Опубликовано в журнале Отечественные записки, номер 6, 2002
…The space between objects was believed to grow old and die; it was a way of assigning mortality, and fatality, to the entire universe. Peter Ackroyd. The Plato Papers[1] I . Разговоры о пространстве подобны Гераклитову огню — они то затухают, то вновь разгораются, и в них — исток и пружина/движитель многих наших дискуссий[2]. Важные сдвиги совершаются в общественной жизни, если интересы авторов и читателей снова прикованы к больной и трудной теме: пространству современной России. Кто намерен писать о пространстве, того подстерегают теоретические ловушки. Кто попадает в такие ловушки, тот совершает также и практические ошибки. Практические ошибки — это ошибки в понимании реальности и в планировании действий, относящихся к реальности. Мы все расположены в пространстве. Мы действуем в пространстве. Мы ведем разговоры о пространстве, находясь в пространстве. Наши действия, наши проекты, наши воспоминания — все это осмыслено также и благодаря тому, что это пребывание в пространстве имеет некоторое значение не только для разговоров, но и для действий. Действия совершаются также и под влиянием разговоров. Говорим ли мы о «естественных границах» или «спорных территориях», об «отчужденном в частную собственность публичном пространстве» или о «канонической территории», о «дизайне жилых помещений» или о «поездке за город», все эти разговоры имеют значение для наших действий, для взаимодействий с другими людьми, для сетей и систем взаимодействий. Науки о действии давно уже отказались от простой схемы: сначала подумал, потом стал действовать, а в промежутке мог еще и сообщить о своих намерениях. Но разговоры тоже суть действия, а действия с действиями сплетены в сложную сеть взаимных влияний и обусловленности. Действие в пространстве не безразлично к теориям о действиях в пространстве, а значит, и теории о действии в пространстве имеют социальное и социологическое значение. Лишь подозрительно наивные авторы и теперь еще станут писать о «власти пространств над русской душой». Более просвещенные предпочтут, быть может, рассуждения о «власти русской души над пространством». Несмотря на видимую замысловатость, обе формулы весьма просты и совершенно ложны. Первая говорит о том, что мягкая закругленность холмов, необозримость равнин и непроходимость лесов наложили существенный отпечаток на склад характера и особенности мировосприятия типичного русского человека. Вторая указывает на историческую и культурную обусловленность элементов ландшафта: именно русский человек с его специфическим восприятием мира прирастил все эти скругленные и бескрайние территории. Великая тайна его продвижения скрыта во взаимосвязанных символах культуры, незыблемой в своей сердцевине. Она передается из поколения в поколение невменяемыми носителями, как из рода в род передают свои инстинкты живые твари. Нетрудно будет смышленому критику атаковать обе точки зрения. Первая хотя бы потому сомнительна, что устарела лет на сто, а то и двести[3], так что соблазнять должна бы людей отсталых либо, как сказано, подозрительно наивных. И скольким поколениям типичных нерусских должно прожить среди холмов и равнин, дабы уподобиться типичным русским? И почему так много нетипичных русских? И как это удается ландшафту быть столь постоянным в своей культуротворческой сердцевине, столь инвариантным на таких просторах? И что происходит с народом по мере продвижения его самых типичных представителей то в степи, то в леса дремучие, то в горы? В общем, говорить здесь не о чем: за исключением остроумных наблюдений, которых и впредь, можно ожидать, будет немало, все соображения такого рода не стоят бумаги, на которой записаны. У географического (климатического и проч.) детерминизма есть достоинство: вечная правда простой схемы, под которую можно подверстать хорошие наблюдения и плохие выдумки. Вряд ли оно искупает недостатки. На первый взгляд, иначе дело обстоит с культурой. И то правда: любое пространство дано нам, вроде бы, через схемы восприятия и категории описания. Любые схемы и категории, с известным усилием, можно интерпретировать как культурные феномены. Культурными феноменами их делает, во-первых, смысловая составляющая или, в иных терминах, принадлежность к системам значений; во-вторых, — мотивационная составляющая или, виных терминах, способность направлять человеческую активность. Системы значений потому и системы, что каждый элемент в них обусловлен связью других элементов. Связь устойчива и способна к воспроизводству и замещению элементов. Вот почему, без дополнительных доказательств, мы можем свободно перемещаться по полю русской истории, обнаруживая за разными именами и событиями все тот же вечный рисунок власти, собственности, права и, конечно, пространства. Разумеется, и такие объяснения устарели, и тянет от них плесенью, способной у всякого отбить аппетит к подобным блюдам на пиршестве духа. Но дело, конечно, в другом. Чрезмерное значение, придаваемое системам значений, будь то растворение реальности в тексте или приписывание культурным смыслам роли исключительного источника активности, нигде не оказывается столь неудовлетворительным, как в случае с пространством. Пространство, по словам Анри Лефевра, — это не текст, но текстура[4]. Говоря более определенно, сам смысл пространственности состоит в том, чтобы быть чем-то, кроме смысла, чем-то превосходящим символические коды и навязывающим себя нам с той несомненностью, которая неведома текстам. Именно поэтому, если в терминологии последовать тому же Лефевру, мы не только воспринимаем и постигаем, но и проживаем пространство. Замечательный пример различения воспринятого, постигнутого и прожитого (конечно, вне соответствующей идеологии и терминологии, да и вообще за полвека до выхода работы Лефевра) мы находим у Курта Левина. В статье «Военный ландшафт», соединяющей профессиональные изыскания психолога с личным опытом участника боевых действий, он пишет о необходимости различать «феноменологически подлинный» ландшафт и те представления, которые мы могли бы о нем составить. Мы можем представить себе, говорит Левин, «одинокий холм» просто как «изгиб поверхности», т. е. в качестве двухмерной фигуры[5]. Или, эстетически переживая во время прогулки в поля и луга, мы можем представить себе, как увидел бы их земледелец (далекий от наших эстетических восторгов и озабоченный обработкой земли). Но эти «представления» — не то же самое, что наше реальное переживание. Прожитое и пережитое сообщает нашим представлениям особый оттенок, которого нет у представлений о представлениях других людей, не говоря уже о «феноменологии подлинного ландшафта». Однако здесь-то и таится подвох. Описывая военный ландшафт, Левин проницательно замечает, что взгляд его во многом был предопределен службой в артиллерии. Пехотинцы увидели бы иначе[6]. То есть восприятие не пассивно, оно вбирает лишь то, на что был направлен вышколенный практикой, а значит, и потребной для этой практики теорией взгляд. Значит, несомненность пространства как переживания если и не ставится под сомнение, то обусловливается спецификой концептуального — концептуализированного — взгляда. Об этом — хотя в связи с иной проблематикой — говорит современный немецкий географ Герхард Хард. Нередко бывает так, что ученые, представляющие «зрелую», т. е. замкнутую и инертную, дисциплину, перестают различать язык науки и язык наблюдения, они буквально видят то, о чем говорят им их теории. Именно это произошло с представителями зрелой географии ландшафта, сложившейся в 50-е — начале 60-х годов XX века. «Здесь то, что выдавалось за “непосредственные наблюдения” (вроде того, что вот там-де проходит граница ландшафта, а вот тут — пространство ландшафта), часто оказывалось аббревиатурой очень сложных теоретических высказываний и предпосылок. Специалист по ландшафту некоторым образом жил в мире, где нередко полагал возможным непосредственно наблюдать и даже невооруженным глазом “видеть” столь сомнительные теоретические конструкты, как геотопы, геофакторы и ландшафты».[7] Очевидно, что проблема, которая здесь обозначилась, не может быть решена каким-то простым и единым способом. Переживание подлинности пространства — это единственное, что делает обращение к нему чем-то иным и большим, нежели исследование образов и схем пространства как частного случая в общей культурной картине мира. Но само это переживание подлинности может оказаться не подлинным, точнее говоря, противоположность подлинного и не подлинного рискует утерять смысл в той же мере, в какой не только физическая география, но и вообще любой более или менее внятный способ концептуализации местности может быть интерпретирован как социальный и культурный феномен. Эти рассуждения лишь на первый взгляд носят абстрактный характер. Не просто множество характеристик, которые мы даем тем или иным территориям, но и сам принцип выделения этих территорий социально и культурно обусловлен, и это (что важно помнить участникам публичных дискуссий) относится не только к «простому человеку» и «обыденному знанию», но и к их собственным построениям. Из тех, кто дерзает рассуждать о пространстве, территориях и прочем, никто не имеет привилегированного доступа к пространству. Единственным достоинством ученого является рефлексия также и собственных предпосылок, сомнение, направленное на то, что ему самому кажется наиболее очевидным, — будь то неведомые простому человеку «геотопы» или «знакомые всем» административные границы города Москвы. А внимательное, непредубежденное рассмотрение этих предпосылок может привести к самым неожиданным результатам — не только научным, но и социально значимым. Так, в современной социальной географии кризис, связанный с неудовлетворительной постановкой проблемы пространства, предлагается разрешить, например, через истолкование этой почтенной дисциплины не как «науки о пространстве» (хорологии), но как науки о действии-в-пространстве. Пространство, говорит один из самых глубоких исследователей этой темы швейцарско-немецкий географ Бенно Верлен, — не вещь, не предмет, но схема классификации. Объекты бывают разнородными, и схемы тоже должны быть разнородными. А проблема географов состоит в том, что они пытаются разместить в схемах, пригодных для одних объектов, совсем другие объекты. Так бывает, когда в физическом пространстве пытаются локализовать символические, смысловые объекты. Задача же состоит втом, чтобы изучать человеческое поведение. Люди действуют в условиях физического мира и при этом ориентируются на символы и смыслы[8]. Это значит, что исследовать все надо по отдельности: одно дело — физическое пространство, будь то горы, реки и равнины или жилые дома, улицы, транспортные магистрали, т. е. творения человеческих рук, артефакты. Другое дело — смыслы и символы, даже если носителями смыслов и символов оказываются вещи, принадлежащие к физическому миру. География как описание пространства (хорография, не хорология) занимается миром физическим. Социальная география — осмысленными действиями в физическом мире[9].
Точка зрения Верлена, несмотря на все ее достоинства, далеко не бесспорна[10]. Но и другой крупный современный автор, английский географ Найджел Трифт выводит на передний план проблематику социального действия. Несомненно, говорит он, что региональная география может начинаться с описаний «регионального окружения», т. е. прежде всего с тех «географических детерминант», которые, в общем, относятся к топографии, — «геологии, гидрологии и климатических условий, весьма вероятно, уже претерпевших изменения под многолетним воздействием обществ. Затем необходимо описание организации производства в регионе… Акцентировав значение производства, особенно в условиях капитализма, надо обрисовать классовую структуру региона и историю формирования классов». За этим последует описание религиозных, расовых, этнических и прочих делений. Наконец, придется обратить внимание и на «локальную форму государства»[11]. Но, хотя такое рассмотрение весьма сложно и многие на нем останавливаются, считая его предельным уровнем анализа, требуется сделать нечто большее. Необходимо «конституировать регион как структуру [социальных] взаимодействий». В регионе, продолжает Трифт, возможны одни действия и невозможны другие. «В любом регионе жизненные траектории отдельных индивидов могут взаимодействовать, просто потому что они пролегают рядом, в пространственной и временной близости друг от друга», но состоится ли в действительности такое взаимодействие, — это зависит от характерного для данного региона типа производства и потребления. А тип производства и потребления взаимозависим с «характерным типом локалов, которыми перемежается ландшафт. Всякая жизненная траектория, в конечном счете, есть распределение времени между этими различными локалами. При каждой особой организации производства определенные локалы будут господствующими, т. е. распределение времени должно будет происходить в их пользу»[12]. В этом рассуждении, быть может несколько непривычном для свежего взгляда, нет ничего мудреного. Пожалуй, только к слову «локал» надо отнестись с особым вниманием. Этот термин, который используют и Верлен, и Трифт, введен в оборот английским социологом Энтони Гидденсом[13]. «Локал» — не место, не местность, не ландшафт, вообще не территория как таковая. Он означает привязку физического окружения к «типичным взаимодействиям», из которых, собственно, и состоят социальные образования (очень нестрого, вслед за Гидденсом, их можно называть «социальными системами»). В зависимости от характера социального образования, соответствующий «локал» может охватывать и очень ограниченное пространство (жилище, офис, фабрика), и очень обширное (государство или империя). «В пространстве-времени локал можно понимать в терминах доступности присутствия. Малое сообщество можно определить как такое, в котором “сплетения” взаимодействий простираются лишь на короткие дистанции в пространстве-времени. Взаимодействия, конституирующие социальную систему, “близки” как в пространстве, так и во времени: присутствие других людей легко доступно на основе [их пребывания] лицом к лицу. Локалы обычно регионализованы на основе пространства-времени. Регионами внутри локалов я называю те аспекты физического окружения, которые нормативно имплицированы в системах взаимодействий, так что они некоторым образом выделены для определенных индивидов или типов индивидов, или деятельности, или типов деятельности».[14] Это емкое рассуждение, видимо, нуждается в дополнительном переводе — не только с английского на русский, но и с языка науки на язык публичной дискуссии. Гидденс говорит о том, что участники социальных взаимодействий в большей или меньшей мере доступны друг для друга как тела. Есть такие взаимодействия, где присутствие другого человека или других людей ощущается нами совершенно безусловно. Его называют «лицом к лицу», хотя, конечно, взаимное положение тел может быть при этом очень разным, например, вполоборота друг к другу. Более точное общее название таких ситуаций — соприсутствие или даже сотелесное присутствие, говоря по-русски: совместное присутствие тел[15]. И, конечно, любая удаленность друг от друга может быть измерена не только в категориях пространства, но и в категориях времени. Не все и не всегда могут проникнуть всюду. «Нормативная импликация» означает, что для каждого действия или взаимодействия предполагается «свое место». Существуют ограничения и разрешения: кому-то что-то можно в определенном месте. Другим — нельзя, или можно здесь, но нельзя в другом месте, или можно таким-то индивидам или типам индивидов, но нельзя другим, и т. п., а те, кому можно, ведут себя здесь определенным образом. «Так, например, жилище — это локал с определенными архитектурными свойствами, которые социально релевантны, поскольку связаны с распределением и характером поведения в пространстве-времени. Жилище с несколькими комнатами “регионализовано” не только в том смысле, что в нем содержатся различные “места”, но и в том смысле, что комнаты обычно используются для разных дел, дифференцированных и распределенных в порядке повседневной жизни».[16] И получается, что мы не только определенное физическое пространство квалифицируем по тому, какие именно и чьи именно действия здесь возможны или запрещены, но и наоборот: всякий раз, когда говорим о действиях, мы связываем с самим понятием того или иного действия возможность происходить только в определенного вида «окружении». Разумеется, скажет чуть ли не любой современный автор, человека нельзя представлять как марионетку культуры, простого исполнителя значимых в обществе предписаний. Возможны любые исключения, нарушения любых запретов. Но, как правило, повседневная рутина именно такова: действия определенного типа соотносятся с определенными регионами. А регионы мы знаем как таковые лишь потому, что с ними соотносятся определенного типа действия. Мы говорим о действиях в квартире, но саму квартиру мы называем квартирой только потому, что составленные в некотором порядке бетонные блоки связаны (сейчас, в прошлом, в будущем) с определенными действиями. И эти действия могли бы показаться нам бессмысленными (неуместными), если бы совершались вне и помимо этих бетонных (деревянных, кирпичных, саманных и проч.) стен. <…> [1] «…Считалось, что пространство между объектами стареет и умирает; таким образом, смертность и обреченность приписывали всей вселенной». Питер Акройд. Повесть о Платоне/ Пер. с англ. Л. Мотылева // Иностранная литература. 2001. № 9.
[2] Здесь и далее речь идет о «пространстве» в публичных дискуссиях. Точные науки смотрят на дело часто совершенно иначе, но их результаты лишь очень медленно просачиваются в повседневную тематизацию пространства.
[3] Это — в зависимости от того, что мы согласимся считать последним крупным достижением вэтом роде — изыскания Г. Т. Бокля и Ф. Ратцеля или все-таки И. Г. Гердера и Ш.Л.Монтескье.
[4] См.: Lefebvre H. La production de l’espace. (1974) 4e Оd. Paris: Anthropos, 2000. P. 154–156: «Пространство содержит сообщение, но сводится ли оно к сообщению? Не заключает ли оно в себе и нечто другое: другие, кроме дискурса, функции, формы, структуры? … Всякий язык размещен в некотором пространстве. Всякий дискурс что-то говорит о пространстве… всякий дискурс исходит от пространства (parle d’un espace). Надо различать дискурс в пространстве, дискурс о пространстве и дискурс пространства. … Теория пространства описывает и анализирует текстуры. … Кто говорит “текстура”, тот говорит “смысл”. Но смысл для кого? Для какого-нибудь “читателя”? — Нет. Для того, кто в этом пространстве живет и действует, для “субъекта”, наделенного телом, а иногда — и для “коллективного субъекта”».
[5] Лучше бы переводчики писали не об «изгибе» и «поверхности», а о «кривой» и «плоскости», тогда бы мысль Левина была куда яснее его русским читателям.
[6] См.: Левин К. Динамическая психология. М.: Смысл, 2001. С. 87. Левин благоразумно не задается вопросом об авторстве «феноменологии подлинного ландшафта».
[7] Hard G. Die Geographie. Eine wissenschaftliche EinfЯhrung. Berlin; New York: De Gruyter, 1973.
[8] См.: Werlen B. Gesellschaft, Handlung und Raum. Grundlageeiner handlungstheoretischen Sozialgeopgraphie. 3. Aufl. Stuttgart: Franz Steiner, 1997. S. 392 ff.
[9] См. также более подробное развитие этой концепции в двухтомном труде того же автора: Werlen B. Sozialgeographie alltaeglicher Regionalisierungen. Bd. 1. Zur Ontologie von Gesellschaft und Raum. Stuttgart: Franz Steiner, 1995; Bd. 2. Globalisierung, Region und Regionalisierung. Stuttgart: Franz Steiner, 1997.
[10] См. дискуссионный том: Handlungzentrierte Sozialgeographie. Benno Werlens Entwurf in kritischer Diskussion / Hrsg. v. P. Meuseburger. Stuttgart: Franz Steiner, 1999.
[11] Thrift N. Spatial Formations. L. etc: SAGE, 1996. P. 80.
[12] Ibid. P. 81.
[13] Большой англо-русский словарь рекомендует переводить the locale как «место действия». К сожалению, наш язык пока весьма беден в сравнении с английским или немецким. По ряду причин, обговаривать которые пришлось бы слишком подробно, в данном случае калька (и неизбежные переклички со словами «локальный», «локализовать») — лучше, чем такой вариант перевода.
[14] Giddens A. A Contemporary Critique of Historical Materialism. Vol. 1. Power, Property and the State. L.: Macmillan Education, 1981. P. 39–40.
[15] Этот термин введен знаменитым американским социологом Ирвингом Гофманом. См.: Goffman E. The Interaction Order // American Sociological Review. 1983. Vol. 48. February. P. 4. (См. также только что появившийся русский перевод: Гофман И. Порядок взаимодействия // Теоретическая социология. Антология / Под. ред. С. П. Баньковской. М.: Книжный дом «Университет», 2002. Ч. 2. С. 64 и сл.). Значение лица при этом отнюдь не преуменьшается, но как раз специально подчеркивается. См. особенно: Goffman E. Interaction Ritual. Essays on Face-to-Face Behaviour. Harmondsworth: Penguin Books, 1972.
[16] Giddens A. The Nation-State and Violence. Volume Two of A Contemporary Critique of Historical Materialism. Cambridge: Polity, 1985. P. 13.
<…>
|