Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2018
Дмитрий Былецкий – филолог, журналист. Родился в Улан-Удэ в 1983 году. Окончил
Томский государственный университет. Работал экспертом-криминалистом, сейчас работает
в IT-компании, занимающейся речевыми технологиями. Финалист Международного Волошинского конкурса в номинации журнала «Октябрь» (2015).
Живет в Санкт-Петербурге. Первый рассказ этого цикла опубликован в журнале
«Октябрь», 2017, № 5.
СОРОКОВОЙ
Троллейбус безынициативно,
но упрямо волочился по Загородному. Вздрагивал и
дрожал на остановках, впрыскивал желтый свет фар в оседающий, как пыль,
клубящийся снежный сумрак. Салон был полупустой, обшарпанный,
липкий и несвежий.
Сразу напротив центральной
двери сидел человек, молодой ровно настолько, что мужчиной его назвать еще
нельзя, но и перепутать с юношей совершенно невозможно. Сидел, положив на
колени портфель, который в то же самое время мог бы быть и небольшим
чемоданчиком. Сидел и читал электронную книгу, зажатую в руках, покоящихся
поверх портфеля.
– П-подождите… – неожиданно
очнулся человек, бросив беглый взгляд за окно. – А это разве не се-семнадцатый троллейбус? – и повернулся к кондуктору. – Он
же на Г-гороховую должен?..
Кондуктор, низкая, слегка
комковатая, в складках растянутой баклажановой кофты,
подняла усталый, как пятничное утро, взгляд, уронила голову набок, вздохнула
звучно, чуть дернув верхней, припорошенной седыми волосками губой, и очень
тяжело, с нескрываемой победившей ленью и раздражением практически выплюнула в
сторону кабины водителя:
– Галя!
Галины покрасневшие глаза
высветились в зеркале заднего вида.
– Объяви, а.
Динамик кашлянул где-то над
ухом, астматически просипел и выдавил, словно умирая, на одной ноте, без
модуляций и стараний: «Следуем по пятнадцатому маршруту. По пятнадцатому
маршруту следуем».
– Спасибо, – как-то чересчур
воодушевленно ответил человек, убрал книгу в портфель, встал, дождался
остановки и вышел в пепельную хмарь вечера.
Кондуктор проводила человека
взглядом, хмыкнула, вполголоса проговорила: «Бестолочь»,
поправила истончившуюся, с редкой бахромой подушку на сиденье и, тряхнув
облезлой дерматиновой мошной, болтавшейся на шее, стала пересчитывать мелочь.
Кондуктора звали Феврония. Феврония Никитична
Хаустова. По крайней мере так было написано на
бледно-желтой карточке с ее выцветшей фотографией, прикрепленной на кабине
водителя. Феврония, или Хроня,
как называли ее коллеги, чаще одинокие, рыжеволосые или обесцвеченные женщины с
густыми фиолетовыми тенями, тяжелыми кофтами крупной вязки, ободравшимся
маникюром и черными пальцами, пахнущими медью, – так вот, Хроня
не любила эту фотографию, но другой не имела: паспорт давно был обменян в связи
с достижением соответствующего возраста, а для иных целей
фото ни разу не потребовалось, поэтому из-под (или, если приглядеться, по-над)
мутного затертого стекла, заляпанного неуклюжими пассажирами, на каждодневность мирно взирала, чуть улыбаясь, сорокапятилетняя,
тогда еще голубоглазая и с мраморным отливом кожи женщина. Если бы
фотография была в полный рост, можно было бы легко разглядеть тогдашнюю ее
мощь: узкие щиколотки и высокие тугие икры; резкие и ровные, как яйцо, бедра; талия – какая-никакая, но есть и заметно уже плеч; живот, как у большинства женщин
ее возраста, – немного навыкате, таким пологим склоном, но невывалившийся;
грудь, которой она всегда гордилась; плечи – почти широкие – пловчихи; длинная
сильная шея. Если бы она была одета в закрытый купальник, то ее смело можно
было бы водружать на пьедестал с веслом наперевес и ставить посреди
какого-нибудь парка культуры и отдыха, такая в ней была тогда грация, стать и
сила. На фото же ее тело плотно прикрывал свитер баклажанного цвета с высоким
горлом, подаренный мужем на 8 Марта. В этом же свитере она была и сейчас – выцветшем,
полинявшем, растянутом в рукавах, заштопанном на локтях. И сама она уже была не
такой нарядной и праздничной, как на этом ненавистном ей фото: руки ее обмякли
и обвисли в плечах, живот заметно округлился и совершенно не втягивался, ноги
покрылись узелками и голубыми каналами вен, колени чертовски
болели и мешали ходить. Из прошлого остался только взгляд – мутнеющий, усталый,
теперь печальный, но почти тот.
Именно этим взглядом она
встречала и провожала своих попутчиков, осматривала салон в поисках забытых
вещей и просыпанной мелочи, смотрела на выученные наизусть пейзажи. Этим же
взглядом изучала на просвет крупные купюры, наблюдала за пьяными и
сомнительными личностями. С этим же взглядом и с воображаемым веслом,
оброненным еще где-то в пионерской юности, выгоняла из троллейбуса зайцев и
осаживала особо возбужденных пассажиров. Именно с этим взглядом вот уже седьмой
год она вставала поздним утром или ранней ночью, ехала служебным транспортом на
работу и затем каталась до полуночи или до обеда по кольцу, которое
безусловно, всегда и каждый день больше походило на петлю. Можно
было, конечно, при выходе из того же служебного автобуса обойти его спереди, а
не сзади, можно было бы заступить за ограничительную линию в метро, можно было
бы просто оступиться, не посмотреть, не проверить, включить и уронить, лечь,
намылиться и заснуть, многое можно было бы, но каждый раз она выбирала стены
своего дома с тяжелыми шторами на окнах, конечно же скрипучей дверью и
застревающим замком, с полумраком в прихожей и с рыжим креслом, опаршивевшим
поролоном, в котором всегда, во сколько бы она ни приходила, сидел муж в
войлочных тапочках, синих рейтузах с «тормозами» и заплатками на коленях и
клетчатой рубашке поверх белой майки…
– Один, будьте добры, –
обратился к Хроне вновь вошедший пассажир – высокий,
какой-то узкий, в кофейном плаще не по размеру с поднятым воротником, в очках с
толстыми линзами.
Хроня
взяла сторублевую купюру, спрятала куда-то внутрь сумки, отсчитала из переднего
кармана шестьдесят рублей, оторвала с катушки билет и вложила все это в
раскрытую ладонь пассажира. Плащ ссыпал все в карман, отвернулся, отошел чуть
назад к свободному сиденью, остановился, повернулся и улыбнулся во весь рот.
– Счастливый, – проговорил
он радостно.
Хроня
улыбнулась ему в ответ. Пассажир сел. Хроня, чуть
привстав, осмотрела салон – новых пассажиров не было: ехали только кофейный
плащ, старушка в платке и с тележкой, какой-то нерусский и парочка на задней
площадке. Хроня села обратно.
Несмотря на ежедневную
галерею лиц и эмоций, Хавронии/Февронии нравилось наблюдать и изучать людей, поэтому часы
пик она любила. К тому же поток делал ей план, а всё, что было сверх, шло в квартальную премию, или, как сказали бы
современные менеджеры, осваивалось на месте благодаря сердобольным пассажирам,
возвращавшим на выходе билет, который с легкостью продавался повторно.
Ей
нравились худые и толстые, высокие и совсем низкие, семейные пары, держащиеся
чуть холодно и демонстративно отстраненно, и молодые, только влюбленные, не
размыкающие рук, прижимающиеся и без стеснения смеющиеся, ей нравились дети – и
молчаливые, насупившиеся, со скрещенными на груди ручками и надутыми губами, и
беспрерывно хохочущие и хватающиеся за поручни, родителей и других пассажиров,
ей нравились и взрослые дети – прыщавые и нескладные
подростки с одинаковыми прическами и дорогими телефонами, и чуть более серьезные
студенты с толстыми тетрадями и магическими символами в них, и совершенно
неопределенной принадлежности и рода занятий молодежь – в спортивных шапках,
заломленных на затылок, с жестяными банками и откровенными разговорами.
Нравились ей и пьяницы – веселые и сумасбродные,
агрессивные и меланхоличные, услужливые и щедрые, про любого из них можно было
бы написать пьесу, по жизни любого из них можно поставить драму. Нравились старики и старухи – горбатые, скрюченные, медлительные, в
платках, косынках, меховых шапках, с бледными глазами, потонувшими в морщинах,
с сумками, тележками, пакетами, коробками и даже авоськами, с палками и
тростями, в ватниках, пальто, шубах, засаленных пуховиках, в валенках, сапогах
и ботинках; нравилось их недовольство, их усталость, их настойчивость и
неповоротливость, их вечные советы и нравоучения, шпыняния
и наставления, их жалобы и опыт и, особенно, одиночество.
Каждый из них на какое-то,
часто не очень продолжительное время становился ее гостем, ее попутчиком. Она
их вела, сопровождала. Иногда вступала в разговор, но чаще просто слушала и
улыбалась. С ними маршрут был куда ярче. Особо интересных
она даже запоминала и радовалась, когда они снова появлялись. Но такое
случалось редко.
Ей нравилось пробираться по
салону, расталкивая, прижимая и иногда почти выдавливая людей. Ей нравилось
спрашивать «за проезд», кричать «что у вас?», «пробили?» и «приложите
карточку». Ей нравилось «я тебя щас высажу» и «куда
вы смотрели, когда садились?». Ей нравилось каждое ее слово, произнесенное
кому-то. И нравилось, когда говорили с ней.
– Возьмите. – У выхода стоял
пассажир в кофейном плаще, улыбался и протягивал билетик.
– Он же счастливый, –
удивилась Хроня.
– Поэтому и берите, – еще
шире улыбнулся плащ; очки его, отразив молочно-желтый свет потолочных ламп, на
мгновение превратились в два медных пятака.
Хроня
понимающе кивнула, сказала «спасибо» и искренне, как своему, улыбнулась в
ответ. Двери раскрылись, и пассажир вышел из троллейбуса.
Смена подходила к концу –
троллейбус сделал еще пару кругов и уже возвращался в парк. За окном стояла
ночь. Пассажиров уже было немного (только у метро подобралась группа молодежи,
но все были с проездными), поэтому Хроня
пересчитывала выручку, заполняла отчетные документы, вписывая номера билетов и
сверяясь с итоговой суммой. Излишек ссыпала в карман.
В парке она сдала оранжевый
жилет, кондукторскую сумку, катушку билетов, ручной валидатор
и, конечно же, деньги (план, слава кому бы там ни было, выполнен).
За воротами парка ждал
автобус с остальными сотрудниками, закончившими вечернюю смену. Когда все
собрались, пазик торопливо тронулся. Хроня жила ближе всех – на Народного Ополчения, поэтому ее довезли быстрее остальных,
остановив, как всегда, чуть раньше нужного места: она заходила в ночной магазин
за молоком и хлебом.
В крохотном ларьке не было
никого, кроме одинокого продавца в белой футболке, под которой отчетливо
виднелась широкая и черная волосатая грудь. Лицо его было уставшим – он смотрел
российский футбол.
– Здрасьте,
– громко поприветствовала Хроня.
– Добрый ночь, – с явным
акцентом ответил продавец.
– Молока литр, пожалуйста. И
батон «Московский».
Продавец нехотя встал,
достал из холодильника бутылку молока, с соседней полки – батон, положил на
прилавок и что-то вбил на калькуляторе.
– Сто пятнадцать, – озвучил
он цифру с экрана калькулятора.
Хроня
достала мелочь, быстро и очень ловко отсчитала требуемую сумму, из другого
кармана достала пакет, сложила в него продукты и, сказав «спасибо», вышла из
ларька.
– Добрый ночь! – проводил ее
ночной продавец.
От ларька до дома через
дворы – не больше пяти минут. Хроня жила в двухкомнатной квартире в классической хрущевке на пятом
этаже.
Дверь парадной,
приветственно простонав от прикосновения ключа домофона, открылась – внутри
было светло и тепло. Хроня, тяжело переступая, стала
подниматься наверх: шаг – одна нога, к ней другая, снова шаг – другой ногой, к
ней подтянуть левую, и еще один шаг – уже с левой, затем правая, вместе на
ступени, и так до пятого этажа… Вверх всегда было
тяжело, колени совершенно не хотят слушаться, да и так весь день на ногах.
Но дошла. Пятый этаж. Дверь
в левом углу площадки. Черная, металлическая, еще в девяностые ставили, как и
все. Хорошо хоть свет на площадке есть. Достала ключ, вставила в замочную
скважину с облупившимся лаком вокруг, пытается провернуть – не идет. Навалилась
плечом, толкает на каждую попытку провернуть ключ.
–
Сколько-раз-просила-починить!
Щелчок. Проворот.
Еще один. И дверь поддалась, отстала от коробки и поехала в сторону.
Хроня,
несколько раз шаркнув подошвами о придверный
резиновый коврик, вошла, прикрыв за собой дверь.
Внутри было темно, тихо и
прохладно. Прихожая чуть освещалась светом кухонного окна, напротив которого во
дворе стоял фонарь. Рука Хрони потянулась к выключателю,
но тут же остановилась: «Да хос-спади, ну сколько раз
просила же…».
Разулась в темноте, скинула
куртку, подхватила с пола пакет с продуктами и аккуратно прошла в кухню.
Включила свет, убрала молоко в холодильник, хлеб оставила на столе. Подошла к
окну, постояла так некоторое время, глубоко вздохнула и вышла из кухни.
Зажгла
свет в большой комнате: у левой стены стоял диван горчичного цвета, покрытый
засаленным аляповатым покрывалом, справа у окна – стол со скатертью, справа от
него – тумбочка с покосившейся дверцей, на тумбочке – телевизор GoldStar, у стены напротив входа –
сервант с хрусталем и черными вазами сверху, справа от серванта – вход в
смежную спальню, слева – трюмо с высоким узким зеркалом.
Зеркало, словно драпировкой, было занавешено простыней. Под зеркалом –
полупустая стопка, прикрытая куском черного хлеба.
В центре комнаты стояло
пустое рыжее кресло.
Хроня
подошла к креслу, провела рукой по его спинке, чуть постояла так, затем подошла
к трюмо и стала всматриваться в ниспадающую ровными складками, немного пыльную
белизну своего отсутствующего отражения. И взгляд ее был все тот же.
Она
на мгновение опустила глаза, тихо-тихо и как-то хитро улыбнулась, словно
прячась, взяла одной рукой кусок уже черствого хлеба, другой – стопку теплой
водки, тут же опрокинула ее содержимое в рот, закусила и занюхала сухарем,
шумно выдохнула, поставила на трюмо пустую стопку, положила рядом остаток
сухаря и стянула с зеркала длинную и уже точно ненужную простыню.
Встретившись со своим
отражением – в первую очередь с лицом, – она негромко, вполголоса, слабо
улыбаясь, сказала: «Здравствуй».
РАЗ-ДВА-ТРИ
13 марта 1951 года в центральном роддоме
Кустаная, не издав ни звука и не размыкая глаз, родился долгожданный мальчик.
Крохотный, как и все младенцы, со слипшимися прядями волос, немного фиолетовый,
со сцепленными и перекрещенными ножками и будто бескостными ручками в глубоких
пухлых складках. Лицо его было серьезно, рот беззвучно хлопал толстыми губами,
бледно-розовый язык собирал слюни в пузырящуюся пену. Он щурился на окружающую
белизну: на качающийся потолок, на жужжащие лампы, на белые тени с мутными прорезями
глаз, на окна в крахмальных занавесках, на белый шум, плотно стоявший в
помещении.
– Мальчик.
Шум распался на отрывочные, резковатые
звуки, слившиеся тут же в носовой гул, широкий выдох, обтекающий язык по бокам,
и мягкий взрыв, затухающий едва различимым щелчком.
Мальчик нахмурился, скривил лицо и
наконец-то заплакал.
Было решено назвать его Касьяном.
«Красивое русское имя», – подумал молодой отец, который был по происхождению
немцем. Петер Лиреман
– так звали отца мальчика.
Петер был одним из многих немцев
Поволжья, которых в военные и послевоенные годы депортировали в Казахстан. Он
был высоким, аккуратно сложенным, с прямым упрямым взглядом. В 1941 году, когда
Петеру было четырнадцать лет, они всей семьей переехали в Кустанай. С работой
было туго, поэтому Петер в помощь семье пошел чабаном, однако в первый же месяц
потерял несколько баранов, за что хозяин отары Эрлик,
старый казах с длинными черными усами, заправляемыми за уши, выхлестнул ему
цепью все передние зубы, зло прошептав непонятное
«шайтанның ұрпағы». Коронки ему вставили чуть позже, но
желание работать так и не появилось.
Уже на новом месте Петер познакомился с
белой, как молоко, и васильковоглазой девочкой Аглаей, дочерью депортированных казаков Хаустовых. Аглая в
свои неполные тринадцать лет была статна, внешне упруга, широка в кости, с
россыпью лукавых веснушек и косой почти до поясницы. Они на удивление быстро
сдружились, семьи их ладили, и спустя восемь лет, в 1949-м, немец и казачка
поженились. Через два года, в 1951-м, у них и родился сын Касьян.
Касьян рос спокойным, молчаливым и
насупленным ребенком. Почти с самого рождения он страдал рахитом, отчего ноги
его с каждым годом все больше выгибались в стороны, образовывая разомкнутый
круг. Витамины, солнечные ванны и прогулки на воздухе ему не помогали, а потому
у него развилось и поперечное рахитное плоскостопие –
большие пальцы ног все сильнее выворачивались, точно выталкивая кость наружу.
Лицо его, хоть и по-младенчески умилительное, омрачалось несоразмерно большими
веками и на удивление озлобленным взглядом. Однако он очень любил мать; взгляд его усмирялся, дыхание становилось ровным и мирным, когда
Аглая, уложив его на мягких молочных руках, как в люльке, тянула к нему свежее
лицо в кругах румянца и черноте ресниц, и Касьян в ответ ей, закрыв глаза,
протягивал кукольные руки и ощупывал ее лицо, чувствуя под пальцами упругую
полнокровную ткань, тугую улыбку, широко раскрытые хитрые глаза.
Став старше и
научившись
осмысленно разговаривать, Касьян все равно предпочитал молчание и тяжелые
взгляды. Когда же в шесть с небольшим лет он потерялся и его всей округой
искали в скверах, подвалах и чердаках, в близлежащих лесопарках и водоемах, он,
вернувшись через пару дней с каким-то совершенно почерневшим взглядом, сухо
сказал, что его выкрали бесы.
В школе жизнь Касьяна тоже не задалась:
практически с первых дней его называли Кривым Касьяном, более добросердечные же
незатейливо бросали в спину «коротышка» (он так и не дотянулся даже до ста
шестидесяти сантиметров). Касьян по-прежнему молчал и лишь украдкой, под
партой, до онемения сжимал маленькие кулачки.
В седьмом классе Касьян впервые подрался
с одноклассником, объявившим Лиремана фашистом.
Схватка была неравной – и Касьян потерял зуб. Мог бы лишиться и еще нескольких,
да вовремя, захлебываясь слезами, отрекся от немецкой крови. Дома же, рассказав
отцу о случившемся, выплюнул в руку еще один окровавленный зуб, отлетев от
размашистого удара в красный угол, точно под трехстворчатый складень с одинокой
Богоматерью в центре. «За предательство», – пояснил отец.
По окончании школы в 1967 году,
простившись с родителями, уехал в Ленинград искать лучшей жизни. Довольно легко
поступил в Ленинградский ордена Трудового Красного Знамени
инженерно-строительный институт (ЛИСИ) на механический факультет по
специальности «Ремонт и эксплуатация автомобилей», но проучился недолго: на
втором курсе ввязался в драку, потерял еще пару зубов и расшиб голову какому-то
парторгу. Из института, как будто умышленно, его отчислили как раз под весенний
призыв. Однако в армию не взяли: хирург военно-врачебной комиссии, осмотрев
ступни Касьяна, готов был написать в карточке «адское плоскостопие», но лишь
про себя удивился и признал Лиремана негодным к строевой.
Бессмысленно прослонявшись
какое-то время и осознав, что запас родительских денег неконтролируемо быстро
тает (слава богу, из общежития не погнали: подарил коменданту и кастелянше торт
«Птичье молоко» и батон колбасы), Касьян в 1970 году поступил в Ленинградский
машиностроительный техникум им. Ж.Я. Котина,
созданный по инициативе Кировского завода. Учился Касьян по специальности «Автомобиле— и тракторостроение» без особого энтузиазма и
рвения, однако с учебой справлялся легко и даже непринужденно. Жизнь техникума
и люди, там обучавшиеся, нравились ему гораздо больше, чем те, с кем ему
довелось столкнуться в институте: все были неторопливы, просты, не чурались
глубоких пьянок, потасовок и случайных знакомств,
длящихся не дольше ночи. В техникуме же Касьян решил навсегда расстаться с
немецкими корнями и больше не искать проблем – в 1971 году поменял паспорт,
взяв фамилию матери, отчество же переделал на русский манер – Петрович. Так
родился Касьян Петрович Хаустов. Месяц спустя мать прислала телеграмму, что
умер отец.
После окончания техникума в 1972 году
Касьян устроился на тот самый Кировский завод, чье имя носила станция
Ленинградского метрополитена, за наземным павильоном которой, напоминающим древнегреческий
храм с сорока четырьмя дорическими колоннами с каннелюрами, и находился
техникум. Касьян собирал колесный трактор общего назначения повышенной
проходимости «Кировец» – легендарный К-700.
В 1974 году на остановке общественного
транспорта познакомился с девушкой со странным именем. Она была вся вытянута и
осаниста, хоть и немногим выше Касьяна, с крутыми бедрами, четкой талией,
высокой и округлой грудью, не по-женски широкими плечами и длинной шеей. Звали
девушку Феврония Никитична Муромская.
Родилась Феврония
в 1955 году в Ленинграде в совершенно простой и неинтеллигентной семье, а очень
скоро после рождения и вовсе оказалась в детском доме. Окончила с отличием
вечернюю школу, а после, с 1971-го по 1973 годы, училась в Ленинградском
техникуме железнодорожного транспорта имени Ф.Э. Дзержинского на
техника-путейца. Жила Феврония, как
оказалось, практически напротив Касьяна, в общежитии на Стачек, сто сорок
четыре, в переоборудованной четырехэтажной сталинке в
трехкомнатной квартире с двумя семьями. Касьян же жил в сто сорок шестом
доме – окна их коммунальных комнат несколько лет перемигивались кисло-желтым
светом ламп без абажуров.
Еще со школы Феврония
увлекалась альпинизмом и плаванием, ей даже пророчили успешную спортивную
карьеру, но в 1973 году в экспедиции на Алтай она сорвалась со склона и разбила
колени – теперь каждое движение вверх или на сгиб ноги причиняло ей невыносимые
муки. Из спорта она ушла, да и на железную дорогу ее не взяли по состоянию
здоровья, несмотря на специальное образование. Погоревав, Феврония,
будучи все-таки человеком закаленным, пошла на курсы бухгалтеров, получила
диплом и устроилась в бухгалтерию трамвайно-троллейбусного управления. Правда,
и там она проработала всего несколько лет: в ходе проверки выявили серьезную
недостачу и на Февронию как на самую молодую и
беззащитную свалили всю ответственность, однако уволить не решились, перевели в
рядовые кондукторы.
В 1974 году, повстречав Касьяна на
остановке, Феврония, точно завороженная,
смотрела на него не моргая: совсем какой-то короткий, чуть одутловатый, с
колесом вместо ног, почти беззубый, в пыльно-серой кепке, натянутой на уши.
Казалось, он весь умещался в ее мирном взгляде – ей хотелось приласкать его,
излечить все его уродства.
В 1976 году они поженились – скромно,
почти по-студенчески: свадьбу гуляли в столовой того же машиностроительного
техникума, где учился Касьян. Жить стали вместе в комнате Февронии:
ее соседи по коммуналке все были семейные, а потому спокойные и приветливые, в
отличие от разгульных холостяков в общежитии напротив. Несколькими годами позже
Феврония каким-то чудом выхлопотала двухкомнатную хрущевку на Народного Ополчения.
Жизнь их текла неторопливо,
неэмоционально и даже скучно. Да и гости бывали редко. Однажды только приезжала
мать Касьяна – сильно располневшая, чуть поседевшая, но все еще очень живая.
Привезла меда, варенья, какой-то конской колбасы, несколько пачек домашней
лапши и чай в брикетах.
После отъезда матери Касьян затосковал,
стал выпивать чаще обычного, но в запои не уходил. Феврония,
ссылаясь на свекровь и свой старородящий возраст, все
намекала на детей, но Касьян лишь отмахивался: «Не ко времени сейчас. На что я
их поднимать буду?» На том разговор и заканчивался. И обыкновенно, тихо, почти
иссякая, текла их жизнь дальше. Чтобы как-то развеять хандру, Касьян стал раза два в неделю играть с коллегами в волейбол, а по
выходным – ходить на танцы в ДК им. И.И. Газа. Феврония
несколько раз ходила вместе с мужем, но ноющие колени не позволяли не только
давно забытый фокстрот или относительно свежий твист, но даже и классический
вальс.
Касьян хоть был и неказист, но обладал
при этом неким демоническим притяжением – удивительной красотой своего
уродства, а потому в общении с женщинами стеснения и неловкости не испытывал.
Так, в 1982 году на очередных танцах он пригласил на вальс бледную, с пучком
волос на маленькой голове девушку в голубом ситцевом платье с открытыми плечами
и широким поясом. Девушка, ярко покраснев, приглашение приняла, и под
совершенно не вальсовые «Эти летние дожди» Пугачевой они пытались кружиться в
душном и многоликом зале Дома культуры, отсчитывая «раз-два-три» каждый в своей
голове.
Девушку звали Васса. Васса Александровна
Б. Или просто Вася, как часто ее называл Касьян.
Васса родилась в 1965 году в Ленинграде
в семье профессуры. Окончила престижную ленинградскую школу с золотой медалью и
в 1981 году с легкостью поступила на филфак Ленинградского университета имени
А.А. Жданова. Увлекалась она чтением и субботними танцами, во время которых,
впрочем, никогда не танцевала. Но в тот вечер, когда Касьян
впервые тепло прижал ее к себе, когда его пальцы карабкались по промокшему от
пота ситцу ее спины, когда их разгоряченные розовые лица почти соприкасались,
когда на каждый его ведущий шаг она откликалась всем телом, словно он
вытаскивал ее из огня, тогда Васса поняла, что хочет танцевать вальс с этим
человеком всю оставшуюся жизнь.
С того самого дня они стали встречаться.
Он приходил к ней три раза в неделю: два раза – на волейбол, один – на танцы. К
счастью Касьяна, Васса жила неподалеку в просторной профессорской квартире с
огромными, выросшими из стены шкафами и дубовым столом, поросшим, как газоном,
зеленым сукном. Родителей Вассы практически никогда не было: у отца обострилась
какая-то легочная болезнь и они уехали в Крым
поправлять здоровье, переводя раз в две недели деньги на сберкнижку. Была еще
ее бабка-блокадница, но та заходила редко и только
предварительно предупредив.
Васса знала о его жене, но ничего не
могла не только поделать, но и сказать. Касьяна же такое положение вещей вполне
устраивало. Да и домой он стал возвращаться жизнерадостным и умиротворенным,
изредка говоря жене, что скоро возможны городские соревнования по волейболу и,
вероятно, придется уделить больше времени тренировкам. Феврония
не возражала и тихо радовалась искренней увлеченности мужа.
Осенью 1982 года Васса забеременела и
ушла в академический отпуск со второго курса. Касьян пропал. Через неделю он
вернулся со словами: «Ребенок мне не нужен, нужна только ты. Но помогать буду.
Согласна?» Васса, сделав несколько круговых движений мокрыми ладонями по
животу, чуть заметно кивнула. На том и порешили.
Родители Вассы, узнав о беременности вне
брака, прервали всякое финансовое обеспечение (лишь бабка-блокадница делала
небольшие переводы), поэтому Касьян взял все расходы на себя. И весной 1983
года у них родился пухленький и совершенно здоровенький мальчик Дима, которого
Васса, помня слова Касьяна, записала на свою фамилию, отчество же дала по
своему отцу – Александрович.
Так они и жили дальше: бездетная семья
Касьяна и Февронии, мать-одиночка Васса
и ее сын Дима.
В 1986 году Васса восстановилась на
филфаке, пристроила ребенка в детский сад. В 1989 году, окончив университет,
она по распределению попала учителем русского и литературы в одну из школ на
севере Ленинграда, но в том же году, неожиданно заболев туберкулезом, несколько
месяцев вместе с Димой пролежала в диспансере. Однако в том оказалась большая
польза: как молодому специалисту и матери-одиночке, перенесшей тяжелую болезнь,
Вассе дали однокомнатную квартиру недалеко от школы, на улице Ольги Форш, в
новом доме-корабле с видом на небольшой пруд, утыканный утками, как поплавками.
Васса с радостью переехала, оставив неубранной уже совершенно неуютную
родительскую квартиру, в которую тут же с облегчением вернулись ее отец и мать,
врезав новые замки.
Дима рос веселым ребенком, был чуть
полноват, застенчив, с большими глазами цвета незрелых яблок, влюбленным в
литературу. Первым его словом было «папа» с долгим, многократным «п» – он заикался,
но нечасто и нетяжело, без стопорящих судорог, искривляющих лицо. В 1990 году
пошел учиться в ту же школу, где работала мать. Про отца спрашивал лишь первое
время и, поняв по нежеланию матери что-либо о нем рассказывать и объяснять,
впредь больше им не интересовался. Касьян же, наведывавшийся в гости несколько
раз в неделю, был для него маминым другом, о котором он толком ничего не знал,
кроме того, что тот чудесно танцует вальс. Касьян постоянно приносил какие-то
гостинцы, игрушки, тетрадки и учебники. Этого было вполне достаточно, чтобы
принять его в свой мир, в свою неполноценную семью.
В 2000 году Дима по примеру матери
поступил на филфак в СПбГУ. Учился вполне себе
успешно, практически без троек и прогулов. В 2005 году окончил вуз; осенью
случился призыв, но комиссия признала его негодным в связи с развившимся
плоскостопием. Чтобы не страдать от безделья и иметь хоть какие-то личные
деньги, он устроился сначала мерчендайзером в крупную
пивоваренную компанию, затем – торговым представителем к производителю соков,
после же какое-то время работал ночным грузчиком на мясокомбинате. А
несколькими годами позже наконец-то устроился по специальности – литературным
редактором в небольшом издательстве на Воскресенской набережной.
В промозглом питерском марте 2011 года
Касьяну исполнилось шестьдесят и наконец сбылась его
давняя мечта – заслуженно не работать. Юбилей, в предвкушении которого он, пожалуй,
жил еще со студенческих лет, Хаустов стал отмечать заблаговременно, методично и
уверенно напиваясь каждый день с 1 марта. Домой он
вваливался, впадал, вкатывался, вползал; его заносили, оставляли у порога,
облокачивали о перила или же вовсе оставляли в кислой каптерке цеха, уложив
боком на лавку с пустой канистрой под головой и чьей-то старой, облезлой офицерской
шубой поверх. Почти за две недели бражных торжеств Касьян ни разу не навестил
Вассу, да и жену он если и видел, то не совсем отчетливо и в каких-то
искаженных проекциях.
13 марта его всем цехом торжественно
проводили на пенсию, всучив грамоту, букет разноцветных тюльпанов, не
распроданных еще с 8 Марта, а потому откровенно вялых и обиженных, и набор
инструментов. Проводы были шумные, сытые и, конечно, пьяные. Утром следующего
дня Касьян стонал дольше обычного, проклиная окаменевшую и мерзко-теплую
подушку, но Феврония была на работе в утренней смене,
а потому за пивом – изящным, стройным, чуть влажным на ощупь, в тонкой жестяной
юбке – пришлось добираться самому. Опустошив банку в два глотка, Касьян шумно
выдохнул, громко срыгнул и, довольный собой, будто незапланированно воскресший,
уселся за кухонный стол. Вокруг было светло; по окну растекалась небесная
голубизна, растрескавшаяся исхудавшими ветками клена. «Пенсионер», – с
придыханием, как имя любимой, чуть слышно выговорил Касьян и довольно
улыбнулся. «Черт! Вася!» – крикнул он следом, хлопнул себя валиком ладони по
лбу, тут же ойкнул от возбужденного шлепком перезвона, вскочил, опрокинув
табурет, вернулся в комнату, оттуда в ванную, из ванной снова в комнату, там
же, тихо переругиваясь с самим собой, спешно оделся и уже через несколько минут
вышел на улицу.
По пути в метро Касьян забежал в
Нарвский универмаг, стыдливо озираясь, пробежал несколько отделов с женской
одеждой и, ощутив всю свою беспомощность, выбрал первую попавшуюся вещь, хотя
бы отдаленно соответствующую его представлениям о размере Вассы. Первой
попавшейся вещью оказался свитер
баклажанного цвета с высоким горлом. «Немаркий», – подумал Касьян, протягивая
кассиру кофту. Нежно прижимая к груди запеленованную
в шуршащий целлофан покупку, Касьян спустился в метро и чуть больше чем через
полчаса был на Гражданском проспекте, откуда, успев добежать до готового
тронуться «сотого» трамвая, быстро добрался до улицы Ольги Форш.
Домофон просипел нестройные трели.
– Кто? – глухо и как-то по-взрослому
спросил Дима.
– Касьян. Дядя Касьян.
Последовал какой-то шорох, домофон
истерично запищал, и Касьян, с легким усилием отворив дверь, вошел в подъезд.
Седьмой этаж. Дверь слева от лифта. Короткий звонок. Молчание. Неспешные, но
тяжелые шаги. Щелчок замка – и дверь медленно исчезла в сумраке прихожей. На
пороге стоял заспанный Дима.
– Привет! – Касьян переступал с ноги на
ногу, волнуясь и как-то по-дурацки улыбаясь. – А где мать?
Дима немного удивленно посмотрел на
Касьяна, оттянул ворот футболки, сделал шаг назад, в полумрак, положил руку на
дверной замок, опустил голову, вздохнул и снова поднял лицо:
– Она умерла, – и закрыл дверь.
Дорога до дома, вмиг опостылевшего,
пустого, с чужой женщиной, оказалась невыносимо долгой.
Каждая ступень – по восемнадцать в
марше, восемьдесят одна до тупика верхнего этажа – гудела, проваливалась и
дрожала, Касьян постоянно оступался, цеплялся за стены и перила, скользил
спиной по побелке, оседал, как тесто, на площадках. На самом верху, упершись
лбом в черную металлическую дверь, стоял долго и тяжело, дышал с густыми
хрипами. Нащупал замочную скважину с облупившимся
лаком вокруг, вставил ключ, чуть надавил всем телом, провернул пару раз – и
дверь открылась. Вошел очень тихо, сел на дерматиновый пуф, положил на колени
пакет с подарком, придавил его руками.
– Касьян, ты? – раздалось из
комнаты.
Касьян не ответил, лишь
опустил глаза и разгладил шуршащие складки пакета.
В прихожей появилась Феврония – в шерстных носках и коротком бордовом халате на
молнии.
– Касьян?
Касьян молчал.
– Касьян, ты чего?
И Хаустов, замерев на
мгновение, медленно поднял голову, несколько раз моргнул, размазав влажные
блики по выцветшей серости глаз, коротко улыбнулся сухими и обескровленными
губами и сказал:
– Я тебе тут кофту купил. На Восьмое марта.
В тот вечер Феврония
сама сбегала за пивом, от которого почему-то муж отказался, испекла пирог, была
невероятно мила: за тридцать пять лет совместной жизни этот узкий и тесный, с
высоким горлом, колючий баклажановый свитер был
единственным подарком.
Касьян, окруженный заботой, весь вечер
сидел в своем любимом рыжем кресле и совершенно бессмысленно, не различая ни
цветов, ни движений, ни слов, всматривался в мельтешение на экране старенького
телевизора.
Уже после полуночи Феврония
стала звать Касьяна ко сну, но тот лишь мотал головой и тихо отвечал: «Не
хочу». Поняв, что уговорить мужа уже не получится, Феврония
накинула персиковую ночную рубаху, из-под которой виднелись волосатые икры,
поцеловала мужа в лоб, сделала чуть тише телевизор и ушла в спальню, неплотно
притворив дверь. А ранним утром, когда за окном еще не рассеялась влажная
ночная тень, Феврония проснулась от пустоты рядом; выйдя в комнату, она увидела работающий телевизор, рыжее кресло с
просочившимися каплями поролона и Касьяна в нем: правая нога его была выброшена
вперед с вытянутым, как у балерины, носком, правая рука согнута и обращена к
себе, кисть выкручена, пальцы собраны то ли в щепотку, то ли в троеперстие,
голова завалена на правый бок, губы сухи и белы, язык чуть высунут, под
губой – вытянутый сгусток засохшей слюны, глаза широко раскрыты, испуганны и
беззащитны.
– Кася, Касюшка! – Феврония упала к нему
в ноги, стала гладить колени, руки, лицо, губы… Его губы шевелились, язык слабо
и вяло колыхался, выталкивая наружу пену – Феврония
стала прислушиваться, пытаясь хоть что-то разобрать.
– Ваф-фа-фи… ваф-фа-фи… – глухо вываливалось из искореженного рта.
У Касьяна случился ишемический инсульт.
В то же утро его увезли на «скорой». Затем с полгода он был на реабилитации в
Сестрорецке: снова учился ходить, двигать правой рукой, есть. Да и торжественно
написанная в диагнозе «моторная афазия» не позволяла ему нормально говорить. К
тому же теперь перед каждой репликой, перед каждым ответом или вопросом, перед
каждым желанием слова наружу
непроизвольно вырывалось «ваф-фа-фи».
Вернувшись домой, Касьян
уже больше не выходил из квартиры и не вставал из кресла, смотрел куда-то в
знакомую пустоту, нашептывал «ваф-фа-фи», отстукивал
одному ему понятный ритм. В 2017 году у него остановилось сердце.