Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2019
«Погуляла и хватит, погуляла и хватит», – повторяет про себя Галя, когда выходит из рощи, из запаха муравьиной кислоты и земляных грибов на яркий солнечный свет. Он ослепляет ее на миг, и в этот миг Галя надеется увидеть Зайку пьющей из речки.
– Зайка! – строго кричит она.
Три желтые коровы, аккуратно пившие из мелкого течения, в котором едва смогли утонуть велосипедные шины, испуганно бросаются на берег и уходят, повиливая хвостами, в высокий сорняк.
Галя заходит на мост, берется за шершавые, горячие от солнца перила и смотрит на острые макушки темно-зеленых елей, отчетливо прорезающихся на фоне искрящегося синевой неба.
Что-то тянет ее смотреть в сторону леса, а не на село, где у самой реки, на краю, кривится злополучный дом. Дом Гороховых – с заросшим бурьяном огородом, а у других в это время уже поднимается картошка. Дом Гороховых – самый близкий к речке. Все в округе слышат ее голос и понимают: Галя Зайку ищет.
Галя опускает голову. Река мутнеет, камушки и бутылки, лежащие на грязном дне, размываются, оттого что Галя смотрит на них сквозь мутную линзу слез. Слезы наконец отрываются от глаз, падают в недвижную водную гладь речушки, никак не побеспокоив ее.
Галя касается согнутыми пальцами ресниц и чувствует, что всего две слезы забрали у нее силу. Раньше она плакала не так: в последний раз плакала три года назад – по мужу, который ушел к другой в Мую. Плакала весь год, все триста шестьдесят пять дней, а потом перестала. В тот год слезы шли просто, и чем сильней, тем больше сил появлялось на то, чтобы плакать.
– Зайка! – кричит она, голосом приказывая отозваться.
Кричит так громко, чтобы в доме Гороховых слышали. И тон выбрала такой, чтобы Гороховы понимали: это им она приказывает вернуть Зайку, рыжую покладистую корову, такую беззлобную и безобидную, что Галя, назвав ее сначала Зойкой, незаметно для себя отказалась от первой клички и стала звать ее ласково – Заинька, Зайка.
Эти – вечные тунеядцы и алкоголики Гороховы – могли ее увести. Других коров не тронули – охота им разбираться с хозяевами? – а Зайка старая, за нее спросу меньше: зарезал, и всё. И Галю можно не бояться, она с тех пор, как Сергей ушел в Мую, одна.
В голову печет, но она все смотрит и смотрит на лес – высокий, он забирается на гору, но никогда солнце, как бы жарко оно ни палило, не могло выбить из него ярких красок. С расстояния он всегда оставался темным, в отличие от лугов, лежащих у горы. Луга пестрели оттенками зеленого, хоть на них и росла одна и та же трава – все зависело от того, под каким углом на них солнце ляжет.
Люди стали ее меньше уважать – это она заметила еще в первые недели, как осталась без мужа. Галя ничего не сделала такого, чтобы люди переменились к ней. А у селян все равно появилось пренебрежение. Она была уверена, что ни бывшему мужу, ни людям ничего дурного не сделала. И она жаловалась на людей, обращаясь вверх, к небу. В Бога Галя, как и все тут в селе, не особо верила, но чувствовала, что над горой, над лесом, над животными и над людьми есть еще что-то, высший разум какой-то. И ей хотелось, чтоб этот разум понимал, как несправедливо то, что произошло с ней. Ведь должен этот высший разум существовать хотя бы для того, чтобы понимать человека, когда все вокруг его не понимают.
Оставшись одна, Галя в первый год часто выходила из своего дома под ночь и сидела на лавке во дворе, глядя в небо, в котором высший разум зажигал звезды низко, как под куполом планетария. Про себя она спрашивала: почему Сергей ушел – и просила вернуть его обратно домой, веря, что и это зависит от высшего разума, если тот ее, конечно, понимает. Сидя в темноте, она находила созвездия, вычленяла их из разбросанных по небу звезд, очерчивала глазами их грани, как когда-то, еще в школе, она обводила карандашом созвездия в астрономическом атласе. Галя мечтала стать астрономом, но стала продавщицей.
Через год Сергей все-таки не вернулся, слезы почему-то кончились, и Галина перестала разговаривать с высшим разумом. Сейчас она не просила его за Зайку. Но иногда думала: ему, находящемуся выше всего видимого, может просто не нравится, когда люди обращаются к нему с вопросами, ответы на которые знают сами.
Дом Гороховых стоит криво. Пристроенный к нему черный сарай съезжает по склону, почти не оставляя между прогнившей стеной и косым забором зазора. Зелень под забором растет сочная, но то плохая трава – просо сорное, крапива, рогачка.
Людям, живущим в таком доме, ничего не стоит позариться на чужое, поднять руку на животину. Что им корова, когда они с детства родную мать били. Все село знало, как бьет Дарью пьяный муж Игорь. Он и трезвый ее бил, но с еще большим смаком. А устав бить, подговаривал сыновей: «Бейте ее, не жалейте». И они били – сначала отца боялись ослушаться, а потом били уже с удовольствием.
Дарья еще жива, а муж ее давно умер – утонул пьяный в водохранилище. Один сын отсидел в Иркутске за кражу, только вернулся. Второй зимой пьяный всю ночь на снегу пролежал, отморозил руки и ноги. Теперь калека, не встает, а местные алкоголики, которым Галя давно уже, несмотря ни на какие уговоры, не отпускает в долг, в этот дом тянутся, как на мед.
Она спускается с моста и направляется к дому Гороховых. Уже четвертый день она приходит сюда в надежде на чудо – увидеть Зайку среди других коров. И четвертый день хочет Галя зайти в дом Гороховых и сказать: «Съели так съели, уроды. Только мне скажите, чтоб больше я ее не искала, если так».
Может так совпало, что в это же время из тюрьмы вернулся старший сын Гороховых.
В тот вечер, не дождавшись Зайки, Галя побежала на речку, вернулась одна, уложила дочь спать, поспешила к соседям. Попросила жилистого, сорокалетнего Володю Сомова и молодого коренастого Сашу Ямова, только что вернувшегося с покоса, пойти с нею в лес – Зайку искать. Прошли лес от начала до конца, от конца до начала, справа налево, слева направо, светя фонарями между стволами. До самого водохранилища через лес дошли, и фонарный белый свет, будто палками, поворошил там дурную траву, кустарник, мусор, оставленный отдыхающими, и, когда дошел до серой кромки воды, сердце у Гали екнуло, словно потревожил искусственный свет воду и то, что она скрывала под собой. И то самое чувство, которое обычно приходило к ней, когда она в дневное время оказывалась рядом с водохранилищем, сейчас поздним вечером обожгло ее и, заполнив вены, быстро остыло закупоренным ужасом.
В голове ожили рассказы бабы и деда, родившихся тут и живших на земле, покрытой сейчас водой, пока им не приказали покинуть свой дом и переехать на новое место. Там внизу – несколько деревень с домами, кладбищами, пастбищами и кедрами. Толстоствольными кедрами. А больше на сто километров радиуса вокруг Юголока кедры не растут.
Купаться Галя тут никогда не могла, и никто из ее ровесников – до тридцати пяти лет – не мог. А те, кто моложе, купались: им бабы и деды не рассказывали на ночь о доброй земле, где росла земляника – в июне уже красная с двух боков, светило самое ласковое солнце и цвела самая белая черемуха.
Гале в ту ночь приснился сон: будто баба выходит из воды и выводит Зайку, держа за левый рог. Луны нет, но баба и Зайка посеребрены белым светом фонаря, который светит откуда-то с неба.
Галя, проснувшись, встала, накинула на разгоряченное тело халат и вышла в ночь. Она опустилась на лавку и смотрела на созвездия. В это время года звезды низко опускаются над землей, показываются даже крупичные, и сейчас, в августе, можно даже увидеть, как некоторые звезды падают с небосвода и летят за гору, на то широкое поле, где пастбища.
Галя смотрела на небо, и настоящий, не искусственный свет звезд успокоил ее. Галя сказала себе, что Зайка жива.
А теперь Галя стоит у гороховского дома. Дальше – только сараи и брошенные дома. Она неодобрительно качает головой, глядя на утлое хозяйство Гороховых. Решительно развернувшись, не зайдя в тот дом, Галя идет по тропинке спиной к лесу.
В траве вдоль тропинки жужжит и звенит. И чем ниже опускается солнце, тем земля звенит сильней, словно в ней работает бесперебойный генератор, в котором каждое насекомое и каждый стебель знают свою роль и свое место…
Лес темнеет за спиной Гали, и, когда она отходит от дома Гороховых на приличное расстояние, между еловыми лапами высовывается рыжая голова тощей коровы. Темные ласковые глаза коровы тягостно смотрят на удаляющуюся хозяйку.
Галя спускается к сельскому клубу – вытянутому строению, похожему на коровник. Красная дверь клуба плотно закрыта, будто навсегда. От клуба Галя выходит на улицу Ленина. Дома в Юголоке – в один этаж, одинаковые, собранные из бревен, почерневшие, но многие украшены белыми, желтыми и голубыми резными наличниками. У каждого дома в огороде сочно поднимается картошка, а от дров, сложенных у заборов, пахнет смолой – горько сосновой и сладко березовой.
Слышится стрекот. На красном, похожем на муравья мотоцикле к ней подъезжает сосед, пенсионер Анатолий. «Сейчас спросит про Зайку, – думает Галя. – А потом, втягивая щеки, скажет, зря я с ней тянула». В последний год сельчане заладили спрашивать Галю, почему она не режет свою Зайку – корову старую, давно не дающую молока. Подсчитывали, сколько сена съедает ее корова, а Галя – мать-одиночка. Ей должно быть накладно без проку корову держать. Шутливо отмахиваясь от вопросов, Галя про себя раздражалась: можно подумать, Зайка ест сено, купленное из их кармана, а не из ее собственного.
Соседу Анатолию Галя отпускала мясных продуктов в долг не скупясь. Тем более хозяйка магазина, в котором она работала, Алена поощряла продуктовые долги: чем больше люди брали под роспись, тем больше возвращали с получки и с пенсии. Но с позапрошлой пенсии сосед не вернул ни рубля, и с прошлой тоже. Оттого, видать, в его глазах теперь при встречах с Галей появляется этот подобострастный блеск.
Сосед тормозит мотоцикл, оттолкнувшись ногой от желтой земли. Одним взглядом Галя вырезает его из пространства всего по пояс – блеклые сухие глаза, съеденные щеки, тонкий синеющий рот. Ворот белой рубахи, расстегнутой на впалой, смуглой от знойного солнца груди, глубокие складки на морщинистой шее – темные, словно в них аккуратно насыпали щепоть грязи, поднятой с земли. Серую нитку на шее с ключиком вместо крестика. Всю жизнь он носил этот ключ на простой нитке. Так давно носил, что уже никто и не спрашивал, от чего этот ключ, и какой замок отпирает, да и существует ли этот замок.
– Зайку ходила смотреть? Не нашла? – спрашивает Анатолий, прокручивая в сухих ладонях ручки руля и втягивая щеки. В последнее время усилилась в нем эта привычка – всасывать щеки, будто самого себя поедом ест.
Галя ничего не отвечает, ведь и так ясно: если б нашла, она и Зайка сейчас стояли бы вместе.
– Предлагал же я, – говорит он, с деланым сожалением заглянув ей в глаза.
С неделю назад Анатолий приходил к ней. Позвонил в звонок у калитки, зашел во двор, сухо, гулко и глубоко откашливаясь. Галя вышла из дома. Сосед протянул надутый пузырем пакет. Ручки пакета были завязаны, а через пластиковые стенки просвечивала желтая вода, в которой лежало что-то темное.
– Сома тебе принес, – сказал он. – На рыбалку с утра на водохранилище ходил. Мы с женой уже одного изжарили – обалденно вкусный. Иди, унеси пакет в кухню, разговор у меня к тебе есть.
Галя зашла в дом, неся пакет на вытянутых руках. Опустила его в раковину и вернулась во двор.
– Вчера шел по дороге, – серьезным тоном заговорил сосед, – коровы с луга возвращались, и твоя Зайка среди них. Я так посмотрел на нее, а она идет, на передние ноги прихрамывает. Присмотрелся: суставы надутые, плохо гнутся. Знаешь, что это? Водянка. Хочу поближе рассмотреть. Пустишь?
Галя отстранилась с узкой дорожки между стеной дома и зеленым забором, пропуская соседа к хлеву. Поправляя по-деловому козырек мятой кепки, он обошел дом.
Зайка подняла рыжую голову и неловко встала на четыре ноги. Пятясь задом, она отошла к бревенчатой занозной стене и прилипла к ней, мотая головой, часто дыша и с тревогой глядя на Анатолия.
Галя вошла следом за ним. Открыв дверцу стойла, она поспешила к Зайке, взяла за левый рог, погладила по шее, чувствуя на плече влажную испарину коровьего дыхания. Запрокинув рогатую голову, Зайка беспокойно поймала глаза хозяйки.
– Тихо, Зайка, сказала – стой! – приказала она.
Анатолий тоже втиснулся в стойло, поймал коровье колено и сжал его. Пальцы с желтыми от никотина ногтями провалились в водянистую плоть. «Будто в магазине, – подумала про себя Галя, – щупает палку розовой колбасы. Что ему за дело до Зайки? Услужить хочет, как будто мне лично задолжал».
– Да, водянка, – важно сказал сосед, выпрямляясь. – Будем резать? – спросил, вытирая руку о серые штаны, коротко подбитые снизу над костлявой синеватой щиколоткой. – Если надо, я помогу, – продолжил он, принимая ее молчание за нерешительность. – Ты только скажи.
Зайка стояла смирно. Ладонь Гали, сжимающая рог, стала влажной. Лето жарило, вползая в открытые двери облаком теплых травяных паров, будто воздушная влага взяла звуки и запахи в пузыри, низко летающие над землей.
– У нас такое же самое с коровой было, – продолжал говорить сосед. – Так она старой была – двенадцать лет. А твоей Зайке и того больше. Я тогда сам справился. – Он с гордостью махнул рукой. – Никого звать не стал, только супруга помогала. А момент упустишь, сама околеет, кому тогда мясо – только собакам.
Он вышел из хлева под напором Гали, двинувшейся на него. Но еще до самой калитки уговаривал ее решить вопрос сейчас. Проводив его, Галя пошла к дому и села у входной двери. Летний жар оглушал, звон, любимый ею с детства, всегда вселявший радость, отуманивал и сейчас, когда ей уже было тридцать пять, звучал однообразно, бесконечно для земного мира, но временно для нее, принося мысль, что скоро все закончится, как закончилось для Зайки, и ничего больше не поменяется, все будет только уходить, и не будет больше ничего нового, а все то новое, которое когда-то в жизни было, уже превратилось в старое. Галя встряхнула головой, и пузырь зноя, сидевший над ней, лопнул, пролив на нее заключенные в нем звуки, и она услышала звук работающего в доме телевизора, голос дочки и негромкое мычание Зайки.
Галя собралась пойти в хлев, успокоить ее, но вспомнила о соме. Она развязала пакет. В нос ударил илистый дух. Блеснула черная глянцевая спина сома. Галя подцепила пакет снизу и слила в мойку желтую воду. Вытряхнула неподвижного, задохнувшегося сома, и тот лег полукругом, принимая форму мойки, его черные водянистые усы распустились по ней, попав кончиками в слив.
Галя включила воду, и та несильной струйкой полилась сому на спину, смывая черный ил со спины. За сомами на водохранилище начинали ходить, когда зацветал шиповник – тогда начинался нерест у них. Август был рыбным сезоном в Юголоке – возле домов жирным соленым столбом стоял запах жареной рыбы.
Галя взяла нож. В кухне запахло болотом и илом. Такой же запах имели те картинки, которые рисовались в ее голове, когда баба или дед расписывали родную деревню, затопленную под ГЭС. Они говорили о падях, в которых всегда раньше, чем в других деревнях, поспевала земляника, о солнце, падающем на их село под особым углом, о земле, в которой был только чернозем, а рыжей, будто ржавчина, глины, как в Юголоке, в их земле вообще не было. Хотя та земля и эта земля – одна земля. И считалась бы одним, если бы ее не поделили гора и люди.
Эти сказочные картинки как будто сидели в игрушечном стеклянном шаре, заполненном желтой водой водохранилища, и, если шар встряхнуть, с его дна вместо снега поднимется ил, и поплывут из-под черемухи, из-под веселых домов, из-под краснобокой земляники, из-под кладбищенских плит сомы – усатые, гладкие, извилистые.
Она провела лезвием ножа по спине рыбы и получила оглушающую сырую оплеуху хвостом в лицо. Галя ахнула и откинулась назад. Сом перевалился через борт мойки, мокро шлепнулся на крашеный пол и пополз по кухне, мотая головой из стороны в сторону, ища щель, по которой смог бы уйти в воду. По полу за ним потянулся скользкий след, и чем дальше сом полз, не находя выхода, тем ожесточенней, чаще мотал головой, изгибаясь посередине и при каждом изгибе наотмашь ударяя себя хвостом по тупой голове. Галя замерла от ужаса и отвращения, ей казалась, от нее уползает змея. Подумав о том, что в кухню может войти дочка, она бросилась к рыбе, упала на колени, поймала ее левой рукой. Прижала к полу. Сом изгибался, хлестал ее руку хвостом справа и слева. Галя тяжело всхрапывала, словно это она сама была рыбой. Галя плакала от гнева и отвращения, но только голосом, а не слезами.
Она подняла нож, сжав его сильно, и, отвернувшись, не боясь перерубить самой себе пальцы, ударила острием в рыбью голову, но в самый последний момент убавила силу, испугавшись, и острие только скользнуло по глянцевой черной голове, вспоров на ней кожу и показав розовое, набухающее кровью мясо. Рыба забилась бесом, хвост шлепал по руке, кожу жгло. Хребет сома будто стал железным жгутом, по которому пустили электричество. И это электричество входило в нее, сотрясало кости и хрящи рук, дрожало в горле, трясло сердце, будто Галя в ожидании казни сидела на электрическом стуле.
Она сжала рукоятку ножа и, набравшись новой силы, преодолевая дрожь, поднесла лезвие к туловищу рыбы там, где кончалась голова. Поднасела на тупое ребро ножа коленом и упала на ягодицы, когда колено прошил хруст. Отталкиваясь от пола пятками, она поползла назад и замерла, сидела так долго и тихо, пока глаз в отрезанной рыбьей голове застывал студнем, а туловище еще изгибалось, ища хвостом голову, охлестывая пустоту, будто электрический разряд не сразу был выключен.
На следующий день Зайка пропала.
«Аметист» стоит почти за клубом – в низком кирпичном домике, который Алена арендует у администрации. Заметив Галю, она сходит с крылечка, на котором курила.
– Галка, привет. Все ищешь?
Галя не отвечает. Алена почмокала большими розовыми губами, будто с отвращением набирая из воздуха дым сигареты, которую, забыв затянуться, держит в руке. Проглотив дым, обхватывает свободной рукой подбородок снизу и так сдавливает уголки рта, что нижняя губа выпячивается, как у рыбы, вздернутой на крючке.
Эта привычка появилась у нее недавно – когда банк потребовал вернуть кредит, который они с мужем брали три года назад на поездку в Турцию, но потом перестали его гасить: Игорь потерял работу начальника бригады на лесопилке. Банк о долге не напоминал, и они подумали, он им его простил. Но банк копил проценты и этим летом напомнил о себе, уколов Алену в самое сердце, заставив ее жаловаться на несправедливость жизни и проклинать отдых в Турции, который ей с самого начала не понравился.
С тех пор, как банк объявился, Галя ждала, когда же Алена заговорит с ней о продуктовых долгах.
– Галь, зайдем, – просит хозяйка.
Галя проходит с ней в подсобку через магазин, плотно заставленный тремя морозильными камерами с мороженым, окорочками и продуктами быстрого приготовления.
На стене подсобки висит желтый календарь за позапрошлый год с изображением Иисуса Христа. На посудном шкафу жухнет букет роз, подаренный Алене мужем на давно прошедший день рождения. Красные бутоны так и не распустились и, засохнув, пошли желтыми разводами. На столе лежит тетрадь. Толстая школьная, в твердой обложке, которую Галя обычно держит под прилавком.
Галя садится за стол, передвигает к стенке три чашки с остатками чая и растворимого кофе, ставит на освободившееся место локти и обхватывает голову холодными ладонями, закрыв уши, словно не хочет слушать того, что хозяйка сейчас скажет.
После ухода Сергея в Мую Галя осталась без денег. Алименты Сергей заплатил один только раз, и то – с официальной зарплаты, а неофициальная у него была больше, и каждый месяц она уходила на ту женщину и ее детей.
Галя пошла в администрацию села – она стоит тут же, за клубом. Деревянный барак с российским флагом на крыше и с деревянной дорожкой – над высоким сорняком летом, глубоким снегом зимой и жирной грязью весной и осенью, – которая ведет от задника к деревянному туалету.
Глава Алексей Гаврилович принял Галю в своем холодном кабинете с длинным полированным столом и с портретом президента на стене за креслом.
– Галя, ты развестись забыла, – перебил он ее жалобы.
– А? – переспросила Галя.
– Ты же официально с Сергеем не развелась, – сказал глава. – Для государства вы – муж и жена.
– Какой он мне муж? – вскрикнула Галя. – Он с другой женщиной живет! И давно с ней жил, это я ничего не знала!
– Галина! – Глава надавил на ее имя. – Это мы с тобой знаем, какой он мерзавец и подлец. А государство не знает. Государству дай печать о расторжении брака. Без печати пособия не дадут.
– А сколько дадут, если печать будет? – спросила Галя.
– А вот давай мы с тобой сейчас посмотрим. – Глава выдвинул ящик стола, и, пошумев в нем чем-то на слух тяжелым, достал кипу бумаг, соединенных сбоку скрепками, и, разворачивая страницу за страницей, слюнявя указательный палец, склонил над ними крупную голову с серыми пятнами проплешин. Он читал строчки, с силой закусывая желтыми зубами рыхлую нижнюю губу, медленно вытягивал ее из зубного плена и закусывал снова. Когда его палец остановился на нужном, губа выглядела так, будто ее укусила змея.
Алексея Гавриловича село переизбирало в главы несколько раз. Он сидел в администрации уже семнадцатый год. Юголокские мужчины его уважали и боялись, женщины – любили и тоже уважали. Только один день в неделю глава проводил в холодном, необжитом, несмотря на семнадцатый год правления, кабинете. В остальное время, включая выходные, кабинет оставался под присмотром президента, взирающего со стены, а сам глава бегал по коровникам, лесопилке и вокруг строящейся детской площадки, на которую выбил у государства грант.
– Сто сорок семь рублей. – Он жестко положил твердую ладонь на лист, как будто на столе лежали Галины возражения, жалобы, причитания, которые ему хотелось пресечь и придавить сразу, чтобы не слушать.
– Сколько? – выдохнула Галя.
– Не сколькай, – ответил он. – Давай, Галя, работу искать.
Работа нашлась на зеленой стене старой водонапорной башни, куда местные вешали все объявления. Магазин «Аметист» искал продавца, и, когда Галя пришла устраиваться, Алена первым делом сказала о долгах: можно отпускать в долг все продукты, кроме водки и сигарет. «Чем больше дашь в долг, тем больше вернут», – сказала она.
– Галь, надо собирать долги, – жалобно говорит Алена, садясь напротив нее за стол в подсобке.
– Как собирать? – Галя смотрит на нее с удивлением.
– Ходить по домам и собирать. – Кровь приливает к трем глубоким складкам на мясистой шее Алены.
– Но ты не говорила, что придется самой ходить собирать, – возражает Галя, сжимая и разжимая ладонь. – Ты сама говорила в долг давать, вот я и давала.
– Придушит меня банк, Галь. – Алена обхватывает шею рукой. – Там уже такие проценты насчитали – мама моя родная! Я туда на прошлой неделе ездила – в Иркутск. Там мне мужчина такой в костюме говорит, что в тюрьму меня долговую посадят, коллекторы ко мне ездить будут. Кредит-то оформлен на меня. Говорила я Игорю: не надо нам этой Турции. Все люди как люди – на водохранилище отдыхают. Чем мы лучше? Брали-то сто тысяч, а верни триста. Мне себя с потрохами продать, столько не соберу. Я же думала, они забыли о долге, – виноватым голосом добавляет она. – А они все помнили и проценты копили… Галь, я ж тебе не говорю ко всем самой ходить. Я тоже пойду. Ты выбери, к кому пойдешь первому. – Алена открывает тетрадь. – И я выберу, с завтрего и начнем ходить.
Галя наклоняется над строчками и буквами, записанными ее собственной рукой и рукой сменщицы. Придвигает тетрадь к себе поближе, подслеповато щурясь, листает ее, пока Алена призывно, с какой-то сильной надеждой, как будто от Гали что-то зависит, смотрит в ее смуглый склоненный лоб.
Округлым, аккуратным ногтем Галя подчеркивает две фамилии, выбранные из десятков других: Горохова Д.И. и Митюков А.И. Дарья Горохова и сосед Анатолий.
Живя с Сергеем, Галя думала, что ее семья проходит по тому кругу развития, которое всем предопределено установившимся порядком, людской природой. Что по такому кругу ходит большинство. Люди встречаются, любят друг друга, рожают детей, охладевают друг к другу из-за тяжелой работы, малости денег, многости проблем да и сами по себе, потому что растратили всю ласку, которая в сердце одного человека полагается для другого человека. А к старости, когда делить больше нечего и вся жизнь – какая была и другой не будет – прожита бок о бок, между двумя людьми – мужчиной и женщиной – снова образуется теплота, и любят они теперь друг друга, как два близких родственника, и теплота эта, если и не греет, то не пускает в сердце одиночество, а это само по себе уже очень много.
Семейная жизнь Гали уже зашла на второй этап, и, хотя они и на нем не были уже в начале, а подвинулись к середине, до старости все же было еще далеко, и Галя думала, на третьем этапе жизненного круга ей воздастся по меркам того, как она терпела. Может, вот так любовь и уходит, думала она, – через безжалостность со стороны мужа. И когда Сергей избил ее в первый раз, она никому не пожаловалась, даже самой себе, просто поплакала недолго, стоя в хлеве, обнимая худую спину Зайки. Короткая жесткая шерсть Зайки не впитывала слезы, они текли по ворсинкам и попадали на коровью бледную кожу. Зайка вздрагивала иногда.
А по-другому быть все-таки не могло – мужчина, может, и сам удивляется, когда в нем ласки к женщине не остается, сам растерян и, не зная, чем заполнить пустое место, пускает в него безжалостность. И хотя отсутствие чего-то, пусть даже жалости, – это как будто тоже пустота, но между отсутствием жалости и безжалостностью – огромная разница. Она в том, что «без жалости» – это когда в том месте, где обычно в людях водится жалость, ничего нет, и человек, видя, как плохо кому-то, мимо пройдет без сожалений всяких, а «безжалостность» на опустелое место приходит, и самая страшная приходит туда, где раньше была любовь.
Если к этому еще проблемы добавить, трудности, которые встают на мужском пути, неуважение к нему со стороны начальства, так и получается, что женщина рядом ему дана для того, чтоб хоть над ней власть чувствовать. Чтоб, осадив ее крепким словом или кулаком, вернуть к себе уважение. Ведь больше ни через кого он всего этого себе вернуть не сможет. Получается, что вот такая она – эта предопределенная роль женщины – быть битой несколько раз в год.
И хотя Галя смотрела на жизнь именно таким образом, она сама перестала любить Сергея. Иногда к ней приходила мысль – она ее сразу прогоняла, но след от нее все равно оставался, и мысль эта ясно говорила о том, что, умри Сергей под вековым стволом дерева на лесоповале или разбейся насмерть в аварии, она недолго будет по нему плакать, потому что невозможно любить и жалеть того, кого боишься. Того, который поднимал на тебя руку и ударял без жалости.
Но когда он ушел, она плакала долго и, может, только сейчас, когда Зайка пропала, начала понимать, что от разных пропаж люди по-разному плачут. Хотя по Зайке она слезами и не плакала, но это только потому, что однажды сменщица ей сказала: «Плакать на потерю нельзя. Только заплачешь, считай, уже не вернется».
В тот день Сергей, вернувшись вечером с работы, пошел в кухню, приподнял крышку кастрюли, в которой успокаивался только что сваренный суп с лапшой. Наклонился, шумно понюхал, глубиной вдоха давая понять, что суп получился. Закрыл крышку, прошел к двери в кладовку, которая начиналась за кухней, открыл ее. Присев на корточки, повозился на нижних полках и поднялся уже со своей спортивной сумкой в руках.
«Опять уезжает вахтой», – подумала Галя и сказала:
– Сначала поешь.
Сергей молча пошел в их комнату, открыл шкаф и побросал в сумку свои вещи: спортивный костюм, свитера и пиджак с брюками, купленные десять лет назад на свадьбу друга. «Зачем ему в поездке костюм?» – подумала Галя. Он поставил сумку на их кровать, застегнул ее и пошел к двери. Хорошо знавшая его настроения, которые для нее делились на безопасно хорошее и опасно плохое, Галя пошла за ним. Ей казалось, будто Сергей двигается, ходит как во сне – в ее сне. Накануне между ними не было никаких плохих разговоров, никогда не было ревности, не было угроз, а было только отсутствие ласки и безжалостность, но Галя начала ждать плохого.
Сергей обулся. Он не смотрел на нее. Он избегал ее уставившихся на него глаз.
– Ты меня больше не любишь? – спросила Галя, когда он взялся за ручку двери.
– Давно уже не люблю, – ответил Сергей.
– Ты кого-то другого любишь? – спросила Галя.
– Давно уже люблю другую женщину, – ответил Сергей.
Галя слышала свой голос издалека, будто ее, как рыбу, ударил, оглушил, но не добил неопытный рыбак. Она заплакала. Сергей неожиданно повернулся и пошел к ней, вытянув руки. И Галя захотела вытянуть руки к нему.
– Чуть не забыл, – сказал он, наклонился и вынул из розетки под зеркалом зарядное устройство для телефона.
Галя стояла у порога, держа сцепленные пальцами ладони на груди, давя ими на нее, как будто удерживая там какое-то существо – бескожее, неспособное жить на воздухе. Галя замерзла. Ее колотило так, будто ее посадили на электрический стул, убивающий ледяным током. Она обулась и вышла на улицу. Ватные облака затягивали черное небо, но сквозь их белые разводы в глубине просвечивал синий космос.
Она зашла в хлев, разбудила Зайку и, когда та встала на неокрепшие со сна ноги, взяла ее теплую морду в ладони. Испарина коровьего дыхания теплой пленкой накрыла ее лицо. И глядя то в один ласково-глубокий глаз Зайки, то в другой, Галя серьезно, будто обращалась к близкому понимающему родственнику, сказала:
– Я думала, у него совсем ласки нет. А у него ко мне ласки нет.
Дарья Горохова стоит на пороге на кривых ногах и, придерживая рукой дверь, не пускает Галю зайти. На ней теплые шерстяные колготки, в которых она выходит на улицу даже летом, и вытертый бледно-розовый байковый халат. Дарья все больше кривела и разъезжалась костями к старости, словно кости ее только теперь вспомнили побои, нанесенные ногами, когда-то зревшими в ее широком костлявом тазу, – мягкими, как пластилин, защищенными от твердых объектов внешнего мира только кровянистыми тканями ее живота.
Дарья бросает на Галю взгляд полный подозрения, недоверия, но и понимания – она догадалась, зачем Галя – сельская продавщица, одноклассница ее старшего сына – пришла. Горохова вздыхает и, сняв руку с двери, впускает Галю в дом. Шаркая и переваливаясь с ноги на ногу, она ведет Галю в комнату. Еще с середины коридора Галю сшибает запах – мягкий, сладковатый, как будто мясо долго варили с сахаром, а оно долго кипело в большой кастрюле, пока все не выкипело.
Когда Галя садится, ей кажется, что кресло влажное, будто и его хорошенько пропарили над тем же карамельно-мясным паром.
– Нету, – скрипит Дарья.
– Чего нет? – спрашивает Галя.
– Денег нет, – отвечает Дарья. – Ироды все пропивают. – Она кивает головой перед собой, и Галя оборачивается.
На кровати у окна лежит младший гороховский сын, накрытый толстым одеялом, выпроставший поверх него ручки – маленькие, гладкие, оттого что на них нет пальцев. Он подмигивает Гале, и она поскорей отводит взгляд от его желтой головы, веселых глаз и игривой ухмылки.
– Пакостник, – скрипуче произносит мать. – Второй вон в бане, который раз туда за день таскаюсь: боюсь, повесится. Худющий вернулся из тюрьмы, злой. Хотела фельдшера вызвать, все равно они целый день в поликлинике сидят, ничем не занимаются. Да куда! Этот как заорал – не надо фельдшера ему! И в баню. Я там на полках пошурудила – веревок нет. Косу вынесла. От воли, значит, ломит его – с непривычки. Ничего, пообстукается об нормальную жизнь, жив будет. Родила, – Дарья ставит ударение на второй слог, – я их нормальными. Лучше всех мои сыны были. Мне еще в фельдшерско-акушерском пункте говорили, какие у меня хорошие, крепкие дети родились. Кто ж знает, когда они в пеленках лежат и ссутся, что они – пропаш-шые, – твердо выговаривает она, шипяще, будто язык ей каленым железом прищемило. – Жалею, что их родила, не надо было рожать, не-а, – продолжает Дарья, хотя Галя сидит тихо и разговор не поддерживает. – Их отец злой был как черт, но не пропаш-шый, не. Один раз на меня молотком замахнулся, а я этого на руках держала. – Она кивает на глумливо загулившего сына. – Я повернулась боком, чтоб его прикрыть. По руке мне попал, чуть всю кость не переломил. Я теперь вспоминаю его, царствие ему небесное, хороший человек был, когда трезвый. Хороший… не к ночи только будет помянут. А ты, Галя… – Дарья ищет ногой тапку на полу, собираясь вставать. – Ты, Галя, хозяйке магазина скажи: нету у меня сейчас. Как старший пообстукается, приду, всю пенсию ей отдам. А если ты пришла ко мне корову свою искать, то стыдно тебе должно быть, Галя, никто из наших ее не брал. Они – сыновья мои – пакостники хорошие. Но ты на этого погляди.
Галя решает не оборачиваться на младшего, который, все посмеиваясь, елозит глазами по ее спине.
– Этому, что ли, корову прирезать? Куда ему, когда он не встает? А что до старшего, так он который день ничего не ест, только в бане на лавке лежит и мычит. Пойду его проверить. – Дарья тяжело поднимается. – А ты, если хочешь, пойдем со мной, посмотришь, на кого он похож. Тень, а не человек. И жалко мне его, с другой стороны. Но коровы он твоей не трогал.
Галя встает, чувствуя, как влажная юбка прилипает к ногам. Идет за шаркающей Дарьей, вырываясь из сети, сплетенной глумливыми улыбками и сальными взглядами младшего сынка Горохова.
– Священник к нам из района приезжал, – оборачивается на нее Дарья. – Говорит мне: «Бог все-таки есть, и справедливость его существует. Муж с сыновьями вас обижали, а теперь посмотрите: вы живы, здоровы, а они – вон где». Там, во дворе стоял возле калитки, в дом не заходил. Весь такой – в черной рясе. А я смотрю на него и думаю: вот ты – священник, а того понять не можешь, что мне, матери, не тогда больно было, когда они втроем лупили меня, а теперь – все сердце мое изболелось сынов своих пропаш-шыми видеть. Где ж она – эта божья справедливость?
Во дворе Галя с испугом косится на кривую черную баньку, заросшую узколистой крапивой.
– А ты подожди. – Дарья грубо, с неожиданной силой хватает ее за тонкое запястье. – Хотела тебя спросить. Смотрела я на твою Зайку со двора и все диву давалась: пропаш- шая корова, старая, тощая, пустое вымя болтается. Одного сена на нее сколько уходит. Молока уже не дает. Почему ты ее раньше не зарезала? – Дарья, наклонив голову, вцепляется острыми глазами в Галино лицо.
– Моя корова, что хочу, то с ней и делаю, – грубовато отвечает та, и темный румянец проступает на ее смуглых щеках.
– Любишь, понятно, – говорит Дарья и, отпустив глазами лицо Гали, шаркает к бане, и, когда скрипит банная дверь на старых петлях, Галя спиной чувствует холод, хотя воздух плавится от жары.
Галя заходит на мост. Под ним неслышно течет вода, возмущаясь только в том месте, где ей нужно попасть в кольцо велосипедной шины, лежащей боком на чурбане, и, словно зверю в цирке, перепрыгнуть через него, устремившись дальше. Но и препятствие река берет бесшумно. Звенят стебли травы по ее бережкам, работает неостановимый генератор – высекается энергия от соприкосновения сильных лучей солнца с землей.
– Зайка! – сжав кулаки, зло кричит Галя, повернувшись к лесу. – Я кому сказала: вернись! Зайка! Зайка!
Со школы еще не было сомнений в том, что старший сын Дарьи пропащий – Галя с трудом удерживается от того, чтоб не произнести это слово по-гороховски – жестко, шипяще. Вон на горе, на той ее части, что спускается к селу чистой от леса, до сих пор виднеются цифры, которые они всем классом выкопали в день окончания школы. Усердней всех копал Горохов – радовался, что больше в школу не придется ходить. Раньше такая традиция у юголокских выпускников была – оставлять на горе четыре цифры года выпуска. Сейчас цифры затянулись травой, но, если приглядеться – Галя щурится, – можно еще разглядеть девятку.
– Зайка! – в последний раз кричит она и идет от реки прочь.
И как только Галя поворачивается к горе, речке и лесу спиной, из-под еловых лап выходит рыжая корова и смотрит на худую ссутуленную женщину, пока та не скрывается из виду.
Был бы телескоп, то можно было бы посмотреть на звезды, приблизить их к глазам еще больше, хотя сейчас – как обычно в середине августа – они так ярко и низко сидят над землей, что кажется: сверху на небо давит синим прессом космос и небо может разбиться. А утром небо снова уходит вверх, и вот так, не переставая, работает невидимый поршень, поднимающий небо то вверх, то вниз.
Галя сидит у дома и сначала просто бесцельно смотрит в небо, а потом начинает замечать, как зажигаются звезды в ковше Большой Медведицы, как квадраты, ромбы, треугольники рассыпаются по небу. И чем дольше Галя на них смотрит, тем подвижней становятся звезды и спускаются ниже к ней.
Галя вспоминает Зайкиного теленка. Он родился здоровым и крепким, рыжим, как Зайка, но с большим белым пятном на животе. Встал на ножки, ходил, пил из матери молоко, а на третью неделю ослаб, лег, перестал вставать, и Сергей сказал, надо его скорей резать.
Был вечер – не как сейчас. Был осенний вечер. Уже начало раньше темнеть. Галя собралась к ветеринару, думая, если того не застанет, позвать кого-то другого – из старых юголокцев, разбирающихся в болезнях телят.
– Куда собралась? – спросил Сергей.
– К ветеринару, – ответила Галя.
– Какой ветеринар? – зло спросил он. – Резать его надо сейчас. Мясо пропадет.
– Так он маленький… – начала Галя и ахнула, получив удар по лицу.
Сергей схватил ее за волосы и потащил в кухню. Галя шла за ним, некрасиво согнувшись, размахивая рукой, а другую держала на его руке, схватившей ее за волосы. Глядя на мужа из-под низу, она видела его крепкие руки, плотную мужскую кожу на вздувшихся мышцах, белую майку. Он бросил ее на пол в кухне, и Галя с удивлением смотрела на его полусжатую пустую руку: ее темя так жгло, что ей показалось, он содрал с него кожу вместе со всеми ее длинными черными волосами.
– Какой ветеринар? – Сергей пнул ее ногой, попав под челюсть.
Галя прищемила зубами язык и потом шипела несколько дней.
– Быстро взяла таз и пошла помогать! – Он толкнул ее ногой в грудь, и Галя встала, пошла.
Сергей зажег во дворе свет, выволок теленка на каменный пол перед сараем, и Галя сидела на коленях, подставляя таз, принимая из рук мужа горячие внутренности и слушая, как мычит Зайка.
Ночью, когда в доме сладко пахло молочным мясом, она встала с постели, где Сергей спал рядом с ней, отвернувшись в другую сторону, пошла в хлев. Когда Зайка на нее посмотрела, Галю горячо и насквозь пронзило чувство – есть в жизни что-то, чего не исправишь, с чем придется жить, и нести это до конца, и выть, может, иногда, скрипя зубами, стесывая их до корешков, и в конце – в самом конце – благословлять смерть, потому что она пришла, чтобы освободить тебя от этого неисправимого, чтобы дать тебе умереть и, может быть, родиться заново и жить чистой жизнью, в которой всего этого не было.
Галя долго так стояла перед Зайкой, в тишине размазывая что-то невидимое илистое по лицу.
Перед «Аметистом» тормозят белые «жигули». Из них выскакивает Ямов, громко хлопнув дверью.
– Галь! – зовет он, еще поднимаясь по лестнице. – Галь, там рыбаки твою Зайку нашли.
Галя хлопает дверцей прилавка, бежит, ударяясь боками о тесно поставленные холодильники. Сталкивается с Ямовым в дверях. Он останавливается – широкоплечий, низкий, с чересчур развитыми от косьбы руками.
– В водохранилище утонула? – спрашивает Галя, испытующе глядя Ямову в глаза.
– Утонула, – сглотнув, отвечает он.
Галя снимает через голову синий форменный фартук и кладет его на холодильник.
– А магазин не будешь закрывать? – спрашивает Ямов, садясь за руль.
– Пусть берут что хотят, – отвечает Галя и дальше, не отрываясь, смотрит через стекло на село, на сараи, из которых торчат золотом пучки соломы, на картошку, сочно зеленеющую на квадратных огородах, на мотоциклы, прислоненные к стенам низких, черных домов.
Галя не плачет и не собирается. Но ей хочется открыть окно и крикнуть: «Берите люди что хотите. Не в долг. И сколько вам надо».
– Утопилась она, – косо взглядывает на нее Ямов, как будто опасаясь ее реакции. – Рыбаки видели: сама зашла в воду. – Он молчит, ожидая, что Галя что-нибудь скажет, но она не говорит ничего. – Наверное, чувствовала, что смерть близко, не хотела, чтобы ты видела, – продолжает Ямов, не встречая ее возражений. – Пожалела она тебя… А может, сама зачем-то в воду зашла, коровы ведь – глупые. У них – ни мозга, ни души, – буднично, как будто застеснявшись, добавляет он.
Машина выезжает на берег водохранилища, и, увидев лежащую на земле Зайку, Галя трогает плечо Ямова – останови.
Она спешит по берегу. И чем отчетливей Галя видит Зайку, тем быстрей становится ее шаг. Когда между ними остается только десять метров, Галя бежит и, добежав, падает на колени перед мертвой коровой. Грубо и хрипло спросив: «Да что же это такое, а?» – она опускает руки на мокрую ляжку Зайки – туда, где рыбацкий багор зацепил ее, вывернул мясо. «Да неужели б я тебя когда зарезала?» – спрашивает Галя и орет. Без стыда и без совести лежа грудью на костлявом боку коровы, она причитает, глядя на воду, и вдруг начинает верить в то, что под водой прямо сейчас лежит самая добрая земля, и черемуха там в цвету стоит сугробом, и земляника краснеет с двух боков сразу, а баба и деда счастливы там, потому что живут еще жизнью на чистом листе.