(Мария Степанова. Памяти памяти)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2018
Евгения Ульянкина
родилась в Караганде (Казахстан). Окончила факультет иностранных языков и регионоведения МГУ им. Ломоносова по специальности «Регионоведение Франции». Как поэт публиковалась в журналах
«Дружба народов», «Кольцо А». Живет в Москве.
МАРИЯ СТЕПАНОВА. ПАМЯТИ ПАМЯТИ: РОМАНС. – М.: НОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО, 2017.
Вообще-то было бы идеально, если бы рецензию на «Памяти памяти» написала Мария Степанова, но вот беда: она ее автор. Другого способа получить конгениальный этой книге текст, по-видимому, не существует; я, впрочем, с удовольствием прочитала бы и рецензию Григория Дашевского, но – не в этой жизни. Мне как читателю гораздо менее умному и внимательному, чем эта книга заслуживает, остается только подставиться по полной и говорить как есть. Этим и надеюсь отыграться – не иначе как на правах тоже выжившего.
Это, кажется, отличительное свойство всякой настоящей поэзии и прозы: тотальная беззащитность, которая делает слова смертельными. Обнаружив некоторые слова в некотором порядке, ты должен быть готов умереть не сходя с места или же промолчать. Грудная клетка твоя раскрыта, сейчас вылетит птичка. Гамбургский счет ведется только для таких вещей, все остальные рано или поздно оказываются мелковатыми.
В случае с «Памяти памяти» чувство, что ты имеешь дело с чем-то огромным, возникает с первых страниц именно потому, что Мария Степанова сразу берет высокую ноту, признаваясь в собственном бессилии. Она говорит: это должна была быть книга о семье, которая пыталась осуществиться всю мою жизнь, но моя семья сделала все, чтобы остаться в тени, быть не фигурантами, а квартирантами истории. Свидетельств исчезающе мало, свидетели тают на глазах, как и уверенность в правоте самого намерения вытаскивать на свет тех, кто уже не может этому воспротивиться и ускользнуть обратно во тьму. В книге три части, и в двух из них автор не столько даже подступается к конечной цели – реализации своего «любовного интереса», – сколько пытается его оправдать, проводя через анфиладу своеобразных «кейсов» работы с памятью в искусстве. Не будь семейной истории (или ее необходимости), это было бы довольно холодное чтение, поэтому она выступает как горелка под всей конструкцией книги – подогревает и сплавляет составные части в единое целое. Такое сочетание рассудительности и страсти – редкая птица; думаю, значительная доля обаяния книги заключается именно в нем.
Два других источника ее обаяния – язык и любопытство. Есть люди, поговорив с которыми минут десять, исподволь начинаешь копировать манеру, подхватывать словечки и интонации и присваивать их, как будто так и было. У Степановой – такая же заразительная манера письма, из которой подхватываешь даже синтаксис или, скажем, привычку выделять курсивом слова, которые в устной речи были бы сказаны с особой интонацией – иногда это ирония, иногда вы же меня понимаете, а иногда эти слова значат больше, чем сказано. Ее любимое присловье «все рифмует» напомнило мне историю, которую как-то рассказывал на паре по всемирной литературе покойный Александр Владимирович Ващенко. Одного профессора спросили, почему в русской поэзии до сих пор жива силлабо-тоника, и он ответил: «Для русского мир еще рифмуется». Для Степановой рифмующийся мир – это всеобщая данность: «…кажется, что дырчатое и пористое устройство мироздания таково, что не-рифм (штучных вещей, не имеющих аналогов и прецедентов) гораздо меньше, чем рифм: everything suits everything, в коридор отражений попадаешь не глядя, как ступают ногой в кротовую нору. Натертые до блеска, навощенные магическими свойствами, которые мы им приписали, случайные сходства как бы подтверждают человеку правомочность его присутствия в мире, родство всего со всем, надежное тепло гнезда с его веточками, пухом и экскрементами: до тебя тут уже были, будут и после тебя». Текст «Памяти памяти» – такое же уютное гнездо, в котором каркас мысли проложен мягким пухом длинных предложений и ненатужных метафор, задача которых не затемнить, но прояснить. И всегда речь от первого лица, не спрятанного ни за какими масками лирических героев. Безграничное доверие автора к читателю расслабляет, снимает сопротивление – и чтение начинает напоминать скольжение по свежему льду в только что наточенных коньках.
А пока ты едешь, тебе вокруг показывают столько всего, что едва успеваешь крутить головой. Это я уже о любопытстве, точнее, как процитировала Зинаиду Гиппиус в своей рецензии на «Памяти памяти» Анна Наринская[1], о склонности «интересоваться интересным», тоже невероятно заразительной. Персонажами книги Степановой становится не только она сама и ее родственники, ради которых все и затевалось, но и целая толпа самых разных людей – все, кому она посвящает целые главы и страницы или же просто упоминает вскользь, иногда даже не именуя. В «Памяти памяти» полно таких микроэпизодиков, историй, рассказиков о том, что просто пришлось к слову. Примерно так построена вся пятая глава второй части, движущаяся со всеми подробными остановками по маршруту Frozen Charlottes (фарфоровые мальчики, как на обложке книги) – фотографии Артюра Рембо – памятливые карты Google Maps – Стамбул Орхана Памука – связь памяти и еврейства – прошлое как злой дух Диббук – Анна Ахматова и Яков Друскин; и ни один из этих олимпийских прыжков мысли не выглядит неоправданным, потому что в центре всегда находится идея памяти. С одной стороны, Мария Степанова скована этой idée fixe, с другой – даже танцуя вокруг одного колышка, она обходит бесконечно широкое поле просто потому, что таков ее способ мышления. И способ этот не является у нее поводом для гордости или снобизма – скорее, приглашением освоить его и разделить открывающийся культурный контекст.
И вот какая интересная штука: контекст этот в «Памяти памяти» больше даже визуальный, чем вербальный: значительная часть книги посвящена изображениям в том или ином изводе. Есть, например, глава, в которой словами описаны семейные фотографии, или фрагменты, посвященные произведениям изобразительного искусства, таким как автопортреты Рембрандта, фотографии Рафаэля Голдчейна и Франчески Вудман, книга Шарлотты Саломон или картина Пьеро ди Козимо «Лесной пожар» (в скобках замечу: «Памяти памяти» так и читаешь с Гуглом под боком, иногда заныривая в просмотр упоминаемых картинок и ощущая хребтом расширение вселенной вокруг тебя). В первой части книги Степанова рассуждает о несостоятельности изображений в деле сохранения памяти. Мало того что они копятся, словно современный пластиковый мусор («Он больше не умеет разлагаться – и потому накапливается, не желающий стать землей, напрочь бесполезный для будущего»), так еще и запечатлевают всего лишь оболочку вместо сущности вещей: «Хочешь или не хочешь, тебя ждет странное продленное существование, в котором твой физический облик сохраняется до конца времен – исчезает лишь то, что и было тобой». Но эта настороженность относится только к компульсивному сохранению всего подряд без разбора и без попытки осмысления. Такое сохранение становится источником странного бессмертия, похожего на жизнь несчастного призрака, который и рад бы раствориться в эфире, но все время дергается на коротком поводке своего мучительно неполного полубытия.
Да, мы не даем нашим мертвым уйти, мы вообще отвратительно обращаемся с нашими мертвыми. Степанова видит в них – парадоксальным образом, ведь мертвых всегда больше, чем живых, – новое бесправное меньшинство: «А у мертвых прав нет никаких; их собственностью и обстоятельствами их судьбы может воспользоваться кто угодно и как угодно. <…> Судьбы мертвых – новый Клондайк; истории людей, о которых мы ничего толком не знаем, становятся сюжетной основой для романов и фильмов, для сентиментальных спекуляций и ходких разоблачений. Их никто не защитит, с нас никто не спросит». Ау, мы живем в мире, доставшемся нам от мертвых! – говорит она; мы – узурпаторы, захватчики, мы крутим швейную машинку нашей бабушки, а сами едва помним, какой она была, если помним вообще. При этом мы все (я тоже родилась еще в прошлом веке, мне тоже можно в это коллективное «мы») напряженно вглядываемся в темноту за нашими плечами, не знаем ничего важнее этого вглядывания, но вряд ли нам удастся что-нибудь из нее вынуть. Без истории всего предыдущего своя история кажется не то что даже неполноценной, но вообще невозможной – и не оборачивается ли в итоге поиск корней отчаянным поиском себя? Вот и получается, что мы остервенело раскапываем завалы истории, радуясь каждому осколочку и обрывочку, но думаем при этом лишь о том, чтобы втиснуть очередной кусочек в пазл собственной идентичности. Дай нам волю – и мы возвращали бы мертвых, чтобы только сожрать их целиком, переварить и сделать своей неотъемлемой частью.
И вот он, главный нерв «Памяти памяти»: начавшись с описания почти безумной страсти, длящейся всю жизнь автора, книга постепенно приходит, во-первых, к невозможности полноценной ее реализации, а во-вторых, к бесконечной мудрости такого положения дел. К третьей части Степанова все-таки добирается до семейной истории; особняком стоит лишь (леденящая душу!) история юного солдата Ледика, попавшая во вторую часть, думается мне, оттого, что, будучи блокадной историей, она некоторым образом больше относится к коллективной памяти, чем к частной. Семейную историю она собирает из тех самых осколочков и обрывочков, некоторые из которых еще раньше были предъявлены в главах и «неглавах», состоящих целиком из сохранившихся писем родителей, бабушек и дедушек. Письменных источников удручающе мало; в ход идут поездки по местам жительства и захоронения, архивы и расспросы, но цельная картинка так и не получится. В конце изнурительного путешествия обнаруживается, что спасти и сохранить всех нельзя, но, больше того, и не надо. Это и есть любовь: прекратить искать в другом детали для сборки самого себя, смириться с несовершенством обоих, а больше всего – своего взгляда. Чем дальше, тем ближе. Забыть – значит начать быть.
Потому и «Памяти памяти»: результатом пути, который читатель проходит вместе с автором в течение всей книги, становится отказ от собственнической, даже абьюзивной формы памяти. Попытка ухватить ускользающее прошлое оборачивается провалом, но она сама – главный итог, сообщающий о предпринявшем ее больше, чем любая полноценная история без лакун и прочерков. Именно условная неудача в центре книги делает ее такой невыносимо хрупкой, похожей на стеклянный шар на кончике трубки венецианского стеклодува. Кажется, что вот-вот лопнет, но на воздухе становится только тверже. Глядя на мир сквозь этот шар, видишь его совсем иным: в нем как будто открывается невидимый обычно слой, изнанка со всеми ниточками и связями, которую теперь уже не получится игнорировать. Книга Степановой легко становится отправной точкой в рассуждении о чем угодно, и вообще, кажется, объясняет про сегодняшнюю жизнь примерно все. И, главное, остается при этом нежной, трепетной, отчаянной и трагической книгой о любви. То есть – да-да – романсом.
[1] Анна Наринская. Как говорить о мертвых.
https://www.novayagazeta.ru/articles/2017/12/02/74767-kak-govorit-o-mertvyh