конкретным формулам. Возможно, Ньютон и в самом деле открыл величайший закон движения в физическом мире, закон, объясняющий десятки тысяч явлений; сходным образом сложные факты могут объясняться простыми теориями и в других областях естествознания, однако великую Вселенную во всей ее целостности — духовную и материальную, чувственную и сверхчувственную — не в состоянии разгадать, постичь даже величайший из человеческих умов, ибо составные ее части поддаются сравнению, анализу, но никак не сведeнию воедино. И мысль эта имеет самое прямое отношение к тому, о чем я собирался говорить, что уже мною сказано и еще будет сказано.
Прошу вас, джентльмены, иметь в виду, что истинная философия (а именно ею отличается университет) основывается не столько на упрощении, сколько на смыслоразличении. Ее представитель скорее определяет, чем анализирует. Он стремится не к дотошной классификации или толкованию научных знаний, но к исследованию, насколько это в человеческих силах, того, что в полноте своей таинственно и непредставимо. Рассматривая все науки, собрания фактов, гипотезы, теории, учения, все то, чем Вселенная воздействует на человеческий ум, он принимает их все, он не пренебрегает ничем и, не пренебрегая ничем, не дает одним наукам вторгаться на территорию других. Его девиз: живи сам и дай жить другим. Вещи он воспринимает такими, какие они есть; он принимает их все, что бы они ни значили; он признает непреодолимость границ, отделяющих один предмет исследования от другого; он замечает, как отдельно взятые истины соотносятся друг с другом, где они совпадают, где расходятся, а где, зайдя слишком далеко, перестают быть Истиной вовсе. В его обязанность входит установить, насколько нам доступна каждая область мысли, когда мы должны довольствоваться тем, что знаем, и дальше не идти; в каком направлении изыскание безнадежно или, наоборот, многообещающе; где оно заходит в тупик, перед которым разум должен отступить; где блуждает в потемках, а где катится в пропасть. В его компетенцию входит установление подлинных или вероятных трудностей, способов решения тех или иных научных задач; он должен знать, каковы в каждом конкретном случае пределы рационального скептицизма и что должно бесспорно приниматься на веру. Если в его философии и есть основополагающий принцип, то суть его в том, что истина не может противоречить истине. Второй принцип, которым он руководствуется, заключается в том, что часто лишь кажется, будто истина противоречит истине; третий же принцип сводится к практическому выводу, согласно которому мы должны спокойно и терпеливо относиться к подобным явлениям и не торопиться вкладывать в них некий зловещий, непостижимый человеку смысл.
Подобное терпение внушено нам необъятностью того порядка вещей, за человеческое представление о котором отвечает истинный философ, — ведь необъятность эта наводит его на мысль о том, что противоречия и тайны, с которыми он сталкивается в различных науках, могут попросту быть следствием нашего непонимания. Только один род размышлений более значим, нежели размышления о Вселенной, — это размышления о ее Создателе. Если, джентльмены, я совсем ненадолго отвлекусь от своей основной темы и обращусь к нашему представлению о Высшем Существе, то лишь затем, чтобы сказать нечто прямо относящееся к теме моего рассуждения. Он, Единый, вобрал в себя мириады миров, порождая в нашем уме бесконечное число внятных истин, каждая из которых невыразимо более таинственна, чем все находящееся во вселенной, измеряемой пространством и временем. Любой Его атрибут, взятый сам по себе, может служить объектом неистощимого научного поиска, а попытка свести любые два атрибута вместе, будь то любовь, власть, справедливость, святость, истина, мудрость, станет предметом нескончаемого спора. Мы способны постичь каждый божественный атрибут в его элементарной форме, однако постичь эти атрибуты в их бесконечности — как каждый в отдельности, так и в сочетании с другими — нам не дано. Тем не менее не отрицаем же мы любовь оттого лишь, что ее нельзя полностью примирить с властью, не отрицаем и власть оттого, что она находится в явном разладе с любовью и справедливостью. То же с Его материальными и духовными творениями. Принять истину любого рода, где бы она ни была установлена, есть высшая мудрость, даже если установить ее связь с другой известной истиной нелегко.
Примеры полной противоположности двух идей нетрудно извлечь из нашего наблюдения Вселенной, наводящего на мысль, что нет ничего иррационального в допущении бесспорных несовместимостей, которые мы называем кажущимися, — ведь будь они не кажущимися, а истинными, несовместимые качества не могли бы сосуществовать. Таковы, например, качества Пространства, существования которого мы не можем отрицать, хотя представление о нем никоим образом не вмещается (если можно так выразиться) в наш ум; в самом деле, не можем же мы сказать, что Пространство где-то заканчивается; сходным образом будет непонятно, если мы скажем, что оно бесконечно; равно бессмысленно утверждать, что оно не существует до тех пор, пока в нем не появятся тела, от которых оно будет расширяться.
То же и со Временем. Мы не можем установить его начала, не спросив себя, что было до этого начала; вместе с тем представить себе, что у Времени вовсе нет начала, пусть и отнесенного далеко вспять, просто невозможно. И здесь, как и в случае с Пространством, мы никогда не станем отрицать существование того, чего не в силах постичь.
Когда же мы, отойдя от этих столь высоких мыслей (каковые, впрочем, посещают и ребенка), обратимся к взаимодействию души и тела, то будем еще более озадачены несовместимостью, которую мы не сумеем ни отбросить, ни объяснить. Как получается, что воля оказывает действие на наши мускулы? Вопрос этот насущен даже для ребенка, однако дать на него ответ не способен ни один, даже самый опытный экспериментатор.
Когда мы сопоставляем физические законы и законы общественные, оказывающие воздействие на человека, то должны признать, что между физиологией и общественной наукой также существует несовместимость. Человек — существо и физическое, и общественное, однако он не в состоянии одновременно в полной мере преследовать физические цели и общественные цели, выполнять физические обязанности (если можно так выразиться) и общественные обязанности, а потому вынужден жертвовать теми или другими. Если бы, сойдя с ума, мы вообразили, что творцов было двое, один сотворил нашу плоть, другой — общество, тогда бы мы поняли, отчего труд умственный и физический, занятия искусством и государственными делами, всем тем, чего требует от нас общество, столь разрушительно воздействуют на наше здоровье, досуг, жизнь. Иными словами, мы сможем адекватно объяснить существующие и непреложные истины лишь в том случае, если сочтем, что наше допущение абсурдно.
То же и в математической науке, о чем уже не раз говорилось. Философу приходится мириться с наличием истин, которые не менее истинны оттого, что друг с другом несовместимы. Так, ему говорят о существовании бесконечного множества кривых, способных выделить некое пространство, в которое не может вписаться ни одна, пусть и бесконечно тонкая, прямая линия. Ему говорят также о двух линиях, которые непрерывно сближаются, сохраняя между собой конечное расстояние, и при этом не пересекаются. И с этими очевидными противоречиями он вынужден мириться, не пытаясь отрицать существование истин, в которых эти противоречия в соответствующей науке заложены.
4.
Какие же выводы, джентльмены, напрашиваются после перечисления этих общеизвестных фактов? Для меня такой вывод a fortiori[3] заключается в следующем. Если вы демонстрируете примерное терпение, сталкиваясь с необъяснимыми истинами, встречающимися в столь многих областях знания, человеческого и божественного; если у вас не вызывает гнев, недоверие или подозрение то обстоятельство, что в науках одна истина противоречит (во всяком случае, в нашем — человеческом — понимании) другой или себе самой, — вы не слишком удивитесь, если вам скажут, что между Откровением и Природой нет неразрешимых противоречий, вопиющих несовместимостей и (тем более) фактических несовпадений: все, что нас смущает, — это некая помеха, неясность, разнонаправленность, временный антагонизм, разница в тоне между католической доктриной, с одной стороны, и астрономией, или геологией, или физиологией, или этнологией, или политической экономией, или историей, или классическими дисциплинами, с другой. Итак, коль скоро, будучи католиками, мы признаем, что Божественная Гармония содержит в себе атрибуты, которые — по крайней мере, нашим ограниченным умам — представляются частично противоречащими друг другу; коль скоро мы признаем, что в Его явленной нам Природе есть вещи, которые, хоть и не противоречат Разуму, представляются бесконечно чуждыми Воображению; коль скоро в Его творениях мы не можем без интеллектуального насилия и даже пытки над собой ни отвергать, ни принимать идеи пространства, времени, непреложных свойств геометрических линий, — я обращаюсь к вам с просьбой, джентльмены, которую вы, надо надеяться, не сочтете возмутительной. Во имя университета я призываю религиозных авторов, законоведов, экономистов, физиологов, химиков, геологов и историков спокойно и по-соседски заниматься своими теориями, изысканиями и экспериментами, в полной мере сохраняя веру в единство той многообразной истины, к которой все они причастны. При этом я искренне верю, что все они, вместе взятые и по отдельности, будут в конечном счете, если говорить о совокупности их выводов, вполне едины, невзирая на то, что между ними могут возникать противоречия и досадные несообразности, несмотря на несовместимость, которую им прочат, а также на то, что многое в их теориях не поддается Воображению — повторяю, Воображению, но не Разуму. Поскольку они не могут не признать, что есть неразгаданные тайны и в истинах Откровения, и в истинах Разума, не будет, мне кажется, нескромным просить их жить в мире и согласии, сохранять невозмутимость и самообладание даже при том, что Природа и Откровение, когда мы их сравниваем друг с другом, сохраняют, как я уже сказал, известные различия — но не в сути, а в логике рассуждения, в частностях, ассоциациях, гипотезах, присущих соответствующим учениям.
Настаивать на этом со всей серьезностью и упорством совершенно необходимо, если иметь в виду протестантов, ибо у них о нас представления довольно странные. Вопреки достоверным историческим свидетельствам, они полагают, что Церковь всегда искореняла ошибки и заблуждения лишь силой и запретом на научные изыскания. Они не верят, что мы способны создать наш университет. Позволю себе в этой связи сказать еще кое-что. Всякий, кто преисполнен истинной веры в Откровение, что является неотъемлемым правом католика, — вовсе не истерик, вздрагивающий от любого звука и трепещущий от всего странного или необычного. Он не испытывает дурных предчувствий, мысль же о том, что можно совершить значимое открытие посредством научного метода, который противоречит постулатам его религии, ничего, кроме смеха, у него не вызовет. Ему давно и хорошо известно, что нет науки, которая бы, развиваясь, не вступила, не имея никаких агрессивных устремлений, на территорию других наук; ему также хорошо известно, что если есть наука, которая, благодаря своему высшему и неуязвимому положению, может спокойно переносить подобные неумышленные вторжения со стороны земных существ, то это Теология. Он убежден и никогда не усомнится в том, что если астроном, или геолог, или историк, или книжник, или этнолог докажут нечто противоречащее догматам веры, то, в конечном счете, окажется, что либо доказанное на самом деле недоказуемо, либо оно догматам веры не противоречит, либо противоречит не истинному Откровению, а чему-то, что Откровением не является. И если в эту минуту доказательство выглядит противоречивым, он готов ждать, ибо знает, что ошибка подобна самоубийце: дайте ей веревку покрепче, и она рано или поздно вставит голову в петлю. При этом я вовсе не хочу сказать, что за самоубийцей он будет наблюдать со стороны; напротив, он будет ему всячески способствовать, он не только даст ошибке крепкую веревку, но покажет, как ею пользоваться; он, иными словами, подвергнет доказательство логическому анализу, трезвому суждению, представит его на суд Времени, этого великого толкователя многих тайн. Вместо того чтобы прийти в негодование от мимолетного триумфа врагов Откровения (если подобный триумф вообще возможен); вместо того чтобы поспешить с выводами о возникшей неразрешимой трудности, которая может окончательно запутать исследователя, завести его в тупик, — он вспомнит, что Промысел Божий часто обращает грозящую нам опасность в наше спасение. Он вспомнит то, о чем писал поэтпротестант:
Подчас обильны милостью бывают
Гряды тяжелых туч, внушающие страх:
Потоки благ они на смертных изливают[4].
5.
Здесь вполне уместно привести один весьма показательный пример. Когда система Коперника начинала обретать признание, какой бы, скажите, религиозный деятель не пришел в ужас или, по крайней мере, не испытал страх, предвидя, какой скандал может разразиться от того противоречия, в которое вступала эта теория с влиятельной традицией Церкви и со Священным Писанием? Все были убеждены, что Земля неподвижна, а Солнце, находящееся в тверди небесной, вращается вокруг Земли, как если бы апостолы полагали это истиной Откровения, не раз говорили об этом и писали. Спустя некоторое время, однако, после длительных споров было сочтено, что по вопросам, подобным этому, Церковь никаких решений не принимала и что физическая наука вправе высказываться в этой области как ей заблагорассудится, не боясь вступить в противоречие с решениями церковной власти. Так вот, помимо того облегчения, какое испытали католики, обнаружив, что к уже имеющимся многочисленным противоречиям им не придется присовокупить еще одно, космологическое, в примере этом содержится аргумент в пользу божественности их религии. В самом деле, если учесть, как широко и как давно определенное толкование этих физических явлений, отразившееся в Священном Писании, было воспринято католиками, тот факт, что Церковь официально никогда этого толкования не признавала, выглядит поистине замечательным. А ведь если посмотреть на проблему с точки зрения обычного человека, то она, казалось бы, неизбежно должна была бы примкнуть к этому мнению. Однако сейчас, с возникновением все новых наук, мы видим, что, хотя Церковь, в соответствии со своим правом и долгом, всегда предпосылала священным текстам пространные комментарии, она никогда не давала этим текстам официальной интерпретации, не придавала им авторитетный смысл, который современная наука могла бы оспорить.
Подобная осмотрительность была вовсе не случайна; скорее, она явилась следствием небесного всеведения, что видно хотя бы на примере, относящемся к темным векам. Когда крестивший германцев Святой Бонифаций[5], известный своей святостью, но никак не осведомленностью в мирских науках, пожаловался Святому престолу, что Святой Виргилий рассказывает своей пастве о существовании антиподов, Небеса надоумили Святой престол, как в этой ситуации поступить. В результате на сторону ирландского философа Рим не встал, со стороны Церкви это было бы неосмотрительно, однако высказал по этому не вполне очевидному вопросу суждение сугубо философское.
Время шло, человеческий разум и общество достигли иного уровня развития, Церковь препоясалась мирской властью, росло число сторонников Святого Доминика[6]. И что же, Церковь себе изменила? Наложила запрет на интеллектуальную активность? Ровно наоборот: то было время университетов, то был классический век схоластов. Не это ли превосходный пример мудрости и терпимости Церкви в отношении философских изысканий? Если и было время, когда раскрепощенный человеческий ум предавался буйству мысли, то именно в ту эпоху. Когда, скажите мне, был человеческий разум более пытлив, более любознателен, более дерзновен, чем в то время?! Какие только вопросы не исследовались проницательными умами тогдашних метафизиков! Была ли хоть одна гипотеза, которая принималась на веру? Хоть один постулат, который бы досконально не изучался, не представал во всей своей наготе? Было ли хоть одно целое, что не разлагалось на части? Хоть одна сложная мысль, которую бы со всей тщательностью и дотошностью не исследовали до самой сути, не разукрашивали, так сказать, во все цвета радуги, дабы представить ее всесторонне, во всей полноте и глубине, покуда она, подобно лягушачьей лапке под мощным микроскопом, не становилась видна в мельчайших подробностях? Повторяю, в этой пытливости было больше от теологии, чем от физической науки; Аристотель был тогда, пожалуй, противником более опасным, чем впоследствии Бэкон. И что, разве Церковь держала философию в строгости? Нет, хотя философия была метафизической и ей подчинялась. Это было время, когда Церковь пользовалась несокрушимым авторитетом и при своей власти могла без труда уничтожить научный дух огнем и мечом, — тем не менее она сочла нужным прибегнуть к логике, к силе аргумента, она сказала: «Есть разные точки зрения, но мои аргументы сильнее». Она послала своих полемистов на арену философских ристалищ. То были доминиканские и францисканские схоласты и величайший из них, Святой Фома, — это он, вооружившись языческой философией, вступил в бой за Откровение в средневековых университетах[7]. И неважно, каким оружием он сражался: истина была одной повсюду. Вооружившись, точно ослиной челюстью, философией языческой Греции, этот Самсон обратил в бегство тысячу филистимлян[8].
Обратите внимание, джентльмены, на очевидное различие между Церковью, обладающей даром высшей мудрости, и даже самыми ее способными, мудрыми и праведными детьми. Подобно тому как Святой Бонифаций решительно возражал против некоторых естествоведческих гипотез, ранние отцы Церкви испытывали нескрываемое отвращение к великому языческому философу, которого я только что упомянул, — к Аристотелю. Не могу назвать ни одного отца Церкви, кто бы отнесся к нему терпимо; когда же в Средние века появились его последователи, их намерения показались столь подозрительны, что была предпринята решительная попытка изгнать его из христианства. Церковь же все это время хранила молчание. Языческую философию она обличала ничуть не больше, чем высказывалась о смысле некоторых текстов Священного Писания, трактующих космологические проблемы. Начиная с Тертуллиана и Гая до двух Григориев Каппадокийцев, начиная с них и вплоть до Анастасия Синаита[9], с него и до Парижской школы, Аристотель оставался ругательным словом, пока, наконец, Святой Фома не сделал его «рубящим дрова и черпающим воду» для Церкви. Рубил дрова и черпал воду Аристотель лучше многих — и сама Церковь дала санкцию на использование в теологии идей и понятий его философии.
6.
Если религии свободная полемика такого рода не только не может повредить, но и приносит несомненную пользу, то для развития науки она просто неоценима. На эту сторону вопроса, джентльмены, я бы также хотел обратить ваше внимание. В занятии науками, где истина выявляется человеческим интеллектом, необыкновенно важно, чтобы исследователь был свободен, независим, чтобы действия его были не стеснены и чтобы он имел возможность беспрепятственно уделять все свое внимание, всю силу своего ума предмету исследования, не отвлекаясь и не реагируя всякую минуту на обвинения в безрассудстве, на предупреждения не вести себя сумасбродно и не будоражить общество своими открытиями. Но прежде чем продолжать, мне следует, дабы не вызвать кривотолков, кое-что пояснить.
Во-первых, джентльмены, когда речь идет о фундаментальных принципах религии и морали, а также о фундаментальных принципах христианства или о том, что принято называть догматами веры, иначе говоря, о двойном вероучении, данном нам в Природе и в Откровении, — никому из нас не следует утверждать, что необходимость сохранять символ веры в неприкосновенности мешает развитию человеческого ума. В самом деле, всякий католик не может не думать о догматах веры, и они не более препятствуют работе его интеллекта, чем законы физики — его физическим действиям. Привычная мысль о догматах сделалась для католика столь же естественной, как законы оптики, гидростатики, динамики, ставшие для него теми скрытыми условиями жизнедеятельности, которые он воспринимает как нечто само собой разумеющееся. Собственно, самим догматам научные открытия и не противоречат — я говорю здесь лишь об опровергаемых этими открытиями неверных мнениях богословов или толпы, подобных тем, какие высказывались в прежние времена: что Солнце вращается вокруг Земли, что День Страшного суда близок или что Святой Дионисий Ареопагит[10] является автором произведений, под которыми значится его имя.
Во-вторых, даже когда речь идет о таких взглядах, я вовсе не имею в виду прямого вмешательства в сферу религии или же ситуацию, когда ученый муж навязывает религии свои научные открытия; я имею в виду выпады неумышленные и для дискуссии, которую он ведет по своей научной теме, непринципиальные. Было бы в этом случае непростительной ошибкой считать его философские и исторические труды официальным толкованием Священного Писания, в чем обвинялся Галилей, который, как полагают, должен был считать свою теорию движения Земли открытием чисто научным, а не сравнивать его со Священным Писанием, предоставив это людям, в религии более сведущим. Приходится признать, джентльмены, что и в наши дни существует немало подобных ошибок, которые совершаются не столько даже людьми науки, сколько религиозными деятелями; боясь, как бы Священное Писание «не отстало» от результатов новейших научных открытий, они то и дело снабжают Библию своим геологическим или этнологическим комментарием, который они вынуждены постоянно переписывать или вовсе уничтожать в зависимости от происходящих в науке перемен.
Наконец, в-третьих, хочу заметить, что, призывая к независимости философской мысли, я вовсе не хочу, чтобы какому-то учению придавали официальный характер. Во всем, что даже отдаленно касается религии, я далек от мысли санкционировать то, к чему призывал один весьма видный христианский богослов в вопросах, причем в трактовке самых священных предметов. Я имею в виду «свободу толкования Писания». У меня нет ни малейшего желания низводить университетских профессоров, которым надлежит быть Пророками Истины, до уровня разносчиков нелепых причуд и глашатаев очевидного вздора. Я вовсе не призываю к тому, чтобы они выплескивали на голову своих слушателей ушаты сенсационных идей и открытий, чтобы они, рисуясь и упиваясь собой, учили, пусть и вещам, в основе своей здравым, молодых людей, которые, побывав всего на нескольких лекциях, увезут с собой в провинцию лишь некие весьма туманные и сбивчивые представления о скороспелых теориях зазнавшегося ученого мужа.
Повторюсь, следует со всей тщательностью следить за тем, чтобы попусту не будоражить умы и не сбивать с толку слабых; связь между истиной и ложью бывает столь неразрывна, что невозможно искоренить ложные представления, не уничтожив истинные. А потому, если есть хоть малейшее опасение, что в результате научного исследования религиозные взгляды могут быть скомпрометированы, имеет смысл публиковать это исследование не в легкомысленных, недолговечных журнальчиках, что попадают в руки беззаботных и невежественных, а в изданиях серьезных и ответственных, по своему уровню соответствующих средневековым школам философской дискуссии, которые, оградив себя от расхожих мыслей и чувств, немало способствовали, благодаря беспримерной настойчивости научного поиска и вопреки некоторому сумасбродству, выверенности теологических формулировок.
7.
Таким образом, я вовсе не считаю, что научный исследователь 1) входит в противоречие с догматами Церкви; что вследствие своих изысканий он 2) решается на свой лад толковать Священное Писание или же навязывает свои научные выводы религии; что он 3) указывает на религиозные несообразности, тогда как должен был бы заниматься выдвижением научных гипотез; что он 4) безрассудно будоражит слабых. И я по-прежнему утверждаю, что научный исследователь или теоретик вовсе не обязан, проводя свои изыскания, всякую минуту подстраиваться под принципы научных школ или устоявшихся традиций, или приспосабливаться к постулатам любой другой науки, или внимательно следить за тем, чему могут научить его эти чуждые ему сферы научной мысли, или преисполниться решимости наставлять или же постоянно возражать еретикам и неверующим. Он должен быть убежден в том, что, действуй он по побуждению истинной веры, как бы далеко ни уводили его изыскания от основного пути, какими бы противоречивыми ни были его выводы, в какое бы столкновение ни вступали они с другими областями знаний, теологическими или нетеологическими, — если он всеми этими противоречиями пренебрежет, его научная мысль достигнет цели, ведь истина никогда, в сущности, не идет против истины, и то, что на первый взгляд является «exceptio», на поверку со всей очевидностью «probat regulam»[11].
Для исследователя это крайне важно. Ведь если лишить его возможности проводить исследования, сообразуясь с основополагающими принципами и особенностями его науки, он эти исследования не сможет проводить вовсе. Когда человеческий ум доискивается до истины, то двигается он всегда шаг за шагом и кружным путем. Прямого пути к знанию нет, и большей частью дорога, к нему ведущая, извилиста и терниста; встав в ее начале, мы редко видим ее конец. Если же мы проявим настойчивость и решительность, она приведет нас к цели в ту самую минуту, когда нам начнет казаться, что мы сбились с пути. И в то время как этика учит нас, что золотой середины можно добиться, лишь избегая крайностей, в научных исследованиях, напротив, ошибка нередко, и это не парадокс, ведет к истине, причем путь этот — единственный. Более того, процесс постижения научной истины требует не только многих этапов, но и многих умов, — в одиночку совершить научное открытие удается немногим. Начатое одним завершает другой, и заключительный вывод становится результатом сотрудничества независимых школ, настойчивости многих поколений. В этих обстоятельствах мы обязаны мириться с тем, что считаем ошибочным, в расчете на то, что со временем ошибка эта приведет к истине.
Аналогия с путешествиями здесь наиболее уместна. Ни один человек не может подняться в гору напрямую; ни один парусник не может войти в порт, не меняя галс. Из этих примеров следует, что мы можем, если захотим, вообще отказаться от научного поиска, раз он столь кропотлив. Однако если в наших учебных заведениях мы хотим руководствоваться логикой, то следует этой логике подчиниться. Если мы рассуждаем логически, то должны законам логики неукоснительно следовать. Мы не можем использовать логику наполовину, мы должны исходить из того, что Разум, логическое мышление нам дал Тот же, кто дал Откровение, и постоянно подвергать разумное сомнениям, нарушать его ход — это все равно, что впадать в панику, когда меняется курс корабля, на котором ты плывешь по собственной воле, или же выражать недоверие либо силам Разума, либо Истине Откровения. Пассажиру не следовало садиться на корабль вовсе, если он не принимал в расчет, что на море может подняться ветер, начаться буря, что корабль может налететь на риф, сесть на мель. Точно так же мудрее вообще отказать Разуму в доверии, нежели поддаваться страху и настороженности, рождающимся в нашей душе под воздействием тревожного ожидания, каковое естественным образом овладевает нами, если мы пускаемся в путь вместе с ним. Если у вас есть хоть малейшие сомнения в том, что Откровение столь истинно, что, какими бы смелыми ни были выдвинутые человеком теории, они никогда не смогут подорвать Его авторитет, — лучше историей, естественными науками и философией не заниматься вовсе. Истинный триумф всякой религиозной истины невозможен без предшествующего ему обстоятельного перечня всего того, что может быть против нее высказано; это то же, что ego vapulando, ille verberando в знаменитой комедии[12].
Великим умам нужна свобода — и не столько даже свобода верить, сколько свобода мыслить. Впрочем, свобода нужна и умам заурядным — всем умам. В мире найдется немало людей, которых можно с полным правом назвать гениями. Природа наделила их каким-то особым даром, какой-то лишь им одним присущей способностью, и, находясь под сильным и властным воздействием этого дара, они становятся слепы ко всему остальному. Они — пламенные энтузиасты своего дела, и ничего, кроме него, не хотят знать. По этой же причине свое занятие они считают единственно стоящим, ко всем же прочим испытывают нечто вроде презрения. Такие люди могут быть очень хорошими католиками, к католичеству они не испытывают ничего, кроме любви и глубокого уважения, больше того, они рьяно блюдут его интересы. В то же время, если вы будете настаивать, что в своих научных рассуждениях, исследованиях или выводах они должны не только подчиняться Церкви в целом и признавать ее догматы, но и дотошно изучить все то, что сказали теологи и во что верит большинство, — вы попросту погасите и растопчете пламя, в них горевшее, и они ничего больше создать не смогут.
Таковы гении; теперь несколько слов о властителях дум, наделенных всеобъемлющим философским взглядом на природу вещей, творческой мощью и разносторонностью, позволяющей им внедряться в самые различные сферы научной мысли. Эти люди, как, быть может, и те, о ком только что шла речь, сосредотачиваются, как правило, на какой-то одной идее, глубокой, плодовитой, значимой, которую они разрабатывают до тех пор, пока идея эта не превращается в целую систему. Так вот, если такой мыслитель, будь он хоть Гоббсом или Шефтсбери, или Юмом, или Бентамом[13], станет в своих рассуждениях основываться на ложных принципах или стремиться к ошибочным выводам, то дело его, разумеется, обречено. В этом случае он — противник Истины Откровения, и этого не скрывает. К этому, казалось бы, добавить нечего. И все же дело, возможно, обстоит несколько иначе. Возможно, его заблуждения, ошибки неотделимы от его системы или от его мышления и возникли спонтанно, развиваясь вместе с его теориями, а не были следствием упрямой злонамеренности. Всякая система, всякий автор должны быть открыты для справедливой критики. Но зажмите ему рот — и вы, очень может быть, лишитесь того, что было бы, несмотря на отдельные ошибки и заблуждения, одним из самых ярких — прямых или косвенных, в зависимости от предмета исследования — аргументов в пользу Истины Откровения.
Попробую объяснить одно обстоятельство, нередко вызывающее удивление. Очень многие католические мыслители в разное время и по разному поводу подвергались критике со стороны теологов или церковной власти. Такая критика — в порядке вещей, вот только критика эта бывает разной: одна преследует цель осудить автора, другая является не более чем pie legendum[14] — это не столько критика, сколько отсылка автора к произведениям отцов Церкви. Сам автор может быть нисколько не виноват, зато виновата будет церковная власть, если она не указала на его просчеты. Нет, по-моему, ни одного католика, который бы высоко не чтил Мальбранша[15], однако это вовсе не значит, что Мальбранш никогда не вступал в противоречие с теологами или же не делал непродуманных заявлений[16]. Зададимся в этой связи вопросом сугубо практического свойства. Что бы мы предпочли: чтобы Мальбранш писал лучше или чтобы не писал вообще? Святой престол, бесспорно, предпочитает первое, а потому дает право свободно выражать свое мнение не только авторам философских трудов, но и теологам и богословам, в том числе и тем, о ком в этих заметках упомянуто не было. Думаю, не ошибусь, если скажу, что такая политика Святого престола особенно показательна в отношении кардинала Нориса, Боссюэ и Муратори[17], этих трех великих просветителей, прославивших себя в самых различных областях человеческого знания. Вовсе не скрывая, что идеи каждого из них далеко не всегда безупречны, Святой престол тем не менее счел, что религия обязана этим людям слишком многим, а потому не следует допускать, чтобы им досаждали дотошными критическими замечаниями.
8.
В заключение, джентльмены, мне хотелось бы, обращаясь ко всем научным исследователям, чем бы они ни занимались; мне хотелось бы, обращаясь ко всем ученым, не равнодушным к вопросам религии; я бы рискнул, наконец, обращаясь к теологам, интересующимся научным поиском, напомнить им о непреходящем значении Истины, о необходимости в нее верить. Ошибка может надолго завладеть умами людей — но Истина, в конечном счете, возобладает. Единственный смысл всякой ошибки — в установлении Истины. Быть может, иным теориям, гипотезам, открытиям уготована недолгая жизнь, однако умрут они не раньше, чем породят более совершенные идеи. Эти более совершенные идеи подхватят другие люди, и, если идеи эти не ведут к истине, они в любом случае ведут к тому, что ближе к истине, чем они сами, — так, собственно, развиваются человеческие знания. В науке нередко случается, что ошибки одних более плодотворны, чем успехи других. Иногда возникает ощущение, что наука стоит на месте, что ее преследуют неудачи, а между тем она все это время продолжает развиваться, и нет сомнений, что к истине приближаешься, даже когда понимаешь, что совершил ошибку.
С другой стороны, следует, конечно же, иметь в виду, джентльмены, что во всем, мною сказанном, я выступаю поборником истинной веры, чистосердечных устремлений, праведного католического духа и глубокого чувства ответственности. Настоящим ученым я считаю того, кто боится попусту будоражить умы, поощрять взгляды, которые он на самом деле не разделяет, и вставать на сторону тех, с кем он решительно не желает иметь ничего общего. Для меня лишь тот осуществляет научный поиск, кто в полной мере отдает себе отчет во всесилии безбожия нашего века, кто учитывает нравственную слабость и смятение ума, которое овладело большинством людей. Это, наконец, тот, кто не хочет, чтобы от сегодняшних научных теорий пострадала хоть одна душа, пусть бы даже он был убежден, что теории эти, сегодня ошибочные или ложно понятые, полувеком позже будут усовершенствованы.
[*] “Christianity and Scientific Investigation. A Lecture for the School of Science”. Лекция была прочитана автором в 1855 году. Включена в качестве заключительной главы в сборник Дж. Г. Ньюмена “Идея университета”. Перевод с английского выполнен Александром Ливергантом по изданию: Turner, Frank M., ed., The Idea of a University. John Henry Newman (New Haven & London: Yale University Press, 1996). Copyright ї 1996 by Yale University.
[1] Римлянин! Ты научись народами править державно — // В этом искусство твое! (лат.) — Вергилий. Энеида. VI, 851. Перевод С. Ошерова под ред. Ф. Петровского.
[2] Букв. с кафедры; непререкаемо, авторитетно (лат.). В данном случае имеется в виду не переносное, как обычно, а первоначальное значение этого выражения: с церковной кафедры в Риме, откуда папы выступают с энцикликами. — Здесь и далее примеч. перев.
[3] Исходя из более весомого; тем более; и подавно (лат.). То, что доказано в отношении менее очевидного, тем более должно быть признано в отношении более очевидного.
[4] Ньюмен приводит строки из поэмы английского поэта Уильяма Каупера (1731–1800) «И свет во тьме светит».
[5] Святой Бонифаций (680–755; до крещения Винфрид) — христианский святой, считается основателем Германской церкви.
[6] Имеются в виду доминиканцы, представители «нищенствующего» монашеского ордена, основанного в 1215 году испанским монахом Святым Домиником (1170–1221); доминиканцы были главной опорой папства в борьбе с ересями.
[7] Фома Аквинский (1225–1274) систематизировал схоластику на базе христианского аристотелизма.
[8] Библейская аллюзия: Книга Судей, 15: 14–15.
[9] Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан (160–220) — христианский богослов и писатель. Святой Гай (Кай) — римский папа (283–296). Под «двумя Григориями» имеются в виду отцы церкви Григорий Нисский (ок. 330 — ок. 395) и Григорий Назианзин (ок. 330 — ок. 390). Святой Анастасий Синаит (вторая половина VII века) — христианский святой, патриарх Антиохии.
[10] Святой Дионисий Ареопагит, по легенде, обращен в христианство самим апостолом Павлом. Во II веке — первый епископ Афинский. Как установлено, авторство неоплатонических текстов, получивших широкое распространение спустя 400 лет и приписывавшихся Дионисию, на самом деле ему не принадлежит.
[11] «Исключением… доказывает истину» (лат.).
[12] Мы оба устали: я — от побоев, он — от битья (лат.). Реплика из комедии «Братья» Теренция (ок. 195–159 до н. э.). В переводе А. В. Артюшкова эта фраза звучит так: «Он бил, я получал, и до того, что оба мы устали».
[13] Ньюмен перечисляет крупнейших английских философов: Томаса Гоббса (1588–1679), Антони Эшли Купера лорда Шефтсбери (1671–1713), Дэвида Юма (1711–1776), Иеремию Бентама (1748–1832).
[14] Букв.: то, что должно быть прочитано с почтением (лат.).
[15] Николя де Мальбранш (1638–1715) — французский философ; имеется в виду его работа «Рассуждения о метафизике и религии».
[16] Кардинал Джердиль говорит о его «Метафизике» как о «воистину блестящей, но от того не менее основательной» (с. 9) и что «последовательность, скрепляющая воедино все части философской системы отца Мальбранша… служит ручательством добросовестности, с которой он развивает свои взгляды». — Прим. автора.
[17] Генри Норис (1631–1704) — итальянский теолог английского происхождения; с 1695 года кардинал; хранитель Ватиканской библиотеки. Жак Бенинь Боссюэ (1627–1704) — французский писатель, церковный деятель. Людовико Антонио Муратори (1672–1750) — итальянский теолог, историк, хранитель древностей.