Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 6, 2002
Чем обширнее объект, захватывающий обыденное восприятие и воображение, тем сильнее соблазн мыслить его естественно — как органическое или физическое единство. И чем глубже это единство погружено в напряженное течение политической борьбы и акробатику господства ее участников, тем тщательнее оно ограждается от лишних вопросов и размышлений. Естественность — центральная иллюзия господства. Она мягко пропитывает всю сложную ткань социального порядка, размывая социальные различия и скрывая их под общей поверхностью однородного и протяженного монолита: нация, традиция, территория, стабильность, неделимость… Обыденный рассудок спонтанно воспринимает сложное как природное, а политическое господство усиливает его своим интересом, изначально выраженным в различии между жреческим знанием и знанием для профанов. Не случайно в публичных дебатах в остальном непримиримые политические противники обретают согласие в одном парадоксальном пункте: давайте перестанем заниматься политикой и займемся делом![1] Иначе и, возможно, более ясно этот пункт согласия звучит так: не будем выставлять наши внутренние дрязги перед избирателями! Такой призыв к порядку, вернее к политическому этикету, должен восстанавливать в глазах непосвященных иллюзорную гармонию системы господства (в форме государственных интересов, заботы о народе и общем благе), за которой скрывается множество профанных разногласий, стратегических разрывов и тактических смычек, образующих действительную материю политической жизни. Общее дело, к которому призывают друг друга политические противники, — это поддержание границы, по ту сторону которой респектабельность, единство и непостижимое знание народного блага обеспечивают их самыми «естественными» условиями господства. Какова же механика, которая связывает иллюзии обыденного восприятия, профессиональные политические интересы и пространственное, физико-органическое определение социальных «вещей»? Начнем расколдовывать ее с последнего пункта — с физического взгляда на обширные социальные объекты и, в частности, на политико-географические границы, которые являются обыденному (и не только) восприятию как нечто естественное. Если посмотреть на вопросы физической географии политически не предвзятым взглядом, нужно будет признать, что природное пространство безразлично к границам. В противоположность тому, что утверждает географическая морфология, которой, как у Карла Хаусхофера, возвращено органическое, если не духовное содержание, ни горы, ни реки, ни леса не содержат в себе естественной сущности границы, которую они неизбежно отдают политическому порядку. Они воплощают лишь неоднородность пространственной протяженности, которая в одних случаях используется (социально) как граница, а в других — вовсе нет. И если они выступают препятствием для физических перемещений, они остаются не более чем, пользуясь военным понятием, «рубежами», т. е. порогами политической экспансии и случайностью по отношению к тому политическому порядку, который, в свою очередь, является случайным по отношению к физической морфологии.[2] Наиболее отчетливый пример политического произвола по отношению к чистым пространственным формам — это государственное административное деление, которое не подчиняется повсюду единому принципу (только физическому, этническому, промышленному и т. д.), а значит, не содержит в себе ничего, напоминающего естественный закон. История больших длительностей обнаруживает тот же исходный произвол и в формировании таких крупных политико-географических единств, как национальные государства с их границами и спорами вокруг границ. Производящий территорию принцип заключен не в физических свойствах самой территории, а в политической борьбе и вписанных в нее военных победах и поражениях. С изменением политического баланса сил изменяются географические границы или, по крайней мере, возникает повод к их пересмотру. Иными словами, пространственные границы — это социальные деления, которые принимают форму физических. Итак, с географической точки зрения единая Россия едина повсюду. Значит ли это, что Татарстан — в той же мере Россия, что и Смоленская область, или все же вторая — больше Россия, чем первый? На этом скользком месте пространственной неопределенности, неявно опротестованной от имени государственных интересов, и начинаются сомнительные танцы геополитики. Заинтересованные профессионалы господства и ясности кружатся в вихре взаимно согласованных и взаимно подтверждающих определений. Фигуры этих танцев: единая нация, единая территория, цивилизационная общность (в целом, физические и органические монолиты), воскрешая «исконную» историю, удивительно неточны именно в историческом плане, но столь же удивительно отзывчивы к политическим требованиям стабильности и неделимости. Подменяя историю географией, а географию текущей политикой, они пытаются наделить актуальный политический порядок авторитетом всех возможных наук. Между тем, настоящее научное исследование всегда грозит обнаружить «исконное» разнообразие там, где привычно видится органическое единство. Так, именно Фернан Бродель, чьи работы порою включаются в программы курсов по геополитике, на месте единой Франции, столь милой консервативному взгляду, восстановил историческое разнообразие и показал, что ее единство— совместный труд правителей и историков.[3] Настоящая научная работа с вопросами географии, истории или политики подозревает единство, углубляется в различия, проясняет происхождение. Если германцы, Европа или империя становятся отправными точками такой работы, они не могут пройти сквозь эту работу и выйти из нее все теми же неизменными органическими сущностями, какими они кажутся обыденному или политическому мышлению. Как указывал Бродель: «Нация, находящаяся в процессе становления или изменения, не является действующим лицом, “личностью”… Взрослым людям другая нужна история… открывающая взору самые невероятные сочетания и сплавы, самые поразительные повторения уже свершившихся событий, пласты времени, исполненные громадного смысла, фантастическую массу, содержащую вечно живое и по большей части не внятное сознанию наследие…»[4] Действительно, чем более сложен и разнообразен в своих формах социальный объект, тем менее он «внятен сознанию», точнее непосредственному личному опыту, и тем больше специальных усилий требуется, чтобы установить его происхождение. И здесь от вопроса о профессиональных интересах политиков мы снова возвращаемся к обыденному, но уже политизированному восприятию. Предельный случай сложного и обширного объекта — весь социальный мир, история которого настолько несоразмерна личному опыту, что он предстает чем-то естественным. Мы можем сомневаться в его отдельных истинах или исследовать происхождение тех или иных установлений. Но даже совокупные усилия цеха историков или социологов не могут полностью расколдовать обыденный взгляд, который превращает социальный мир (и само его наличие) в нечто само собой разумеющееся. Для любого восприятия существует обширная область того, что не ставится под вопрос, не требует объяснений, не нуждается в историческом расследовании,т. е. воспринимается и используется как часть природы. Это своеобразная ловкость обыденного рассудка, который замещает чрезмерное, а потому интуитивно непостижимое разнообразие воображаемым единством. Вместо длительных изменений баланса сил, эволюции инструментов контроля, институциализированного стремления к дистанции и близости и т. д. перед обыденным рассудком в четких противопоставлениях являются естественные монолиты: Россия/Запад, мы/они, империя/цивилизация, государственный интерес / частная корысть… Исходный произвол, постоянно воспроизводящаяся неоднородность, внутренние изменения и революции оказываются погребены под массой непостижимого социального тела, точнее под произведенной обыденным рассудком иллюзией единства, которая становится предметом активной политической эксплуатации.Источник постоянных изменений, социальные различия, поглощаются неразличимостью. И обыденная иллюзия, этот результат спонтанной ловкости и экономии сил, с легкостью порабощается столь привычными для холодного господства уловками: «нам нужна национальная идея». Однако чем слабее связь с крупными ставками политической игры, тем менее действенным и востребованным становится единство на всех уровнях и любой ценой. То, что иллюзии обыденного восприятия, выдающего социальные различия за органическое единство, наиболее полно используются именно в политических целях, может показать пример, уводящий в сторону от политики — здесь наглядная и неоспоримая целостность уже не наделена столь безусловным значением. Речь идет о промышленных предприятиях, расположенных в городской черте. Точнее, о случаях, когда построенный в советское время производственный комплекс со своей территорией после акционирования или передачи его части в ведение другого собственника превращается в несколько формально независимых подразделений или предприятий. Объекты такого рода: прежде разветвленные, но централизованные службы быта, крупные промышленные или пищевые комбинаты, переприсвоенные несколькими старыми и новыми владельцами. Осязаемое тело прежнего предприятия остается на своем месте, за одной оградой: ворота, дорожки, корпуса, столовая, гаражи — медленно старятся вместе. Изредка территории, принадлежащие разным собственникам, также могут разделяться забором, но гораздо чаще, окруженные общей оградой, они отграничены друг от друга тонким слоем поверхностных физических различий, отражающих глубину различий социальных: таблички с названиями фирм и должностями, отличие отделки и качества материалов (и даже давность последнего ремонта) в оформлении кабинетов и стен, одежда работников и секретарш, проходящих по коридорам… Однажды прибыльное подразделение или новое предприятие в составе старого — в лице его администрации, при изменившемся балансе сил — приобретает собственное здание на другой территории, позже эмансипируется от прежнего центрального предприятия, эволюционирует, сменяет ассортимент и состав наемных работников. На каком этапе этого сдержанного смещения границ в системе разделения труда и в разнообразии действующих на рынке сил можно говорить о появлении нового предприятия? Этот риторический вопрос требуется вовсе не для того, чтобы предвосхитить простой ответ: ну конечно же, когда оно становится юридическим лицом! Напротив, наша цель состоит в том, чтобы показать: стоит только на одни пункт расширить область обозрения и включить в нее вопрос о происхождении, как иллюзия органико-юридической внятности рушится. Юридическое оформление — лишь важная частность и, в некотором смысле, завершающий этап в формировании нового предприятия. Но и до, и после этого акта, который придает сложному сцеплению практик и тактик видимость единого замысла и единого тела, развертывается малая история, колеблется баланс сил, намечаются и отпадают возможные исходы локальных столкновений, появляются новые (подраз)деления внутри предприятия и сливаются отделы… Одним словом, в тени иллюзии органического или юридического единства оказывается сам источник движения, которое в одних случаях приводит к появлению этой иллюзии, а в других — нет. Ограда предприятия, которая физически удостоверяет это единство, выполняет и свое прямое назначение — скрывает его отсутствие. Однако вопрос о единстве предприятия никогда не стоит с той остротой, какая присуща вопросам о единстве нации или целостности территории. Физическое тело предприятия — объект управления, но не политического господства — всегда сохраняет право на экономически оправданную разнородность. Взяв за основу наиболее устойчивое и законченное положение дел, оформленное юридически, можно составить карту размещения в городском пространстве постоянно действующих предприятий, зафиксировать их численный и этнический состав, размер территории, близлежащие дороги и т. д. Но что сможет объяснить эта карта, если она будет содержать лишь наиболее общие и очевидные данные, если она будет сообщать о временном (на момент составления карты) окончании длительных и диффузных смычек и разграничений? Кажется вполне очевидным, что применить геополитическую риторику для этого случая — пустая и несостоятельная идея. Бессмысленно объяснять борьбу на рынке между «Красным Октябрем» и Бабаевской фабрикой исторической субъектностью их работников или тем, что одна фабрика расположена на воде, а другая — на суше. Ни то, ни другое не является ни условием, ни ресурсом рыночной конкуренции, которая остается противостоянием специфических капиталов и стратегий, а значит, обязана своим наличием совсем иному источнику, нежели физическое пространство. Этим источником является порядок отношений производства/потребления, т. е. пространство различий между классами потребительских товаров, способами их производства и распространения, взаимообращенными действиями участников. Пространство, в котором умещаются эти различия, неосязаемо и не наблюдаемо напрямую, поскольку несводимо к физическому. Это пространство, которое формирует собственную реальность, а потому требует самостоятельного языка описания и объяснения. <…> [1] Этот аргумент нередко звучит на заседаниях Государственной думы (органа par excellence политического), а также в теледебатах с участием противоборствующих политических партий, как, например, «Народный депутат» и КПРФ в «Свободе слова» (НТВ, 05.04.2002; текст передачи см.: www.svobodaslova.ru/svobodaslova). [2] Эта случайность превращается в естественный, если не неизбежный факт посредством понятийного строя географии и того взгляда на пространство, который он предполагает. В интервью, взятом у М. Фуко в редакции историко-географического журнала «Геродот», с обеих сторон неоднократно звучит мысль о происхождении географического взгляда на пространство из духа военной практики и воспроизводства власти: «Пространственные метафоры в равной степени имеют и географический и стратегический характер, что естественно, так как география взращена под крылом военных. Можно наблюдать определенную циркуляцию понятий между стратегическим и географическим дискурсами. Регион географов — это военный регион (от «regere», командовать). Провинция — это завоеванная территория (от «vincere»). Поле вызывает ассоциацию с полем боя… Существуют администрация знания, политика знания, отношения власти, которые проходят через знание и которые при попытке их транскрибировать приводят к рассмотрению форм доминирования, обозначаемых такими терминами, как «регион», «поле», «территория». [3] См., в частности: Бродель Ф. Что такое Франция? / Пер. с франц. под ред. В. Мильчиной. М.: Издательство им. Сабашниковых, 1994. Кн. 1. С. 80–81. [4] Там же. С. 8. <…>
|