Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 1, 2003
Когда из Гейдельберга пришло известие, что 13 марта 2002 года умер Ганс-Георг Гадамер, оно казалось столь же невероятным, как и сообщения двухгодичной давности о его столетнем юбилее. Слишком уж радикально потрясала его биография обычные представления о жизни и смерти, вырываясь почти в библейские измерения долгожительства. Глядя некоторое время назад, как в серии передач по телевидению Гадамер рассказывал историю философии от Гераклита до Хайдеггера, трудно было отделаться от впечатления, что он лишь делится личными воспоминаниями. Момент живого свидетельства, неизменно включаемый во все выступления философа в последние десятилетия, делал его почти неуязвимым для критики — свои философские идеи Гадамер излагал на манер летописца, отстраненно фиксирующего ход истории от кайзеровской Германии до объединенной федеративной республики и от неокантианства до постмодернизма. Но образ хранителя традиции, столь успешно представленный Гадамером в медийном ландшафте современности благодаря неисчислимым интервью, видео и аудио презентациям, вовсе не был лишь искусственной ролью, принятой на себя в силу геронтологического дара судьбы. Гадамер вполне естественно воплощал живую преемственность культурной традиции, неразрушимой никакими изломами политических крушений. Окруженный несколькими поколениями своих учеников, как и он сам на разные лады развивавших и уточнявших нюансы его «философской герменевтики», Гадамер подтверждал биографией основной тезис своего учения: Традиция — не бессмысленный балласт прошлых канонов, истинных в силу своего почтенного возраста, а последовательность попыток их новой интерпретации, соединяющихся в континуум смысла. Нет интерпретаций — нет и традиции. И Гадамер создавал эту традицию, предлагая по любому поводу очередное толкование собственных учений. Благодаря возникшей таким образом индустрии интерпретации, «герменевтическая традиция» стала, наряду с аналитической, феноменологической и марксистской, основным стилем мышления в современной философии. Так что распространенный упрек Гадамеру — он-де своим поклонением Традиции способствует авторитарному мышлению и фетишизации истории, вряд ли справедлив. Как никто другой, Гадамер сумел использовать свои обширные познания механизмов традиции для утверждения собственных идей в философской дискуссии, наглядно демонстрируя тезис, что традиция делается, а не наследуется автоматически. Конечно, в глазах увлеченных актуальностью современников неизбежно будет выглядеть ретроградом человек, прошедший еще прусско-сословную социализацию, для которого провозглашение Веймарской республики и дискуссии о «Закате Европы» Шпенглера означали не параграфы в учебнике, а элементы личных воспоминаний. Но тем интереснее было наблюдать в выступлениях и беседах Гадамера, как этот круг прежнего культурного опыта связывается с рефлексиями по поводу телевизионно-медийной цивилизации и генетических экспериментов с человеком. В пространстве отдельно взятого индивидуального опыта история целого столетия от запуска первого Цеппелина до атаки на World Trade Center сжалась до ощутимой телесности, теснящей своим неустранимым присутствием. Это был не столько человек традиции, сколько — человек-традиция, чьи биографические детали растворялись в панораме коллективной истории. Гадамер родился 11 февраля 1900 года в Марбурге — за несколько месяцев до смерти Ницше и Оскара Уайльда. В этот же год вышли в свет «Логические исследования» (т. 1) Гуссерля и «Толкование сновидений» Фрейда, обозначившие начало новой философской эпохи. Атмосферу прусского милитаризма, наложившую печать даже на отношения в типично гражданской семье (отец Гадамера был химиком-фармацевтом) и в силезской гимназии, Гадамер вспоминал впоследствии с изрядной долей отвращения. «Такого воспитания, как в моем детстве, я не пожелаю никому. Ребенок вряд ли способен это пережить, не бунтуя». Гадамер нашел свою форму бунта, увлекшись ненавистными отцу гуманитарными науками. Чтение Шекспира и зубрежка древнегреческих глаголов как форма идейного сопротивления — такое и в самом деле непостижимо для эмансипированных отпрысков студенческих революций, пытавшихся сделать из Гадамера авторитарное чудовище. Но не только освобождения от прусских сословных нравов и естественно-научного позитивизма отца, принимавшего почти религиозные черты, искал Гадамер в опыте искусства и гуманитарном знании. Поколение молодых людей, отравленное военным опытом мировой бессмыслицы, уже с трудом могло воспринимать всерьез оптимистические теории прогресса культуры и всеобщего торжества научного разума XIX века. Было бы наивно выводить из переживаний катастрофы Первой мировой войны поздний скепсис Гадамера по отношению к науке и Просвещению, но взаимное переплетение этих мотивов можно встретить уже в его юношеской реакции на попытки неокантианских учителей в Марбурге продолжать, как ни в чем не бывало, свои рационально-логические построения. В одной своей рецензии на книгу Николая Гартмана Гадамер прямо связывал неубедительность неокантианских теорий «сознания вообще» или «факта науки» с царящим ощущением, что «мир утратил доверие в наших глазах». Правда и этот протест, теперь уже против университетских учителей, принимал у Гадамера респектабельную форму полемики с толкованием Платона Паулем Наторпом — его тогдашним учителем. Важнее, однако, для оформления протеста и обретения нового языка философии оказался переворот в науке, произведенный Мартином Хайдеггером. Встреча с Хайдеггером в 1923 году стала центральным переживанием всей жизни Гадамера. От нее пошел отсчет его собственного пути в философии и постоянных усилий освободиться от эпидемического влияния учителя, сохраняя приверженность его основным интуициям. Сегодня, после того как основные тексты изданы, трудно уразуметь рассказы пожилых профессоров о том магическом воздействии, которое оказывали на слушателей эти ранние лекции Хайдеггера. Для меня это было как удар электрическим током… У меня открылись глаза…» и т. д. – это все из мемуаров Гадамера. Конечно, вихрь неологизмов, заставлявших забыть о том, что такое язык научной философии и вообще немецкий язык, да к тому же обрушенный на слушателей со страстью и безапелляционностью одержимого, не мог не очаровать молодую публику, уставшую от культурного либерализма своих отцов. К тому же они нашли у Хайдеггера то, что искали, — философию о «бытии» человека «здесь», в истории, и основных проблемах человеческого существования. Так Гадамер стал одним из учеников Хайдеггера. Его дальнейшая карьера складывалась по расхожей схеме отношений учителя и его нелюбимого ученика. Хайдеггер, хоть и сделал Гадамера своим ассистентом, но частенько замечал с прямотой деревенского провинциала: «У тебя недостаточно дарования для философии. Займись лучше основательнее греческим и латынью, чтобы хотя бы преподавать». Преодолевая неприятие учителя, Гадамер углубился в изучение классической филологии и философии, став благодаря такому изгибу судьбы одним из тончайших интерпретаторов платонизма в ХХ веке. И как нередко случается, намереваясь в основном лишь подтвердить тезисы учителя на историческом материале, он стал обнаруживать недостатки той систематики, с помощью которой Хайдеггер прорубал себе путь в дебрях европейской метафизики, изображая себя провозвестником нового мышления. С тех пор неявным мотивом всего творчества Гадамера стало окультуривание провинциальной резкости хайдеггеровской мысли, вписывание ее в историческую традицию философии. «Урбанизация хайдеггеровской провинции» — так однажды метко назвал Хабермас философию Гадамера. Чувство такта в обращении с текстами традиции и внимание к нюансам пригодилось Гадамеру, однако, не только при развитии философских идей. Когда в 1933 году Хайдеггер с восторгом и пафосом отдался, по его словам, «величию национал-социалистического движения», Гадамер деликатно промолчал и отдалился от учителя, сохранив старые дружеские связи с коллегами, вынужденными эмигрировать, и сумев избежать искуса добровольного коллаборационизма. Трудно сказать, было ли это продиктовано консервативной бюргерской неприязнью к плебейским выскочкам или идейно подкрепленным осуждением режима. Об этом Гадамер всю жизнь хранил молчание, хотя ему — с 1939 года профессору в Лейпциге — явно с трудом удавалось избежать участия в нацистской «Gleichschaltung» (идеологической унификации). Напечатанные в тот период статьи и доклады он без ретуши смог опубликовать и в позднем собрании сочинений. Столь же бесконфликтно удавалось Гадамеру какое-то время сосуществовать и с советской военной администрацией в Лейпциге. Правда, в отличие от нацистской идеологии, не нуждавшейся ни в каком философском обосновании, советские «культурофицеры» проявляли активную заботу о преподавании единственно верного учения, так что Гадамер вынужден был вскоре перебраться во Франкфурт-на-Майне, а затем, в 1949 году, занял место профессора философии в Гейдельберге (распространенная легенда о том, что он был преемником Ясперса, не соответствует действительности). С этого времени началось постепенное и непрерывное восхождение Гадамера к пику своей публичной известности: основание журнала «Философское обозрение» (1953), одного из важнейших дисциплинарных журналов в Германии, основание Международного гегелевского общества и председательство в нем (1962), выборы в президенты Гейдельбергской Академии наук (1962), выборы в президенты Немецкого философского общества (1966), а после выхода на пенсию в 1968 году — не иссякающий поток премий, почетных докторских титулов и государственных наград (орден почетного легиона, железный крест за заслуги). Гейдельберг стал в философском мире, благодаря поколениям учеников и почитателей Гадамера, синонимом «герменевтики», как некогда «Марбург» — неокантианского рационализма. Все философское учение Гадамера исчерпывается книгой «Истина и метод. Основы философской герменевтики» (1960). Не считая статей и брошюр предвоенного времени, все остальное наследие, заполняющее десять томов его собрания сочинений, представляет собой многочисленные уточнения и разъяснения сказанного в «Истине и методе». По одному лишь названию книги можно было бы заключить, что это очередной трактат по теории познания, предлагающий что-то вроде нового способа разыскания истины, называемого «герменевтикой». Парадокс, однако, в том, что по поводу метода в книге имеются лишь скупые замечания. Гадамер утверждает, напротив, что существует обширная область истинного познания, не подчиняющаяся регулированию научным методом. Это область практического умения ориентироваться в жизненной ситуации, которое проверяется не соответствием каким-то правилам, а удачностью или неудачностью поступков. Еще его называют «пониманием» в смысле «он разбирается, он знает толк в …, он умеет». Не секрет, что центральная философская идея Гадамера восходит к построениям
Хайдеггера, определившего «понимание» как основную форму человеческого
существования. Человек не просто существует, а существует постольку,
поскольку понимает себя и окружающий мир. «Герменевтика» оказывается,
тем самым, не просто сводом правил интерпретации текстов, а философским
учением о человеке и истории. Также и это расширительное значение герменевтики
Гадамер позаимствовал у своего учителя, говорившего в своих ранних лекциях
о «герменевтике человеческой жизни». Но Хайдеггер вскоре отбросил
этот термин как слишком традиционный, а Гадамер его подобрал и, верный
своему замыслу окультуривания «хайдеггеровской провинции», подвел под
него солидный фундамент традиции. В платоновско-аристотелевском понятии
«рассудительности» (phronesis) он нашел прообраз «понимания» своей философской
герменевтики. «Рассудительность» — это не добродетель научного познания,
а форма жизни человека, наделенного способностью выбирать наилучшее
в данной ситуации, правильно оценивать ее и соразмерять свои поступки
с конкретным благом. С формальной стороны — это способность применять
общие знания к индивидуальному случаю. Поэтому основной функцией
понимания является у Гадамера «применение» (аpplikation), аналогичное
судебной практике применения нормы к отдельному казусу или моральной
способности выбора поступка. Вообще всю сферу гуманитарного знания,
как знания герменевтического, он определяет по образу юридической и
теологической герменевтики. В ней важно не научное доказательство, а
умение убедительно истолковать индивидуальные события в свете общих
понятий, в силу чего риторические дарования играют столь важную роль
в гуманитарных науках. Человеческому существу понятнее и соразмернее
не вечные истины научного разума, а условная «правда» знания, сознающего
исторический контекст своего происхождения. (Кстати, в силу счастливой
возможности русского языка название книги Гадамера уместнее переводить
как «Правда и метод», учитывая семантические нюансы различия «объективной
истины» и «жизненной правды»). Из этой трансформации Но, с другой стороны, Гадамер, как и поздний Витгенштейн или Фуко, стремится избавиться от «наглой индивидуальности» субъекта. «Не история принадлежит нам, а мы истории», «индивидуальное самосознание — лишь мерцание на поверхности сплошного потока исторической жизни» — таких суждений можно найти у него предостаточно. Традиция предстает здесь некоей глобальной безличной инстанцией, наподобие гегелевского мирового разума или хайдеггеровской истории Бытия. Она является гарантом истины, и наши герменевтические усилия оправдываются лишь в той мере, в какой мы оказываемся ей «сопричастны». Гадамеру удавалось смягчать это противоречие, делая акцент, в зависимости от собеседника и контекста, то на одной, то на другой его стороне. Да и апелляция к своему богатому жизненному опыту нередко оказывалась в его текстах эффектным доводом в пользу совместимости точки зрения человека и традиции. Но теперь, когда индивидуальная биография человека Гадамера завершилась, философии досталась в наследство неразрешенная проблема его герменевтики. Немногим философам удалось оставить столь богатое наследство — свою неразрешенную проблему. |