Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 1, 2003
В 40-е годы XIX века Маркс защитил диссертацию. Профессорского места он не нашел, занялся журналистикой и тут же столкнулся с цензурой. Узнав, что от редакторов ежедневной прессы требуются не только благонамеренность, но и научные способности, свежеиспеченный доктор философии и будущий основоположник пришел в ярость. Аргументы Маркса («О новейшей прусской цензурной инструкции») любопытны до сих пор. Разве можно, — говорил он, судить о чужих научных способностях, если сам таковыми не обладаешь? Если цензоры судят о писателях (ученой публике, взявшейся за перо), значит, способности цензоров выше. Писатель — узкий специалист, а цензор — универсальный гений. Писатели знают каждый свое, а цензор — все за всех. Почему же не пишут сами цензоры, способные затмить писателей? Пусть их не знает научный мир, зато их знает правительство. Насколько же гениальны должны быть люди в правительстве, которые судят о способностях самих цензоров! Чем выше мы поднимаемся по бюрократической лестнице, тем совершеннее умы чиновников. Только позови — из любого правительственного здания выйдет в силе и славе своей Афина Паллада, богиня мудрости. Сарказм классика понятен. Ученый не верит в превосходство чиновника. Если нам захочется извлечь квадратный корень, исследовать химический состав, разобраться с биологическими видами, то вряд ли себе на помощь мы призовем чиновника. Здесь нужен знаток, а самый лучший знаток — это человек науки, представляющей корпус совершенных знаний о предмете, даже если сам предмет находится в ведении чиновника. Значит, ученый может быть полезен и даже необходим чиновнику или политику своими познаниями. Но мало того, что он полезен по существу, авторитет ученого — еще и хороший аргумент в публичном споре. Указывая на то, что некоторая позиция является научной, мы говорим: это высшее на данный момент знание. Напротив, если ученый муж ссылается на мнение чиновника или политического деятеля как аргумент в научной дискуссии, это рассматривается как запретный прием, как насилие над свободой научного поиска. Казалось бы, все ясно: на одной стороне — способность к принуждению, сопряженная с ущербным (сравнительно с научным) интеллектом, на другой — образование и свободный поиск истины; на одной — временный успех силового превосходства, на другой— историческая правота и обретение все более полного знания. Но такое однозначное разделение — всего лишь иллюзия, пусть и лестная сердцу интеллектуала, хотя бы отчасти отождествляющего себя с цехом ученых, хранителей и продуцентов все более совершенного знания. Как заметил еще за несколько лет до марксовых инвектив Алексис де Токвиль, правительства постоянно обогащаются всеми знаниями, заимствованными у своих граждан. Действительно, во многих областях знаний компетентность ученого, в принципе, должна быть выше, чем у чиновника. Зато в распоряжении чиновника — много ученых. Как первооткрыватель неизведанного интеллектуал, конечно, уникален. Но как один из специалистов в своей области он может быть заменен. И, наконец, кто сказал, что высокообразованным специалистом не может быть сам чиновник и что знаток, специалист и ученый-исследователь — это одно и то же? Макс Вебер утверждал, что в наши дни профессионально компетентная бюрократия необходима и производству, и государству. Он знал, о чем говорил: немецкое чиновничество славилось высоким уровнем образования, а необходимость специальных знаний для руководителей (Вебер говорил «штаба управления») любого рода предприятия, будь то производство, государство, наука («предприятие знания») или даже религия («предприятие спасения») несомненна. Управление требует комплекса специальных знаний и, как минимум, специального образования, будь то в области финансов, юриспруденции или инженерных дисциплин. В самом деле, на университетскую кафедру и в чиновничий кабинет часто приходят однокашники. Конечно, настоящий ученый стремится постоянно открывать новое и быть в курсе достижений коллег. Зато чиновник привлекает советников и экспертов, имеет доступ к особому источнику знаний: так называемой «служебной информации». Ученый прочитывает сотни книг и проводит эксперименты, зато чиновник получает дайджесты, обзоры, аналитические записки. Кроме того, хотя наука по-прежнему исправно поставляет самых разных экспертов, рекрутироваться они могут практически из любой сферы деятельности. Главное — обладать специальными знаниями или умениями, а уж какого они рода и как получены — не столь важно. Эксперт по операциям с ценными бумагами (не ученый-экономист, но опытный биржевой спекулянт), эксперт по разведению редких пород собак, по огранке драгоценных камней, по оценке недвижимости, наконец, эксперт по созданию привлекательного публичного облика влиятельных персон (имиджмейкер) вряд ли могут быть отнесены к категории ученых в традиционном смысле слова. «Книжные черви» и «кабинетные крысы», фанатики эксперимента и неистовые пророки свежеоткрытых истин, язвительные умники и вечные мальчики-вундеркинды с атомной бомбой на кончике пера, кажется, уходят на задний план, уступая авансцену куда менее импозантным фигурам. Конечно, роль «науки и техники» (произносится в одно слово) в современном обществе необыкновенно велика. Эксперты по редким собакам не столь значимы, хотя временами и более заметны публике, чем эксперты по атомной энергии. Однако вряд ли то же самое можно с уверенностью сказать о роли экспертов по биржевым спекуляциям или «политическим технологиям». Да это ине суть важно. Скорее всего, экспертами называются достаточно разнородные специалисты. Общее для них — роль знатока. И проблема совсем не в том, как бы не спутать ученого эксперта с неученым. Дело совсем в другом. В некогда популярной, а теперь сильно подзабытой книге Ч. Сноу «Две культуры» есть глава «Наука и государственная власть»[1], где проблема рассматривается на материале одной поучительной истории, случившейся в Англии в период Второй мировой войны. Вкратце, это история о споре двух экспертов по поводу обороны страны. Г. Тизарду Англия обязана использованием радара. Ф. А. Линдеману— бомбардировками Германии. Оба они из научной среды, хотя и не были выдающимися учеными в точном смысле слова. Оба были патриотами, энергичными организаторами и знатоками, хотя Тизард был, в представлении Сноу, куда в большей степени ученым, чем Линдеман. Но именно этот последний настаивал на бомбардировках, тогда как Тизард и его коллеги считали, что их эффективность сильно (в пять-шесть раз) преувеличена в предложенных расчетах. Однако Линдеман был другом Черчилля. Покуда Черчилль не вошел в правительство, деятельность Линдемана удавалось нейтрализовать. Зато потом в «коридорах власти» у него было большое влияние, и после того, как Тизарда отставили, уже никто не решался возражать против использования бомбардировки как основного метода борьбы. Публичной дискуссии быть не могло, потому что дело было вовремя войны и было оно секретное, а вот после войны оказалось, что ошибался Линдеман даже не в пять-шесть, а в десять раз. Как показывали расчеты Тизарда, «стоимость человеческих усилий и материальных ресурсов, которые были затрачены на бомбардировки Германии, превышает стоимость нанесенного ущерба». Вывод напрашивается сам собой: нужна свободная и непринужденная научная дискуссия, политическое вмешательство опасно. Однако опасен и сам этот пример— своей очевидностью, своим архетипическим сходством со множеством подобных ситуаций. Сноу отдавал себе отчет в том, что секретная наука может развиваться столь же быстро, как и открытая. Ему казалось, однако, что большее участие людей с научной квалификацией в государственном управлении — как это было в Советском Союзе — может быть продуктивным для всего общества, которое нуждается в правильной оценке и своевременном внедрении научных результатов. Альтернативу громоздкой и зависимой от бюрократии организации науки в Англии и даже США он видел в чем-то вроде советской Академии наук — той самой Академии, которая в недавнем номере ОЗ была охарактеризована как «анахроническая по своему генезису структура, дошедшая до нас от эпохи абсолютистских монархий»[2]. Непригодность этого «привилегированного института» советских времен для развития науки и техники имеет много истоков, в том числе и в общем состоянии государственной политики в этой области. Как считает Виталий Куренной, «поскольку выбор … приоритетных направлений (научных исследований — А.Ф.) сам входит в компетенцию научной экспертизы, получается, что в итоге он отражает не что иное, как распределение интенсивности влияния в рамках институционализированной науки…»[3]. Противоречит ли это заключение упованиям английского писателя и ученого? Безусловно. Но противоречит ли оно смыслу его примера? Совсем не обязательно. История Линдемана и Тизарда — это история о том, как недостаточно компетентное в научном смысле политическое решение оказалось роковым в ситуации, где свободное обсуждение вопроса даже ограниченным кругом профессионалов могло сыграть позитивную роль. Для некоторых вопросов это справедливо и по сей день, а может ли Академия наук гарантировать такую научную вменяемость и продуктивность, с главной проблемой никак не связано. Потому что научная компетентность и научное обсуждение — это способ минимизировать ошибку, но не гарантия от ошибок, а распределение влияния в институционализированной науке даст о себе знать, независимо от того, сохранится ли архаика Академии наук, расцветут ли университеты или появится еще что-нибудь. Если же к распределению властных позиций в научных институтах мы добавим объективно неизбежное соперничество научных школ, то станет ясно, что в ситуации выбора решения ничто не может обеспечить нам необходимых гарантий. Смысл научной экспертизы, конечно, в том, чтобы добиться некоторого уровня компетентности при подготовке решений, но незавидна участь тех, кто выбирает экспертов по экспертизе и, наблюдая разноголосицу мнений, бывает принужден определяться самостоятельно. Теперь рассмотрим другую сторону дела. Современный эксперт — не просто знаток. Это часто еще и публичная фигура, а ссылки на его мнение — фигура публичной аргументации. И здесь возникают те же вопросы: во-первых, кто и как всостоянии отобрать доброкачественного публичного эксперта, а во-вторых, почему эксперт может внушать доверие публике. Сегодня всякий, кто нанимает эксперта, — тоже профессионал. Но профессионал он в чем-то одном, а эксперты ему нужны самые разные. Разумеется, как мы знаем, можно опереться на помощь одних экспертов, чтобы подобрать других. Так появляются эксперты поэкспертам. Но ведь их тоже надо отобрать! Очевидно, что и в случае с публичными экспертами мы попадаем в ту самую ловушку, которая подстерегает чиновника и политика и о которой писал Маркс. Правда, задача публичного эксперта— не столько обеспечить качество решения, сколько сообщить публике определенную степень доверия к системам коммуникации. В обществе есть признанные, хотя и не бесспорные, инстанции экспертизы. Это, прежде всего, «официальная» (как пренебрежительно говорят о ней аутсайдеры), или институционализированная наука (со всеми ее только что отмеченными прелестями). В ученом мире происходит не только перекрестная проверка результатов исследований, здесь формируются научные «имена», присуждаются степени. Это целая система организованного производства (или, как сказал бы Никлас Луман, кодирования коммуникации посредством) истин и репутаций. Доверие к ученому — не столько личное доверие к человеку, сколько доверие к стоящей за ним системе. И важно не то, что он открыл, а то, какие у него свидетельства о квалификации и какая репутация. Теснейшим образом к науке примыкает и система образования. Уже диплом о высшем образовании предполагает, что эксперта учили профессора, как минимум, кандидаты наук, т.е. люди, прошедшие ступени официального научного признания — от аспиранта до академика. Откуда же берется доверие к науке и образованию как системам? Отношение к научному эксперту примерно такое же, как к врачу. Сколь бы ни были успешными целители, предлагающие альтернативу «официальной медицине», большинство людей все равно полагает, что знахарю не под силу зарастить своим биополем дырку в зубе или удалить аппендикс. Точно так же они доверяли врачам и сотни лет назад, когда признанные в ту пору методы лечения были совершенно ненаучными, по нынешним меркам. Успехи или неуспехи, добрая слава и дурная молва не значат ничего. Мольер высмеивает врачей и на смертном одре зовет лекаря. Физиков обвиняют в чернобыльской катастрофе и призывают для экспертизы: рванет или не рванет (призывают, заметим, также и публично[4])? «Официальная» медицина, «официальная» наука, «официальное» образование входят в стабильную систему, они освящены авторитетом власти и, в свой черед, поставляют ей «официальных» экспертов, как публичных, так и «закрытых». Однако и политика получает от них многое. Идеальным образом это выглядит так. В демократическом обществе политическая власть гарантирует относительно автономное существование тем областям знания и опыта, откуда приходят ее эксперты. Власть, кроме того, поддерживает их общественный престиж самим фактом публичного обращения за экспертизой. Получает же она от них не только дельные советы, но и свою долю престижа: если власть привлекает для выработки решений независимых и уважаемых экспертов, значит, ей можно доверять, она честно искала лучшее решение. К сожалению, эта благостная картина сопряжения публики, политической власти и многообразных отраслей специализации, прежде всего, науки, — не соответствует реальности. Дело даже не в том, что подлинная жизнь науки вообще мало напоминает бескорыстный поиск истины. Все гораздо сложнее. Откуда бы ни приходили эксперты, вступая в политику и выходя на публику, они переходят незримую, но весьма ощутимую границу. В политике информация кодируется совсем иначе, чем в науке или в экономике. У каждого «поля» или «системы» свои коды, свои правила игры. Эксперт как публичная или политическая фигура уже не принадлежит науке. В науке лишь та теория считается состоятельной, которую в принципе можно опровергнуть. Политики и публика от эксперта ждут авторитетного суждения, а не бесконечных разысканий истины, аргументов иконтраргументов не для всестороннего освещения предмета, но для определения того, что следует делать. Вместе с тем, эксперт не выносит политического решения и не несет той ответственности, которая может быть сопряжена только с политической властью. Он также не сам обеспечивает себе публику, но зависит от тех, кто подключает его к каналам более или менее массовой коммуникации. Ему важно привлечь внимание и обрести доверие тех, кто составляет публику, но еще важнее привлечь внимание и обрести доверие тех, кто его к публике выпускает. Иными словами, эксперт — это не ученый и не политик. Экспертиза образует особый круг, особую систему со своими правилами игры и кодами. Именно экспертиза должна снять бремя неуверенности как с обычного человека, так и с политика, образовав, как говорит Энтони Гидденс, «защитный кокон» доверия: эту воду можно пить, здесь можно строить АЭС, данный договор соответствует международному праву. Получается, что именно в руках экспертов, при всей их зависимости, сосредоточивается совершенно особая власть, именно они сообщают авторитет политике и науке. Где есть власть, есть и борьба за власть. Есть оппозиция в политике — на то и демократия. Есть оппоненты в науке — на то и поиск истины (и поиск ресурсов для добывания истины). Но как быть с противоположными позициями экспертов? Так бывает нередко. Добро еще, если эксперты просто представляют всего лишь различные научные школы. Они устраивают что-то вроде средневекового диспута: ученые дискутируют на потеху невеждам. Доверия к институционализированной науке это не прибавляет, и тогда возникает соблазн привлечь экспертов, представляющих альтернативу «официальному знанию». Возникает соблазн— вполне объяснимый, впрочем, — повлиять на публично выражаемое мнение экспертов всеми доступными средствами, или оспорить их мнения, исходя из превосходства человека политики над человеком науки, или «разыграть» одних экспертов против других, или вообще поставить под сомнение необходимость экспертизы — хотя бы «в данном конкретном случае». Итак, с одной стороны — эксперты, жаждущие власти без ответственности и конфликтующие между собой в борьбе за властные позиции. С другой — политики и чиновники, обнаруживающие (часто не без помощи конкурирующих экспертов), что их советники вовсе не являются ни источниками совершенной истины, ни представителями бесспорного авторитета. С одной стороны — эксперты, ставящие под сомнение компетентность политиков и чиновников, с другой — политики и чиновники, публично подрывающие репутацию экспертов не только критикой, но и бестактным публичным поощрением. Это — вывернутый наизнанку «кокон доверия» и симптом значительного разлада во всей организации социальной жизни. Конечно, распределив политиков, чиновников, экспертов публичных и экспертов кабинетных, а также «просто ученых» и прочую публику по отдельным группам, мы погрешили против истины. На самом деле это не группы, не слои, не круги, как бы ни внушали нам такое мнение разговорами об «экспертном сообществе» и мельтешением одних и тех же имен и лиц в СМИ. Речь может идти скорее о позициях, т. е., говоря несколько устаревшим социологическим языком, о ролях, которые могут меняться от ситуации к ситуации. Чиновник подбирает экспертный совет для одобрения желательного политического решения в некоторой сфере, которая хорошо ему знакома по роду деятельности и профессиональному образованию. Он не сомневается в качестве решения и заботится о поисках истины. После этого он садится в машину, выбранную благодаря советам экспертов журнала «Автомобиль», отправляется в ресторан, выбранный благодаря экспертам газеты «Коммерсант», или отправляется в туристическую поездку, выбранную благодаря советам журнала «Вояж», или покупает товары, выбранные благодаря экспертизе журнала «Спрос», и т. д. Закрытый эксперт становится публичным, публичный — закрытым, журналист переходит в чиновники, чиновник выбирает научную (преподавательскую) карьеру, то и дело выступая в качестве эксперта — то ли публичного, то ли закрытого, то ли в обоих качествах. И можно ли утверждать, что, высказывая свои соображения, он всякий раз имеет в виду науку как корпус совершенного знания и прочие идеальные представления, в своем роде не менее архаичные, чем Академия наук?! Разумеется, нет! В части случаев (и не столь уж малой части) результаты экспертизы имеют непосредственно очевидные следствия. Ее пригодность или непригодность легко (или кажется, что легко) обнаружить. Чем более долгосрочные следствия предполагаются, тем чаще вид экспертизы принимают принципиальные позиции, продуктивность или роковая ошибочность которых обнаружатся, быть может, лишь через несколько лет и даже поколений. Судя по тому, сколько развелось в нашей несчастной стране, да и по всему миру специалистов по стратегии, соблазн поучаствовать в безответственных играх куда как велик. Кажется, где-то здесь мы внезапно обнаруживаем место того журнала, который любезно предоставляет нам свои страницы. Давно уже меня — и не меня одного, думаю, — волнует вопрос о характере и цели этого издания. Для институционализированной науки он слишком литературный, да и научных дискуссий в строгом смысле слова здесь не бывает. Для институционализированной экспертизы он слишком публичный, а для публичной — слишком профессиональный, хотя профессионалы в каждом номере появляются разные, и не всегда принципы их отбора очевидны даже самому благожелательному читателю. Может быть, особая прелесть и особый его смысл состоят в том, что как раз не планировалось, но стало просвечивать в структуре журнала по мере того, как свежесть и очарование первых номеров сменились благодетельной рутиной. Речь идет о выработке некоторого этоса публичной экспертизы, то есть о форме и формате публичного выступления ученого, предполагающего публичную убедительность своих текстов; чиновника, принужденного к почти научной аргументации; публициста, чья аудитория сужена до необыкновенно узкого и компетентного в деле аргументации круга. Кто бы ни был желательным адресатом этих статей, их значение состоит прежде всего в том, что они написаны друг для друга — не в персональном, но в функциональном смысле. Не будучи по большей части экспертными заключениями в точном смысле слова, они образуют некую среду — полупубличную, полунаучную. Правила коммуникации здесь пока неизвестны, трудно даже сказать, есть ли у нас коммуникация, а не простое собрание текстов. Но место для такой коммуникации есть. Нужна лишь внятная саморефлексия, ощущение специфики особого жанра, совмещающего научную доброкачественность, узкую профессиональную компетентность и публичную ответственность. Если это получается, конечно, не усилиями одного журнала, тогда в обществе устанавливается продуктивный баланс доверия, исследования и кабинетных решений. В противном случае… Как говорится в популярном источнике, «на этом мысль останавливается». [1] Оригинальный текст относится к 1960–1961 годам. В русском переводе см.: Сноу Ч. П. Две культуры. М.: Прогресс, 1973. Переиздан в книге: Сноу Ч. П. Портреты и размышления. М.: Прогресс, 1985. С. 227–278. [2] Куренной В. Государство, капитал и мировое научное сообщество // ОЗ. 2002. № 7. С. 15. [3] Там же. С. 14 [4] Вскоре после катастрофы в одном литературном журнале мне случилось читать замечательную статью. Автор ее утверждал, что катастрофа произошла как раз потому, что от атомной энергетики все больше отстраняли собственно ученых, перепоручая контроль и обслуживание станций специалистам по производству электроэнергии, которые не очень хорошо разбирались в природе и особенностях атомных реакций. Был ли прав этот автор, уж точно, судить не социологу. И вообще — не дело это читателей литературного журнала. Но что такие публикации не только не подрывают доверия к институционализированной науке, а только укрепляют веру в торжество знания, можно не сомневаться. |